На землю я появился в 1875 году. Родители у меня бедные крестьяне. Первых три года я не помню. С четвертого же года своей жизни до сего дня я помню все. Я очень рано почувствовал в себе влечение к одиночному созерцанию Бога и природы. Насколько припоминаю, меня уже с самого раннего возраста соседи считали каким-то странным мальчиком. Я чуть ли не с пяти лет начал сторониться своих товарищей по своему детскому возрасту и уходить в лес, бродить по полям, просиживать на полевых курганах, где отдавался размышлению о том: есть ли Бог, есть ли у Него жена, дети, что Он ест, пьет, откуда Он явился, кто Его родители, почему Он Бог, а не другой кто-либо, почему я не Бог, что такое я, почему я хожу, киваю головой, говорю, ем, пью, сижу, лежу и т.д., а деревья, травы, цветы этого не могут делать? Дольше всего на меня производили сильное, неотразимое впечатление солнце и в ночные часы звезды! Я никак не мог понять, каким образом солнце движется.
Были дни, когда я так увлекался солнцем, что вечером, ложась спать, я думал: вот завтра, как встану, то обязательно пойду туда, откуда оно появляется, только нужно ломоть взять хлеба и чтобы меня не видела мама. Не менее солнца меня сильно занимали и звезды; Я никак не мог понять, почему они только показывались ночью? Что они такое? Живут ли как люди, или они зажженные лампы? Особенно меня приковывал к себе Млечный путь. Однажды я от своего товарища-мальчика услышал, что учитель, который жил у них на квартире, как-то рассказывал его родителям, что солнце очень во много раз больше всей земли, а звезды тоже такие же большие, как наша земля, и есть даже больше солнца, но они нам кажутся потому лишь такими маленькими, что они очень и очень высоко от нас находятся. Этот мальчик своим рассказом до того меня заинтересовал, что я от сильного впечатления эту ночь всю напролет не спал; и рано утром, только что появилось солнце, я отправился к этому учителю. Учитель принял меня и, когда узнал цель моего к нему прихода, то сейчас же начал мне рассказывать о земле, о солнце, о звездах и т.д.
Я как сейчас помню, с каким затаенным дыханием я слушал его, а минутами я даже всхлипывал от каких-то торжественно-радостных слез. Мне казалось, что передо мною развернулась какая-то страшная, никогда не виданная мною картина!
Я долго его слушал. Когда же учитель закончил со мною беседу о природе и затем расспросил, чей я мальчик и сколько мне лет, я, под впечатлением его рассказов, отправился на свой огород, где росла конопля, зашел в самую глубь этой конопли и, пав на колени, начал молиться Богу. Не могу сейчас припомнить, чего я в это время просил у Бога. Молился так усердно и с такими слезами, что у меня лицо распухло и глаза были налиты кровью. Через несколько дней после рассказа учителя я заболел и лежал несколько дней в постели. Мама моя после этой моей болезни стала на меня смотреть с каким-то беспокойством.
Не знаю, после этого сколько прошло времени, я уже стал учиться читать молитвы. Первая молитва была «Отче наш», затем «Богородице Дево», «Достойно есть» и т.д.
Нужно сказать правду, что я с самого детства своего почему-то любил молиться без чтения молитв, и это чувство до сегодня меня не покидает. В нашем селе, где я родился, были религиозные крестьяне, мама часто меня водила к ним. Эти крестьяне много, много моей детской душе доставили пользы. Но больше всего мою детскую душу развивали леса, поля, солнце и звезды небесные. Я никогда не забуду, с каким я сладостным восторженным чувством всегда впивался в солнце или в Млечный путь небесных светил!
Когда мне было лет семь, тогда я еще чаще прежнего стал оставлять свой дом и находиться в поле. Часто с отцом, с дядей, с работниками я выезжал в поле.
Тут еще сильнее природа располагала меня к себе.
Были ночи, когда все возле меня мертвым сном спало, и только я один бодрствовал, упиваясь до слез красотой и гармонией небесных светил. Но что больше всего меня удивляло, так это то, что я всегда в самом себе с самого раннего своего детства чувствовал сильное влечение к молитве. Как бы своей красотой меня природа ни поражала, как бы она ни наполняла мое сердце и мой ум к себе благоговением, я все же чувствовал, что этого мне мало, что есть еще уголок в душе моей, чтобы заполнить который — нужна молитва. Но молитва не церковная, молитва не с молитвами, выученными наизусть, а молитва одинокая, детская молитва, которая роднит молящегося с Богом. Однажды как-то я услышал, не припомню от кого, что на Троицу в Иерусалиме Апостолы получили огненные языки с неба и, никогда не учившись говорить иностранными языками, тут же, как получили огненные языки с неба, сразу начали свободно говорить на разных языках. Эта весть до того меня всколыхнула, что я еще до восхода солнца отправился искать Иерусалим.
Отошел от своего села каких-нибудь верст пять, идет мне навстречу женщина с ребенком на руках, она спросила меня; «Куда ты, мальчик, бежишь?» Я остановился и, вместо того, чтобы ответить ей на ее вопрос, я начал сам ее расспрашивать о том, где находится Иерусалим и куда, в какую сторону мне нужно идти, чтобы попасть в Иерусалим? Женщина смотрит на меня и улыбается, и я тоже стою и смотрю на нее и жду, когда она мне скажет о Иерусалиме и о дороге в него, по которой бы я мог скорее добраться до него. Женщина сказала мне: «Я слышала, что Иерусалим находится в той стороне, где садится солнце».
Я поклонился ей и отправился в ту сторону. Шел я больше всего чистым полем. Пришел в журавинский лес; вечером этого дня пошел сильный дождь, загремел гром, а я тогда сошел с дороги и присел под куст.
