Б. А. Гаврилов

«КАК ЕВРОПЕЕЦ, КАК ХУДОЖНИК, КАК ПОЭТ…»

 

Максимилиана Волошина трудно вообразить ратоборцем, даже принимая во внимание тот широко известный факт его биографии, когда он с дуэльным пистолетом встал «под снайперскую пулю Гумилева» (Г. Шенгели).

Марина Цветаева вспоминала:

«Воина в нем не было никогда, что особенно огорчало воительницу душой и телом — Е[лену] О[ттобальдовну]. — Погляди, Макс, на Сережу1, вот — настоящий мужчина! Муж. Война — дерется. А ты? Что ты, Макс, делаешь? — Мама, не могу же я влезть в гимнастерку и стрелять в живых людей только потому, что они думают, что думают иначе, чем я.

— Думают, думают. Есть времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая — делать.

— Такие времена, мама, всегда у зверей — это называется животные инстинкты».

 

————

 

Война застигла М. А. Волошина на пути в Швейцарию, куда он отправился по зову М. В. Сабашниковой, чтобы в местечке Дорнах (неподалеку от Базеля) принять участие в строительстве «Гетеанума» — «театра для оккультных мистерий, аудитории для эзотерической проповеди, лаборатории духовной жизни и творчества бу-

—————

1 Эфрон Сергей Яковлевич (1893—1941), муж М. И. Цветаевой.

211

 

 

дущей Европы», — как отрекомендовал его сам М. Волошин1.

Начало войны ассоциируется у М. Волошина с путевыми воспоминаниями привычно странствовавшего по дорогам Европы поэта, почитателя европейского искусства и старины.

«Случилось так, что я переезжал из России в Галац через румынскую границу в тот день, когда Сербии был предъявлен ультиматум. В то время, когда решались судьбы европейского мира, я странствовал по маленьким городкам Венгрии, не читая газет, а этих четырех дней было достаточно, чтобы кинуть Европу в новый цикл истории и покончить с последними остатками XIX века.

Для меня европейская война не была неожиданностью: я осознавал ясно, какими катастрофами чрева-

—————

1 «Гетеанум» («Jehanesbau») — «храм-театр». Храм Святого Иоанна, возводившийся по проекту Рудольфа Штайнера (1861—1925), основоположника антропософии. Строился антропософами разных стран; одним из его предназначений было единение различных вероисповеданий.

212

 

 

та европейская культура, за три года до того я пережил в Париже последствия «Агадирского хода», когда в течение нескольких дней европейская война казалась неизбежной. Наконец, в психической атмосфере тяжелого лета 1914 г. чувствовалось нарастание катастрофы — и не в фактах, не в событиях, а в той сосредоточенной духоте, которая бывает только перед грозой. Помню, как, уезжая из России, я говорил с друзьями в ожидании отхода парохода и мы перебирали с болью и удивлением ряд событий, которыми было ознаменовано это лето в нашей личной жизни и в жизни наших близких.

Почти у каждого она была потрясена и смята неожиданными психическими вихрями. Семейные драмы, пожары, смерти детей, распады многими годами спаянных союзов, шквалы неожиданной любви — все это прошло в течение нескольких летних недель через жизнь нашего круга, до сих пор чуждого этим переживаниям.

«Мне кажется, что такие шквалы, проходящие через жизнь многих частных людей, без связи их друг с другом, служат всегда предвестниками больших всенародных катастроф, — говорил я, садясь на пароход, — мы должны теперь ждать либо войны, либо революции»1.

Пророчества поэта не замедлили сбыться, но «осуществление этих слов меньше чем через неделю» поразило даже самого изрекшего их М. Волошина, едва успевшего благополучно миновать границы европейских государств.