Наступила ночь. Хлеба у меня нет. Есть до смерти хочется. Утром, на следующий день, я встал и опять пошел по той же самой дороге искать Иерусалим.
Только что стал проходить лес, как слышу, что кто-то вслед мне кричит: «Остановись, куда тебя черт несет?» Я как оглянулся, то так и присел на месте. Это был мой отец. Он ехал верхом на белом коне и с плеткою в правой руке, во весь карьер мчался ко мне.
Когда он поравнялся со мной, то слез с коня, закурил махорку; посадил меня на коня и сам сел, и мы шагом отправились обратно домой. К вечеру того же дня мы были уже дома. Мама со слезами встретила нас. Отец привязал коня к плетню, с плеткой в руке вошел в избу и этой плеткой такие нарисовал на всем моем теле языки, что я две недели не мог даже с бока на бок повернуться.
С этого года я начал учиться грамоте. Прежде всего меня учил один благочестивый сосед крестьянин Сергей Тимофеевич Тимошкин. Учился я плохо. Думаю, что причиною этому была та же самая природа, в которую я весь целиком ушел тогда. Начал читать Псалтырь, Евангелие и другие книги.
На восьмом году моей жизни я стал ходить в школу. Школа для меня была настоящей тюрьмой. Меня, дикаря, посадили с такими же, как и я, ребятишками, где я слышал крик, визг, какой-то для меня непонятный говор, все кричат, суетятся, так что я, сидя среди своих товарищей-детей, чувствовал себя очень и очень плохо.
Два года я ходил в школу. В это время я очень увлекался жизнью святых. Из всех святых на меня больше других производили впечатление мученики и пустынножители, но между ними почему-то я очень много думал об Оригене. Не могу сейчас припомнить, почему Ориген так глубоко врезался тогда в мою детскую память. Я даже в то время Оригена однажды видел во сне. Он с котомкою на спине, длинноликий, безбородый, босой, с палкою в руках явился мне во сне.
В это время наш дом стали посещать монахи и монахини из разных монастырей, посылаемые по сбору. Между этими монахами, хотя редко, захаживал в наш дом один нашего села крестьянин. Он временами юродствовал, а потом через несколько времени опять приходил в нормальное состояние. Этот полуюродивый крестьянин стал на меня своею в высшей степени симпатичной личностью сильно влиять. В один из летних вечеров я со своими овцами с поля вернулся домой. Вхожу в избу. Смотрю, в нашей избе сидит этот самый полуюродивый крестьянин. Я ему поклонился. Он подошел ко мне и говорит мне: «Пойдем в монастырь помолиться». Я согласился. Назавтра мы рано отправились в монастырь. К вечеру того же дня мы уже стояли в монастырской церкви. Нужно сказать правду, что на меня монастырь не произвел никакого особенного впечатления, но вот что на меня особенно произвело сильное впечатление, это лес, который кольцом охватывал этот самый монастырь. Игумен этого монастыря особенно настаивал на том, чтобы я остался в монастыре. Я послушался его. Первое послушание дали мне быть пономарем при церкви. Я ревностно нес это послушание. Несмотря на то, что я каждый день находился в церкви, я все же для успокоения души своей уходил в лес и там молился. Так я прожил в этом монастыре два года. В один из последних дней монашеской жизни, сидя вечером в трапезе, я слышу, читают житие святого Стефана Пермского. Когда чтец начал читать о его миссионерской деятельности, тогда в душе моей моментально вспыхнуло желание быть миссионером.
Кончилась трапеза. Я пошел в келью. Спать не могу, сна нет. Вышел из кельи и пошел в сад. В саду я предался горячей молитве. Не знаю, просил ли я о чем Бога или просто изливал свои чувства пред Богом.
Утром я не пошел прямо в келью, а пошел в церковь. Что со мною случилось, теперь трудно мне все вспомнить, только я босой, без шапки, в одном подряснике оставил монастырь и прилетел домой.
Дома родители меня встретили с каким-то ужасом. Они никак не могли понять, почему я босой, без шапки из монастыря вернулся домой. Дня через два после моего побега из монастыря начальство узнало, что я нахожусь у родителей дома. Игумен сего монастыря несколько раз посыпал за мной, но я почему-то не вернулся в монастырь, а остался дома.
Живя дома, я опять по-прежнему рвался из села в поле. Особенно, когда хлеб начинал цвести. Боже мой, как в это время я чувствовал себя хорошо! Мне казалось, что в то время каждая травка, каждый цветочек, каждый колос ржи нашептывали мне о какой-то таинственной Божественной сущности, которая так близка, близка к человеку, всякому животному, всем травам, цветам, деревьям, земле, солнцу, звездам и всей вселенной.
В таком опьяняющем чувстве я уходил в глубь полевых хлебов и там предавался какой-то странной молитве: то плачу, то радости, то дикому крику, обращенному к небу, то ложился на спину и с затаенным дыханием ожидал последнего момента жизни. Когда мне приходилось пахать или боронить, то я и здесь временами, особенно утром при восходе солнца и пении жаворонков, приходил в какое-то опьяняющее состояние духа.