«Судьба увела меня из России в самый последний момент перед началом войны, — продолжает вспоминать Волошин, — привела меня в Будапешт в часы ее начала, и потом, точно подводное течение, проносящее пловца, отдавшегося ему, невредимым среди самых

—————

1 Побывавший в то лето у М. А. Волошина в Коктебеле и уехавший незадолго до объявления мобилизации А. Н. Толстой, который, кстати, тоже расстался тогда с женой, в романе «Сестры» так передал атмосферу лета накануне войны:

«Легкомыслие и шаткость среди приезжих превзошли всякие размеры, словно у этих сотен тысяч городских обывателей каким-то гигантским протуберанцем, вылетевшим в одно июньское утро из раскаленного солнца, отшибло память и благоразумие. По всему побережью не было ни одной благополучной дачи. Неожиданно разрывались прочные связи. И казалось, самый воздух был полон любовного шепота, нежного смеха и неописуемой чепухи, которая говорилась на этой горячей земле, усеянной обломками древних городов и костями вымерших народов...»

213

 

 

страшных буранов, всюду приводила меня на последний поезд, на последний пароход, в то время как за моей спиной обрушивались все мосты и захлопывались все пройденные двери, и наконец перевела через швейцарскую границу за полчаса до ее закрытия. В тот час, когда война между Россией и Германией стала осуществившемся фактом, — я был уже у цели своего путешествия, в Базеле...»

Находясь более полугода в самом центре Европы среди представителей всех враждующих наций, «мирный гражданин Европы» Максимилиан Волошин воочию постигал ее «нарушенное единство». Впоследствии в автобиографическом стихотворении «Четверть века» он скажет:

 

Я был свидетелем сдвигов сознанья,

Геологических оползней душ

И лихорадочной перестройки

Космоса в «двадцать вторых степенях».

И над широкой излучиной Рейна

Сполохов первых пожарищ войны

На ступенях Иоаннова Зданья

И на сферических куполах.

Тот, кто не пережил годы затишья

Перед началом великой войны,

Тот никогда не узнает свободы

Мудрых скитаний по древней земле.

В годы, когда расточала Европа

Золото внуков и кровь сыновей

На роковых перепутьях Шампани,

В польских болотах и прусских песках,

Верный латинскому духу и строю,

Своду Сорбонны и умным садам,

Я ни германского дуба не предал,

Кельтской омеле не изменил.

Я прозревал не разрыв, а слиянье

В этой звериной грызне государств,

Смутную волю к последнему сплаву

Отъединенных историей рас.

 

Швейцария не избежала тревоги первых дней крушения европейского мира. Как ответный шаг на нарушенный нейтралитет Бельгии здесь ожидали нарушения швейцарского нейтралитета со стороны Франции. Предполагалось, что в театр военных действий превратят даже «театр для оккультных мистерий», так как долина, над которой располагался «Гетеанум», должна была стать местом прорыва войск.

Антропософы установили ночные дежурства.

Ночами, обходя с малым сторожевым светильником недостроенное здание «храма-театра», М. Волошин на-

214

 

 

блюдал картины «пылающего мира, охваченного спазмою войны: светы, зарева, перебегающие огни и световые щупальцы рефлекторов»1. Вглядываясь в перемежающуюся световыми рефлексами тьму, туда, в сторону Рейна, он впервые ощутил «внутреннюю разодранность единой плоти Европы, разрываемой братоубийственной, междуусобной войной».

Уже в Дорнахе в самом начале войны М. А. Волошин воспринял ее как безумие.

В январе 1915 года завсегдатай Латинского квартала М. Волошин перебрался в Париж и застал его «пустынным, строгим, замкнутым в себе». К тому моменту город «пропустил сквозь себя несколько потоков беженцев, несколько сот тысяч солдат перед марнским боем, прошедших беглым шагом по Монпарнасу, Сен-Мишелю и Севастопольскому бульвару».

Что более всего поразило во Франции русского поэта на сей раз — это то, с каким безрассудством пожертвовала она молодым поколением своих поэтов и художников. Когда Волошин узнал о том, что призван и его друг, феодосийский художник К. Ф. Богаевский, он не смог удержаться от возмущения:

«Никто не имеет права сказать про себя сам: жизнь моя слишком драгоценна, чтобы я рисковал ею. Но народ, но руководители не должны допускать гибели таких людей... Во Франции во время войны убито 132 поэта и писателя. Представляете Вы, что это значит? — пишет М. Волошин из Парижа в письме к А. М. Петровой в Феодосию. — На сколько десятилетий народ лишен своего цвета — своей мысли, слова, сознания, чувства. Ведь оно все — в этих 132-х, из которых ни один не старше 35 лет.