В это время жил в нашем селе один крестьянин по имени Семен Самсонович. Всегда он первый при встрече снимал свою шапку и, низко кланяясь, приветствовал: «Раб Божий, Царство тебе Небесное». Тот Семен жил очень бедно. Когда он выдал свою дочь замуж, то гостей угощал одним хлебом и вместо водки святой иорданской водой. Никогда он никого словом не оскорблял; если кто-нибудь его ругал или обзывал каким-нибудь нехорошим словом, он на все всем отвечал: «Раб Божий, Царство тебе Небесное!» С ним-то вот я и познакомился, и мы полюбили один другого горячо. Как-то он зашел к нам в избу, говорили с ним о многом, наконец, он обращается ко мне со следующим призывом: «Пойдем, раб Божий, к Тихону Задонскому, помолимся ему, он, авось, укажет тебе путь». Родители согласились меня с ним отпустить, и мы через два дня отправились с ним в путь к Тихону Задонскому. Был Великий пост. Шли мы с ним четыре дня. В монастыре у Тихона Задонского мы исповедовались и причастились Святых Тайн. В этом монастыре был прозорливый иеромонах Иосиф, зашел я к нему. Он Семена принял очень хорошо, а мне сказал, что я через год буду на Старом Афоне.
Когда мы вернулись обратно домой, то через неделю Семен опять, ничего не говоря своей жене, тайком отправился на богомолье в Киев, Это он уж одиннадцатый раз в своей жизни таким образом пошел в Киев на богомолье. Были даже и такие случаи в его жизни. Вот кто-нибудь даст ему своего коня с сохой, чтобы он вспахал свою какую-нибудь десятину земли. Видит, что женщины-старушки потянулись на богомолье в Киев, останавливает их, спрашивает, куда они идут, слышит, что они идут в Киев, к отцу Ионе, моментально тут же оставляет чужого коня в поле и без всякой котомки отправляется с ними в Киев.
Дивный и редкий был христианин Семен Самсонович! В этот раз, когда Семен вернулся из Киева, то он через день после своего прихода посетил меня. Мы этот день провели с ним в духовных беседах. Семен много мне рассказывал хорошего, поучительного из своей прошлой жизни. Любил он говорить об Апостоле Павле. Он его считал выше всех святых. Он говорил, что Апостол Павел больше всех Апостолов любил Христа. Часто мы с Семеном уходили в поле и там в религиозных беседах проводили время. Семен как-то особенно любил меня. Но что меня больше всего к нему привлекало, так это то, что он был в духовной жизни очень уравновешен и этим меня он особенно как-то подкупал к себе.
Кроме сего Семена, у меня был еще другой близкий человек, это Игнатий Иакимочкин. Этот человек тоже был богобоязливый, но далеко не такой, каким был Семен. Был еще и третий человек у меня, но и он далеко уступал в духовной жизни Семену. Часто я их посещал, а они в свою очередь бывали и у меня, но моя душа была для них закрытой. Странное дело, в этом году я почувствовал сильное влечение к одной молодой девушке, но влечение это было чистое, для меня совершенно незнакомое. Тогда мне было тринадцать лет. Кроме этого влечения, на меня напали богохульные мысли, все это в том же самом году моей жизни. Любовь к девушке долго в моей душе не могла гореть, она скоро во мне угасла, но богохульные мысли совершенно замучили меня. Я от них лишился аппетита, сна, стал не по дням, а по часам сохнуть, и наконец слег в постель. Наступил Великий пост. Я от этих мыслей говеть боялся и так не говел. Настала Пасха. На второй день Пасхи приходит ко мне тот же самый Семен, и говорит мне:
— Раб Божий Ягорий, Христос воскресе! Царство тебе Небесное!
Я ответил ему:
— Воистину воскресе.
— Что ты, — продолжал Семен, — заболел, пойдем в Киев к святым угодникам, они нас ждут к себе в гости.
— Пойдем, — ответил я. Мама моя заплакала. Отца в этот день дома не было.
— Раба Божия Пелагея, — обратился к моей маме Семен Самсонович, — отпускаешь ли ты сына своего в Киев к угодникам Христовым или нет? Чего же ты плачешь? Нужно радоваться, что сын твой пойдет в Киев на богомолье.
— Я ничего не имею против этого, но он какой-то у меня странный, чего доброго, еще сбежит от нас куда-нибудь, а тогда вечно будем его оплакивать. Вот отец приедет, и мы тогда подумаем:
— Раба Божия Пелагея, — начал говорить Семен, — у нас у всех отец один Бог, мы только Ему одному должны служить и служить без всяких размышлений.
Через час или два приходит мой отец домой немножко выпивши. Мать ему передает, что я с Семеном хочу идти в Киев на богомолье, и что для этого дела нужно достать мне паспорт. Отец мой задумался, а потом, обращаясь ко мне, сказал:
— Не знаю, что из тебя и будет, одни тебя очень хвалят, а другие тебя считают за сумасшедшего дурака. Я не знаю, что с тобой делать. Сколько раз я тебя бил, оставлял без обеда, наказывал, но ты все делаешь по-своему. Не знаю, что с тобой делать. Если хочешь идти в Киев, то уж иди.
Я возрадовался.
Дня через два мы отправились с Семеном в Киев. Нужно сказать еще и то, что Семен Самсонович шел со мной в Киев без всякой котомки и без посоха. Ему было тогда лет около шестидесяти.
Первый день мы мало говорили между собой. У него, я заметил, в этот день бьша на душе какая-то тяжелая мысль. На второй день он совершенно стал другим, повеселел.
— Раб Божий, — начал первый Семен, — тебе теперь сколько лет.
— Четырнадцатый, — ответил я ему.