Но это знание (хотя многих уже погибших я знал) все-таки отвлеченно, сравнительно с этой непосредственной болью, с этим отъездом К. Ф. (Богаевского.Б. Г.)».

Немногим более тридцати пяти было тогда самому Волошину; та же участь могла постигнуть и его, поэтому далее он пишет:

«Я действительно «таинственный певец, на берег выброшен волною». Предвидя возможность призыва един-

—————

1 «Год пылающего мира. 1915» («Anno mundi ardentis. 1915») назвал М. Волошин и книгу стихотворений, сложившуюся у него за годы войны во время пребывания в Европе.

215

 

 

ственных сыновей, судьба заботливо сломала мне правую руку, отняв у нее возможность стрелять и убивать, оставила ей возможность писать и рисовать. И еще (так таинственно) увела с «челна» в самый последний момент перед войной. Но если б я должен был идти на войну, я бы отказался: не из-за страха смерти — я не знаю [его] и готов уйти каждую минуту, — но потому, что есть для меня враги более важные, чем немцы. Это теперешние орудия разрушения, демоны взрыва, демоны машины, демоны организации. Германия во всей своей чудовищности — только их произведение. И всякого, кто их примет, они доведут до такого же морального состояния.

Это ведь ложь, что это война рас. Это борьба нескольких государственно-промышленных осьминогов. Они совершают свои гнусные пищеварительные процессы, а им посылают отборных юношей.

И демоны машин пожирают прежде всего самых чистых, искренних, правдивых, кто (они знают) не примет их царства, а тех, кто станет их рабами, — сохраняют. Кто идет на войну как на радостное дело мести — те не погибают, — это общее правило. Солдаты в траншеях безошибочно указывают, кто из пребывающих на фронт останется в живых, кто будет убит.

Эта война есть одно огромное целое. Противники слиты в одном объятии. Ее надо одолеть — самое войну, а не противника. Надо теперь не судить, кто прав, ко виноват, а понять, исчислить, анатомировать, расчленить те силы, что составляют войну».

Свою статью о судьбе Эмиля Верхарна, нелепую смерть которого Волошин уподобил несуразностям «последних лет европейской истории», он также начал с обличительного подсчета жертв, понесенных европейским искусством.

«Судьба в эпоху Великой Европейской войны была особенно безжалостна к поэтам. Она как бы хотела символически указать, что в наступающие железные времена человечеству больше не понадобятся ни поэты, ни художники.

Англия за эти трагические годы повесила лучших ирландских поэтов.

Франция в первые же год войны швырнула на убой все молодое искусство. Одних поэтов было убито во Франции больше трехсот. Во имя республиканского равенства, для того, чтобы показать, что художник ничем не лучше чернорабочего, их ставили застрельщиками

216

 

 

при атаках, т. е. обрекали на верную гибель: равенство всегда обрубает ноги более высокому, т. к. не может заставить вырасти карлика. На наших глазах погибло то, что было величайшей драгоценностью Европы, — ее чувство, ее мысль, ее цветок — французское искусство.

За лязгом оружия и за грохотом пушек мы не заметили этой катастрофы. Ее результаты скажутся в 20-х, 30-х годах, когда мечта Европы окажется лишенной крыльев, а мозг обескровленным. К чему тогда будет победоносная и снова богатая Франция, лишенная того, что являлось ее смыслом и оправданием в Европе, — своего искусства?»

Последняя встреча М. Волошина с Э. Верхарном произошла в парижском музее Гиме в марте 1916 года перед самым возвращением Волошина в Россию. Уже в России его настигла весть о трагической гибели под колесами поезда этого «всеевропейского поэта», ставшего, по его выражению, «снедью машины».