— Года идут, — начал говорить Семен Самсонович. — Жизнь со дня на день все сокращается и сокращается, и не увидим, как приблизится конец земной жизни, а там уже Суд Божий. Я как-то слышал от грамотных крестьян, они читали Святое Евангелие, где говорится, что праведники просветятся в Царстве Божием, как солнце. Ах, ягодка моя, ведь это только надо подумать о их славе, каково оно будет! Я бы здесь на земле готов землю грызть, червям себя отдать, рабочей лошадью быть, поганой собакой быть, лишь бы среди этих праведников быть. Люди как-то этого не понимают. Потом я слышал также, что грешники будут вечно мучиться в огне. Но это, как ни тяжело страдать в таковых муках, еще не есть последнее наказание. Самое большое наказание, это то, что Бог навсегда отвернется от грешников! — Семен заплакал. — Для меня муки не так страшны, страшно лишь то, что Бог лишит грешников Своей милости. Я как об этом подумаю, то мне становится очень страшно. Я готов просить Бога не только-о всех христианах, но и о тех, которые не крещеные. Мне их всех становится очень жалко. Жалко мне евреев, татар, удавленников, самоубийц, жалко мне некрещеных младенцев, умерших всех мне жаль, даже и дьявола жаль. Вот, раб Божий, что я испытываю в сердце своем. Хорошо ли это или не хорошо, но у меня такое сердце.
Слова Семена переворачивали все мое существо. Мне становилось как-то легко и светло на душе, я минутами плакал. Сердце мое наполнялось какою-то дивною невыразимою радостью.
— Семен Самсонович, — спросил я его, — как мне жить, чтобы угодить Богу?
— Я думаю, вот ты теперь как живешь и если так проживешь всю свою жизнь, то спасешься, — ответил мне Семен.
— Ты знаешь, дедушка Семен, я от Бога ничего не желаю, даже и не желаю быть таким праведником, чтобы сиять подобно солнцу, но я желал бы всем своим существом любить Его так, чтобы больше меня Его никто не мог любить. Я бы хотел все, все забыть, забыть родителей, забыть дом, забыть весь мир, забыть и себя и превратиться в одну любовь к Нему. Пусть я и не наследую Царствия Божия, пусть я и никогда не увижу Христа на том свете, но я хотел бы быть не человеком, а одною к Нему любовью. Я, Семен Самсонович, как-то в лужках молился Богу, и от этой молитвы я чуть не умер. У меня забилось сердце, выступил пот, и я повалился на землю, и в это время я не был cобою, а был только одною дивною, как огонь, любовью. Вот такою бы любовью я желал быть. Вот и теперь я ничего не прошу у Бога, кроме лишь одной любви к Нему. Я хотел бы так любить Бога, чтобы в этой любви мне совершенно истаять, сгореть и быть вечною только одною любовью к Нему.
Семен Самсонович слушал меня. Наконец солнце стало уже закатываться, и день стал вечереть, и мы попросились у крестьянина, не помню какого села, переночевать. Крестьянин нас принял с ласкою, накормил нас, и мы под впечатлением дневного разговора долго не могли уснуть, наконец сон все-таки свое взял, мы уснули крепким сном.
Дедушка Семен встал рано, разбудил меня. Хозяин нас накормил молоком, яйцами, и мы опять пошли дальше. Семен опять вспомнил наш вчерашний разговор, стал продолжать его в том же самом духе:
— Вот, раб Божий Ягорий, ты вчера говорил о любви к Богу, да это мне было по сердцу; и что ж, если ты будешь просить у Бога такую любовь, Он ведь Всемогущ, может тебе и даровать ее. Ты только проси Бога. А было ли когда-нибудь тебе видение какое-нибудь?
— Нет, — ответил я ему.
— А ведь многим святым были видения, — сказал Семен.
— Дедушка! Мне ничего не надо, я очень хотел бы превратиться в одну любовь, чистую любовь к Богу. Меня больше всего к этой любви влечет то, что сам-то Бог, кажется, больше Себя любит свое творение. Когда я вдумаюсь, что сколько на небе звезд и на этих звездах тоже кто-нибудь да живет, а посмотрю на землю, все зеленеет, цветет, птички радуются, поют, кузнечики трескочут, ах! Да как же Его не любить! Вот почему я хотел бы весь превратиться в любовь к Богу.
— Да, дитя мое, любить Бога — надо отречься от себя. Говорят, что есть великие угодники Божий на Старом Афоне, вот бы там привел Бог хоть один раз побывать, а потом уже и умирать можно.
Я за эти слова сразу ухватился. Мне было очень интересно знать, где этот Афон находится, но спросить я его не мог, не мог потому, что я как-то еще не проник хорошенько в его слова. Я больше всего думал о любви к Богу. Мое детское сердце в это время от таких сладостных бесед все еще горело сильною любовью к Господу. Было около полудня. Семен был задумчив. Шли мы лесом. Семен взглянул на меня, вздохнул и сказал:
— Сойдем с дороги в сторону и немножечко присядем, я устал.
Свернули мы с ним с дороги и сели под дубом. — Ягорий, давай-ка помолимся Господу Богу, Он ведь Отец наш, — сказал Семен мне.
Семен молился стоя на ногах, а я стал на колени. Когда же Он запел своим старческим голосом «Отче наш» и пал на колени, тогда сразу загорелось мое сердце какою-то необыкновенною любовью, точно как первый раз было со мною в лужках, слезы заструились из моих очей, обильный пот выступил по мне, и я не мог удержаться от того, чтобы утаить от Семена такое состояние души моей. Чем дольше пел Семен, тем все более и более душа моя наполнялась пламенем неизреченной любви к Богу. Мне хотелось в это время сгореть и превратиться в это сладкое пламя любви к Богу; мне хотелось быть только одной любовью к своему Творцу. Когда же Семен кончил петь «Отче наш», я уже лежал на земле совершенно обессиленный и изнеможенный от того огня, который горел в душе моей. Через час мы встали и отправились дальше.
Шли мы молча, но на душе у нас было спокойно. Уже солнце стало закатываться, а до ближайшего села было еще далеко.
— Семен Самсонович, — спросил я, — ты вчера говорил о Старом Афоне, если что знаешь, скажи мне о нем.
— На Афоне живут одни святые, избранные рабы Христовы, — начал говорить Семен. — Из них некоторые видели там Матерь Божию, а другие до самой смерти своей видят Ее и беседуют с Нею. Так мне передавали те, кто был на этой святой горе. Вот бы тебе, моя ягодка, отправиться туда! Я думаю, что ты там будешь.
— У меня, дедушка, паспорт только на три месяца дан, и денег один только рубль имею, — ответил я.
— Ягодка моя, если угодно Богу, то Он все тебе даст, и ты будешь на Афоне. Ты помнишь, что тебе сказал о. Иосиф в Задо-ске? Он предрек тебе быть на Афоне. Афон — жребий Божией Матери. Ты будешь на Афоне и скоро будешь, так мое сердце говорит мне.
Я дальше не мог слушать его, я упал к его ногам и горячо стал просить его, чтобы он помолился о мне Царице Небесной. Семен, видя меня лежащим у его ног, заплакал как ребенок, и, поднимая меня, говорил:
— Я верю, что в нынешнем году будешь на Афоне, но оттуда вернешься опять в Россию.
Взошли мы в село, переночевали. Утром рано опять пошли дальше. Удивительное дело, чем идем дальше, тем я все более и более восхищаюсь творением Живого Бога.
Всякий человек, всякое животное, букашки, кузнечики, цветы, всякая травка так мне были близки, родны, что я даже целовал их, как своих родных братьев и сестер. Радостно мне было тогда! Как-то во время этого пути, Семен заболел. Мне было очень жаль его. Я достал ему молока, попросил крестьянина, чтобы для Семена была истоплена баня. Крестьянин послушал меня, дал нам баню, я ее сам натопил, воды наносил, нагрел ее и повел Семена в баню. В бане я его выкупал, попарил, как следует, и на следующий день Семен мой был здоров.
Так мы шли с ним в Киев. Каждый день мы в поле с ним молились Богу, каждый день мы беседовали о Боге, о Царстве Небесном. Легко было нам на душе. Мы чувствовали себя владыками, царями на земле. Вся природа как бы ликовала с нами. Я особенно хорошо чувствовал себя, когда приходилось идти нам по полям и лесам. Будили мою душу жаворонки, соловьи, дрозды, щеглы, журавли, вообще все птицы, животные, леса и травы, а ночью — звезды небесные. Так мы шли двадцать суток. На двадцать первом дне мы уже вступили в Киев. Здесь меня особенно поразило лаврское пение. Мне казалось, если бы дьявол хотя бы один раз заглянул в Успенский храм этой лавры, то он, услышав лаврское пение, наверно покаялся бы!
В Лавре я пробыл только несколько дней. Семен мой, посетив все святыни города Киева и распростившись со мною, отправился обратно домой. Я остался в Киеве. Пробыв еще несколько дней в Лавре, я горячо помолился Господу Богу и решился пешим отправиться в Одессу, а оттуда и на святой Афон. Это было в начале так июня. Шел я больше по железной дороге, так как я боялся заблудиться. Шел я один. Нужно сказать, что от самого Киева и до самой Одессы я чувствовал себя еще глубже утопающим в безбрежном океане любви Бога ко мне. Нужно сказать еще и то, что любовь Божия ощущается только любовью сердца к Богу. О, как хорошо любить Бога! Я никогда не забуду этих златых дней моей жизни! С самого раннего утра, еще до восхода солнца, отправляешься в путь. Сладко становится на душе! Пшеница, овес, рожь, как море, колышутся то в одну, то в другую сторону, жаворонки поют, ласточки, как фейерверк, — возле и около тебя летают, и ты идешь, как властелин, переступая с ноги на ногу по дивному развернутому перед тобою разноцветному ковру чудной, пахучей, мягкой зелени. Ах, дивны дела Божий! Были дни и ночи, когда я окончательно умирал от любви к Богу. Все частички души и тела моего были охвачены пламенем любви ко Христу моему. Одно слово «Христос», «Бог» моментально делало меня новым существом. В это время у меня было русское Евангелие. Я ежедневно среди полевых хлебов садился где-нибудь на песок или какой-нибудь холмик, покрытый зеленью, и принимался горячо читать эту Божественную Книгу.
Читая эту книгу, я приходил в такое торжественное настроение души, что откладывал Евангелие и предавался молитве. О, как тогда близок был ко мне Христос! Я Его ощущал в себе, ощущал во всех формах природы. Все как будто бы мне говорило: Христос во мне. Так говорили поля, леса, травы, цветы, камни, реки, горы, долы и вообще вся тварь! Все становилось Его храмом, Его обителью. Не было такого предмета малого и великого, чистого и нечистого, где я не ощущал бы своего Господа. Мне тогда казалось, что в одном грехе нет Христа, а все творение и весь мир был храмом, носителем Христа. Были дни, когда у меня от сильной любви к Богу прекращался аппетит, и я ничего не хотел ни пить, ни есть. Однажды как-то я шел лесом, и вот я увидел дикую козу с маленьким козленком, я уже дальше идти не мог, у меня подкосились ноги, и я еле свернул с дороги, пал на колени и опять полилась моя молитва к Богу, и я тут несколько часов простоял на одном месте.