Не одобряя верхарновских стихов из сборника «Алые крылья войны», в которых голос миролюбивого фландрийца зазвучал, расточая ненависть, в книге «Верхарн. Судьба. Творчество» М. Волошин противопоставил Верхарну позицию, которую во времена, еще не помышлявшие об «общеевропейском доме» и общечеловеческих ценностях, заклеймили бы за космополитизм, христианский пацифизм и аполитичность одновременно.

«Для того, кто раз поднялся до проникновения любовью божественной, — писал Волошин, — для того чувство ненависти, чем оно ни было бы оправдано, — падение.

Недаром пронзительные и жуткие глаза Дхармы — Религиозного Долга, изображенного в виде черного странника на облаке, которые я видел за плечом Верхарна во время нашей последней встречи, были так пристальны и требовательны.

Верхарн не исполнил до конца своего высшего религиозного долга поэта: долг гражданина и поэта не только не совпадают, но противоречат один другому. Гражданин несет свой долг по отношению к своей стране в данный исторический момент. Поэт выполняет расовый, национальный долг своего народа по отношению к человечеству в данную историческую эпоху. Когда происходит битва на земле, надо, чтобы кто-то стоял в своей келье на коленях и молился за всех враждую-

217

 

 

щих: и за врагов и за братьев. В эпохи всеобщего ожесточения и вражды надо, чтобы оставались те, кто может противиться чувству мести и ненависти и заклинать благословением обезумевшую действительность.

В этом религиозный долг, в этом Дхарма поэта.

Конечно, как частный человек, поэт имеет право отдаться общественно обязательным страстям гражданина, но он не должен нести своего дара на служение разладу, расчленению и ненависти».

Непротивленческую позицию Волошина не одобряли даже близкие ему люди: шовинистический чад и военная истерия делали свое дело. Так, например, одна из наиболее близких ему корреспонденток, приятельница еще с гимназических лет, — А. М. Петрова, обвинила поэта в том, что он хочет избежать ответственности, воздерживаясь от естественного и святого чувства гнева, чувства презрения к врагу. Возражая ей, М. Волошин дает развернутую автохарактеристику своих антимилитаристских взглядов. Эта декларация заслуживает того, чтобы быть приведенной полностью.

«Да, я согласен с тем, что в человечестве чувство любви часто, естественно, выражается гневом (даже местью)! Огонь Христов, прорабатывая человеческую душу, выявлял часто любовь гневом. В этом внешний соблазн исторического христианства, церкви. Это я знаю. Но для того, кто знает это и сознает истинные пути любви в человечестве, любовь не есть гнев; гнев только возможное и чистое проявление любви натур страстных. И сознающему это нельзя отдаться гневу как святому чувству. Он есть, он подступает к горлу, отвергнуть его — значит кастрировать себя — но его надо преобразить в любовь. Для того, чтобы сделать это одним чувством, — надо быть святым. Но сознанием это возможно и для обыкновенного человека. И это должно делать теперь. Никак не должно презирать врага: ни морально, ни практически. Практически это ведет к поражению, а морально к унижению себя.

То же самое я думаю о вере в «победу». Это одна из опасных лжей наших дней. Думаю, что истинные слова:

«Не думай ни о победе, ни о поражении, но будь всею душой в борьбе» (Кришна). Только в этом истина.

А наша борьба — т. е. тех, кто стоят вне самой войны, — свидетелей ее — не поддаться соблазну ненависти, презрения, «святого» гнева, а не уставать любить и

218

 

 

врагов, и извергов, и даже союзников (вблизи это, пожалуй, труднее всего). Мне все образ Иисуса Навина с поднятыми руками во время битвы представляется, как символ того, что надо делать теперь. Гнев — это естественный путь наименьшего сопротивления: миллионы придут к истине этим путем. Но раз осознавшие уже потеряли права на него: для них уже нет святого гнева. Ведь это общий закон: все, что от страсти, свято, пока бессознательно. Явилось сознание — это же самое становится грехом и туда нет возврата.

Вы знаете, что мне германский дух был всегда враждебен и до войны. Но отдаться теперь этому инстинкту, повторять все общие места и банальности, которыми только и говорят теперь про Германию, это было бы слишком легко. Это простительно для тех лишь, кто до войны благоговел перед нею.