Эти дни моего путешествия в Одессу были самыми торжественными днями в моей жизни. Были в это время и светлые ночи. Я неоднократно целые ночи проводил в торжестве духа. Ночевал я больше в поле. Но вот я встречаюсь с полицией в одном каком-то местечке, меня пристав спросил, кто я и откуда, потребовал от меня вид. Когда он узнал, что я иду пешим на Афон, он так и покатился со смеху. Затем, повел меня к себе на квартиру. Здесь вторично опросил меня, я то же самое ему сказал. Здесь он уже не смеялся. Напоил меня чаем, дал двадцать копеек; и я отправился опять дальше. Помню, что с этого дня я до самой Одессы не ночевал в домах, а все в поле. Нужно сказать, что я почему-то за эти дни стал избегать людей. По два, по три дня я ничего во рту не имел, но я чувствовал себя совершенно здоровым и сильным. Через пятнадцать дней я, наконец, добрался и до Одессы. Как только я стал подходить к Одессе и увидел море (я его никогда не видел), то душа моя опять забилась ключом радости. Я весь в слезах смотрел на это море. И все время шептал: «Господи, Ты все можешь, проведи меня на Афон». Когда я вступил в самый город, то прежде всего я стал расспрашивать: где Пантелеймоновское подворье; мне указали, где оно находится.
Когда я пошел на ту улицу, где находится подворье, то один бедняга увидел, что я деревенский мальчишка, схватил у меня мою последнюю шубенку и побежал от меня. Я ничего ему не сказал, хотя было и жаль шубенку. Прихожу я на подворье. Монахи, видя меня таким замухрышкой, стали мною интересоваться, расспрашивать. Когда они узнали, что я хочу быть на Афоне, то одни смеялись надо мной, другие же смотрели на меня как на ненормального мальчугана. Только один из них приласкал меня и сказал мне серьезно, что я как по своей крайней молодости, а затем, как беглец от родителей, хотя бы имел и деньги и документы, все равно, я на Афоне быть не могу. Эти слова монаха как громом срезали меня. Я заплакал. Настала ночь. Я от тоски ни пить, ни есть не мог. Когда все паломники улеглись спать, я из этой комнаты вышел и начал в молитве изливать всю свою тоску. На заре я пришел в ту комнату, где мне было отведено место среди других паломников. Я лег спать. Во сне вижу икону святого мученика Пантелеймона. Утром встал и отправился по городу искать какую-нибудь себе работу. Все, к кому бы я ни обращался, смеялись надо мною, а слезы так и катились по моим щекам. Не помню на.какой улице, подошел ко мне один господин, довольно прилично одетый, и, видя, что я так сильно плачу, спросил меня: «Мальчик, о чем ты так сильно плачешь?» Я рассказал все подробно, как я ушел от родителей, как я дошел до сего места и как я хочу быть на Афоне. Выслушав меня, господин ввел меня в свой дом, сел за письменный стол, написал мне прошение на имя градоначальника Зеленого и велел мне взять свои документы и положить в это прошение и отправиться сейчас же к градоначальнику. Я так и сделал. Прихожу к градоначальнику. Когда градоначальник Зеленый увидел меня, то засмеялся и тут же взял от меня мое прошение и начал его читать. После этого он попросил по телефону Пантелеймоновского подворья настоятеля. Когда настоятель этого подворья явился к градоначальнику, то градоначальник указал ему на меня, велел ему отправить меня на счет монастыря на святой Афон. Боже мой, какою радостью тогда наполнилось сердце мое, и я не знал, как и благодарить Господа Бога за Его ко мне великую милость! А паломники один перед другими спешили спрашивать меня и почти все удивлялись провидению Божию, свершившемуся надо мной. На следующий день я вместе с паломниками оправился на пароходе в Константинополь. Море на меня мало произвело впечатления. Но вот на третий день рано утром я увидел город необыкновенной красоты — Константинополь. Меня особенно поразило его местоположение и бесчисленное множество минаретов. В Константинополе мы пробыли дней пять и за это время обошли почти все святые места. Сильное, неотразимое впечатление на меня произвел храм св. Софии. Здесь я плакал, но слезы мои были не чувство всеподавляющего страха, а величия сего святилища Господня. Я не скорбел, как другие, что этот храм стал мечетью, я с этим в душе своей мирился, зная то, что и мечеть есть храм Божий. Был я в турецких монастырях, где иногда как-то странно вертятся дервиши.
Наконец, наступил день нашего выезда из Константинополя прямо на святой Афон. Ехали мы приблизительно несколько дней. Когда же стали подъезжать к Афону, то я не мог равнодушно смотреть на это святое место: ноги мои дрожали, сердце билось.
«Боже мой, — заговорил я сам себе, — вот где живут святые! Вот где Царица Небесная появляется своим праведникам, вот где почивает благодать Божия!» Появились на нашем пароходе афонские монахи, стали нас приглашать к себе, и я с другими паломниками отправился в Пантелеймоновский монастырь. Здесь мне не понравилось: монахи как-то холодны в своих между собой отношениях, и это мне в них не нравилось. Из этого монастыря я отправился в Андреевский монастырь, и вот здесь мне очень понравилось.
Андреевцы почему-то обратили на меня свое внимание, особенно иеросхимонах Мартиниан, потом Иезекииль, Варнава и сам настоятель великий Феоксит. Этот Феоксит был величайшим монахом в своей святой обители. Он был необыкновенно кроток и смирен сердцем. До него и после него равного ему не было такого смиреннейшего настоятеля в сей святой обители. Этот-то о.Феоксит и принял меня в свою обитель. Меня почему-то в этой обители называли японцем. Я предполагаю, что меня так называли потому, что у меня губы как-то выделялись, и по ним мне дали афонцы такую странную кличку. Когда я стал уже числиться послушником сей святой обители, когда стал исполнять клиросное послушание, то душа моя как будто бы чем-то стала наполняться светлым, добрым и святым. Я ежедневно ходил к о.Мартиниану и открывал ему все свои мысли и чувства. Молитва в то время очень сильна была во мне. Каждый день я как будто бы развивался, рос, совершенствовался, расширялся. Скоро я заболел ангиной, меня несколько раз сам настоятель о.Феоксит посещал больного. Через две недели я поправился. Скоро после этого меня отправили в Константинополь. Здесь я был некоторое время поваром и в то же время учился греческому языку.
В Константинополе монахи тоже меня любили и любили горячо. Здесь я часто ходил по разным святым местам. Один раз я отправился в Софию, и там я встретил кучку мулл. Эти муллы обступили меня, и два из них хорошо говорили по-русски. Я вступил с ними в дружескую беседу. Они мне сказали, что здесь, в сем храме, когда-то гремели речи Иоанна Златоуста. Эти слова турецкого муллы так на меня сильно подействовали, что я с этого самого момента почувствовал какое-то тяготение к проповедничеству. Я горячо просил Господа Бога и Царицу Небесную, чтобы и я был проповедником. С этого времени я начал читать Священное Писание, святоотеческие книги, творения отцов Церкви. Более других отцов я любил Оригена, Василия Великого.
В Константинополе я прожил несколько лет. Затем вернулся опять на Афон и здесь опять стал предаваться подвижнической жизни. В этот раз под день Святой Троицы, после долгого стояния церковной службы, я уснул и вижу очень реальный сон. Вот перед моими взорами развертывается какой-то дивный сад, изрытый грядами, и эти гряды, подобно волнам, одна за другой тянутся цепью. На этих грядах растут дивные цветы, а между ними ходят мужчина и женщина, и они к каждому цветку подходят и, наклоняясь над ним, поют: «Рай мой, рай мой». Я проснулся и тут почувствовал, что я где-то был. С этой минуты я трое суток не ел и не пил, а только от какой-то великой внутренней радости беспрестанно плакал. Отец Мартиниан, видя меня в таком состоянии духа, радовался. Жизнь моя на Афоне, при всех моих стремлениях к духовному подвигу, встречала со вне большие соблазны. Они проявлялись больше всего в том, что афонцы больше, чем самого дьявола, боятся национального безразличия. Для малоросса великоросс — сатана, а для великоросса малоросс — демон. Кроме сего, все они, еще того хуже, разделяются на губернское, уездное землячество. Другой соблазн — построенные в больших городах подворья, где монахи совершенно погибают. Третий соблазн, самый коренной — деньги, деньги и деньги! Я не раз с некоторыми монахами пытался откровенно беседовать, но я всегда уступал им, потому что они приходили в озлобление. Больших подвижников я не видел там. Если и приходилось с некоторыми подвижниками сближаться, то я скоро разочаровывался в них, разочаровывался потому, что у них, как я замечал, при всех их духовных подвигах, отсутствовала нравственная сторона в жизни, особенно это было заметно по отношению к ближним. Так я прожил некоторое время на Афоне. После сего моего пребывания там настоятель решил отправить меня в Петроград, тоже на подворье. В Петрограде случайно я познакомился со старшим келейником митрополита Палладия. Он меня представил митрополиту, а последний на свой счет отправил меня в Сибирь в Томск к епископу Макарию, а еп.Макарий к начальнику Алтайской духовной миссии.
Из Петрограда я не сразу поехал в Сибирь, но сначала посетил родителей, затем снова вернулся в Петроград и уже после этого отправился в Томск. Родители мои бьши очень и очень обрадованы моим приездом. Они уже не знали, что и думать обо мне. Когда я первое письмо послал им с Афона, и они его получили, то, говорили они мне, все-таки веры у них не было, что я на Афоне. Не поверил этому и нашего села священник. И вот Бог привел свидеться... Мама моя очень хотела, чтобы я побывал у, как звали одного крестьянина, почитаемого в окрестности за святого и прозорливого. К нему в П. съезжалось и приходило множество народа, и ни с кого он не брал денег. Я отнесся к предложению мамы с каким-то недоверием, но заинтересовался и на следующий же день с одним крестьянином отправился к этому дивному Максиму. Как только я вступил в его избушку, я увидел что-то поразительное. Максим стоял на коленях и, подняв свои руки к небу, кричал: «Откуда ко мне пришел сибирский миссионер! Ах, Боже мой, сибирский миссионер!. Дивны дела Божий! Степан, Степан Пермский пришел ко мне! Боже мой, Боже мой, да, Степан Пермский пришел ко мне!» Максим поднялся, бросился ко мне и начал целовать меня. Затем быстро, как юродивый, он выбежал из своей избы и, как кошка, полез на чердак, схватил целое беремя каких-то кольев, обрубленных деревцев, веток, пней и внес в избу. Все это он почему-то называл литерами. «Вот это есть литеры, — начал часто-часто говорить Максим, объясняя мне свою мудрость. — Эти литеры есть тоже мудрость, да, мудрость». Он взял один кол, который с одного конца был как-то загнут и имел форму серпа, а другой конец имел форму ножа или меча. И это не было искусственно сделано, а являлось делом самой природы. И вот дядя Максим берет этот кол и начинает мне объяснять. «Это есть, — говорил он, — литеры, по которым я читаю премудрость Божию. Вот смотри, с одного конца серп. Это, батюшка мой, указывает на то, что будут времена, когда мечи перекуют на серпы. Ах, дивны дела Божий! Скоро будет время, когда войны не будет, да, не будет. О, Господи Боже мой, дивны дела Твои... Я воробей, а моя мать — синичка, и мое дело — не робей. Дивны дела Божий, война должна исчезнуть с лица земли (Максим плачет). Будет время, когда никто не будет воевать (целиком приводит место Исайи пророка)». Затем берет другой кол, третий, и все колья отличны друг от друга, и пользуясь этим их отличием, Максим по ним объясняет Священное Писание или предсказывает какие-либо важные события. Я же, когда смотрел на него и слушал, что он говорит, пришел в такое умиленное состояние духа, что, точно как ребенок, плакал неутешными слезами. Мне было в то же время очень радостно. «Слушай, батюшка, — обратился ко мне Максим, — в то время, когда Господь тебя поставит делать дивные дела Свои, тогда помяни и меня грешного. Ты знаешь, здесь прославится имя Христа, здесь будет место свято. Ах, Боже мой, Боже мой! Вот беда, нет теперь христиан; вот горе, все почти стали врагами Христовыми (сам плачет). Евангелие поругано, да, поругано. А ты, батюшка, будешь миссионером и будешь в Сибири. Туда и родителей своих переведешь. Ах, дивны дела Божий! Говорят, что я сумасшедший, а ведь без сумасшествия, батюшка, не взойдешь в Царство-то Божие. Я, батюшка (падает сам на колени и молится), видел в лесу Святую Троицу в виде трех световидных, подобно солнцу, воинов, препоясанных солнечными лучами. Дивны дела Твои, Господи! (Максим рыдает). Вчера я видел Петра и Павла, Апостолов Христовых. Они, батюшка, они открыли о тебе мне, и вот ты, батюшка, будешь их дело делать. Господи, Господи, Господи! Дело Божие вручается человеку». Максим становится передо мной на колени, а я упал перед ним, как перед самим Господом, и мы оба подняли такой плач, как будто над каким-нибудь только что умершим близким другом. А толпа, пришедшая к Максиму, при виде нас плачущих, и сама пришла в сильное рыдание.