Трагедия Германии очень страшна и поучительна: это трагедия народа, который свое историческое призвание, понятое провидцами, сделал площадным мнением масс и хотел его осуществить в материальных формах империи. Быть может, именно теперь призвание германской расы перейдет на англосаксов, потому что в действительности они осуществляют идеал, нарисованный германскими идеологами.

Я представлял себе и возможности германской победы. Это было бы очень тяжело только первые десятилетия.

Вспомните, что было с Римом, проглотившим сперва Грецию, потом Иудею: он стал Эллинским, а позже Иудейским. Через два десятилетия Германия бы Галлицизировалась, а через сто лет была бы преображена славянской идеей. Но именно борьба против нее ее сестры по крови — Англии может повернуть колесо судьбы.

Германия совершила кощунство перед своим духом, сделав сокровенную истину о судьбах германской расы достоянием площадей. (Эта опасность грозит и России — в николаевское царствование она была уже на грани такого же кощунства.)

Германия государственно бездарна лишь на чувство свободы. А ее способность к «организации» — это ведь рабское подчинение диктатуре машин. Меня поражала та слепота, которой все германцы были поражены с начала войны. Это настало вдруг, как Божья Кара».

Антивоенные настроения были определяющими и в поэзии М. Волошина тех лет. Лейтмотивом сборника

219

 

 

«Anno mundi ardentis. 1915» можно назвать многообразно перефразированное и примиренчески трактованное Волошиным библейское изречение: «Мне отмщенье — и аз воздам...» Голос поэта звучал в диссонанс с большинством русских поэтов, на первых порах не разглядевших истинного смысла империалистической бойни. «В начальный год Великой Брани» М. Волошин оказался глубже и прозорливее многих своих современников.

 

Один среди враждебных ратей, —

Не их, не ваш, не свой, ничей, —

Я голос внутренних ключей,

Я семя будущих зачатий, —

 

писал М. Волошин в стихотворении «Пролог», посвященном одному из представителей «Иоаннова братства» — Андрею Белому. Именно такими стихами отвечал поэт «на совершающееся».

Возвращался М. А. Волошин в Россию, как он писал, только потому, что знал, «как мама тоскует» без него. Но возвращался с твердым намерением отказаться от военной службы. Об этом пишет в своих мемуарах «Die grüne Schlange» («Зеленая Змея») и М. В. Сабашникова-Волошина:

«Когда его призвали на военную службу, он отправился в Россию, но с твердым решением уклониться. Он соглашался скорее быть расстрелянным, чем убивать». Такое решение, разумеется, мог принять только независимый человек.

Максимилиан Волошин был свободным человеком.

Свободным он был также и от фобий, не вынеся которых умер, «не снимая вицмундира», чеховский герой. Чихнувший на лысину статскому генералу.

Но, будучи внуком двух статских советников и сыном коллежского — А. М. Кириенко, — Волошин был приписан к ополчению как ратник второго разряда.

Рядовой чин не смущал этого «ополченца», среди знакомых которого были не только европейские знаменитости, но и министры1, и на военный призыв он отве-

—————

1 В частности, в Париже и Берлине Волошин близко общался с товарищем по Московскому университету В. В. Авксентьевым, ставшим министром внутренних дел Временного правительства. Был также одно время близок и с Б. В. Савинковым, среди прочих должностей которого была и должность военного министра.

 

220

 

 

тил следующим письмом, адресованным в ноябре 1916 года военному министру, генералу Д. С. Шуваеву (письмо хранится в Рукописном отделе ИРЛИ, ф. 562, оп. 3, ед. хр. 151).

 

 

[ПИСЬМО М. А. ВОЛОШИНА К ВОЕННОМУ МИНИСТРУ]

Я слишком много мыслил, чтобы унизиться до действия.

Граф Ф. А. Вилье де Лиль Адан

 

М[илостивый] Г[осударь]!

Я призван на военную службу, как ратник ополчения II р. 1898 года. Мой разум, мое чувство, моя совесть запрещают мне быть солдатом. Поэтому я отказываюсь от военной службы.

Во избежание недоразумений заявляю, что отказ этот не имеет ничего общего ни с принадлежностью к какой-нибудь религиозной секте или политической партии.

Я отказываюсь быть солдатом, как Европеец, как художник, как поэт: как Европеец, несущий в себе сознание единства и неразделимости христианской культуры, я не могу принять участие в братоубийственной и междуусобной войне, каковы бы ни были ее причины. Ответственен не тот, кто начинает, а тот, кто продолжает. Наивным же формулам, что это война за уничтожение войны, — я не верю.

Как художник, работа которого есть созидание форм, я не могу принять участия в деле разрушения форм, и в том числе самой совершенной — храма человеческого тела.

Как поэт, я не имею права поднимать меч, раз мне дано Слово, и принимать участие в раздоре, раз мой долг — понимание.

Тот, кто убежден, что лучше быть убитым, чем убивать, и что лучше быть побежденным, чем победителем, т. к. поражение на физическом плане есть победа на духовном, — не может быть солдатом.

Считаю необходимым прибавить, что Германский милитаризм, германская промышленная культура и германская государственность для меня глубоко неприемлемы.

221

 

 

Но тот, кто принимает оружие противника, — уподобляется ему. Это случилось с Европой. Борьбу с германской отравой можно вести только с морального плана. Европа уже заражена теми же болезнями, что Германия. Моральное преодоление экономической культуры и победа над силами материализма может прийти только из России. И мой отказ от военной службы в это время есть одно из проявлений этой борьбы, ибо всеобщая воинская повинность и теория нации под оружием есть одна из основных прусских идей, отравивших Европу.

Отказ мой чисто индивидуален: он не имеет ни цели пропаганды, ни содержит в себе упрека тем, кто идет на войну. Один и тот же поступок может быть подвигом для одного и преступлением для другого. Я преклоняюсь перед святостью жертвы гибнущих на войне и в то же время считаю, что для меня, от которого не скрыт ее космический моральный смысл, участие в ней было бы преступлением. Я знаю, что своим отказом от военной службы в военное время я совершаю тяжкое и сурово караемое преступление, но я совершаю его в здравом уме и в твердой памяти, готовый принять все его последствия.

Максимилиан Волошин.

 

Письмо осталось без последствий: разложение фронта и анархические настроения в армии достигли апогея. В «Последних днях императорской власти» А. Блок писал: «На исходе 1916 года все члены государственного тела России были поражены болезнью, которая уже не могла ни пройти сама, ни быть излеченной обыкновенными средствами, но требовала сложной и опасной операции. Так понимали в то время положение все люди, обладавшие государственным смыслом; ни у кого не могло быть сомнения в необходимости операции; спорили только о том, какую степень потрясения, по необходимости сопряженного с нею, может вынести расслабленное тело. По мнению одних, государство должно было и во время операции продолжать исполнять то дело, которое главным образом и ускорило рост болезни: именно вести внешнюю войну; по мнению других, от этого дела оно могло отказаться.

Как бы то ни было, операция, первый период которой прошел сравнительно безболезненно, совершилась».

222

 

 

Во второй половине ноября 1916 года медицинским освидетельствованием М. А. Волошин был освобожден от воинской повинности, но еще в августе 1917-го он писал в письме к М. С. Цетлин:

«Через неделю решается моя судьба в смысле воинской повинности. Надеюсь, что меня снова признают совсем негодным. С моим 40-летним возрастом и моей исковерканной правой рукой я могу быть зачислен только в государственное ополчение для нестроевой службы. Но я не могу быть даже писарем, т. к. моя рука так болит от письма, что я теперь стараюсь писать только на машинке. Следовательно, я могу только где-нибудь в нестроевой команде подметать казармы, а это при теперешних обстоятельствах не может удовлетворить меня как посильная помощь родине».

 

 

 

Date: 19 января 2014

Изд: «Ново-Басманная, 19», М., «Художественная литература», 1990

OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)