«Я просил Бога и святых апостолов, чтобы они сохранили тебя, да, чтобы сохранили тебя. На тебя сатана собирает, батюшка, всю свою рать и хочет тебя погубить, окончательно погубить, но я молился, и твоя мама тоже молится Христу. Затем, батюшка мой, дьявол, как я слышал, всю жизнь будет преследовать тебя. Вот будут дни, когда, батюшка, будет страшная война, весь мир будет воевать, и ты из Сибири поедешь туда и будешь на войне. Война — это суд Божий. Это еще не последний суд Божий. Суд этот над христианами за то, друже мой, что они попрали Святое Евангелие, Христиане ныне отвергли Святое Евангелие (Максим рыдает). А что будет после войны, я пока, батюшка, тебе не скажу...» После этих слов Максим сразу загрустил и ушел в себя. Минут двадцать он совершенно молчал, а я не сводил с него своего взора. После этого молчания Максим обратился к толпе и начал ей говорить какими-то несвязными афоризмами. А затем снова стал говорить о том, что Евангелие Святое попрано христианами. «Жить по Евангелию, — говорил он, — надо быть сумасшедшим. Доколе люди будут умны и разумны, Царства Божия на земле не будет».
В тот же день вечером я отправился домой. Максим произвел на меня такое сильное, неотразимое впечатление, что я ушел от него точно совсем другим человеком. Когда я приехал домой и рассказал обо всем виденном и слышанном, то мама моя прямо сказала, что Максим «предсказывает чистую правду».
Через дней семь я отправился один в лес, так называемый Высоцкий. В этом лесу, в самом уже его конце к западу присел отдохнуть. Слышу шаги, оглянулся и, о, ужас! Максим шел ко мне. «Друг мой, я здесь искал ослиц, а нашел тебя. Ты знаешь, я полюбил тебя всем своим сердцем, да, полюбил тебя. Пойдем в следующий лес». Пошли. «Смотри, батюшка, все дела Божий дивны, о, дивны! Вот лес, ручейки текут, цветы цветут, травы зеленеют, птички Божий поют, и все это — дела Божий! Когда мы вошли в самую глубь леса, тогда Максим пал на землю, простер свои руки к небу и запел: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас». Когда он запел третий раз, я повалился на землю и лишился сознания. Не знаю, долго ли я находился в таком состоянии, но когда я пришел в себя, то увидел, что Максим стоит на том же самом месте с воздетыми к небу руками. Он что-то шептал, но что, разобрать я не мог. Начал и я с ним молиться. О, эти минуты никогда не изгладятся из моей памяти! Когда молитва была закончена, Максим взглянул на меня и опять сделал несколько поклонов. После этого мы сели, помолчали, а затем начал говорить Максим: — Без молитвы все добродетели — точно без почвы деревья. Ныне нет молитвы в жизни христиан, а если есть, то жизни в себе она не имеет. Христос сам молился и молился больше всего в горах, на горных вершинах, где кроме Него Одного никого не было. Христианин, друже, есть человек молитвы. Его отец, его мать, его жена, его дети, его жизнь есть один Христос. Ученик Христа должен жить только одним Христом. Когда он так будет любить Христа, тогда он обязательно будет любить и все творение Божие. Люди думают, что нужно прежде любить людей, а потом и Бога. Я и сам так делал, но все было бесполезно. Когда же начал прежде любить Бога, тогда в этой любви к Богу я нашел и своего ближнего, и в этой же самой любви к Богу всякий мой враг делался мне другом и человеком Божи-им. Первая самая форма любви к Богу есть молитва. В настоящее время повсеместно христиане настроили множество храмов, стали грамотными и учеными, а живой молитвы нет. Вот в чем великая беда. Молитва делает человека евангельским человеком, человеком Христовым. Если бы христиане знали силу молитвы, то они были бы перерождены. Я ведь мало знаю грамоты, а молитва учит меня, как мыслить, говорить и делать. Ты, друг мой, знавал Семена Самсоновича. Его молитва переродила, и какой он был великий человек! Мы часто в лесу с ним молились. Но этого мало, чтобы только молиться. Нужно за Христа ежедневно умирать, и в этой смерти — жизнь христианина. Так дух во мне говорит: нужно за Христа умирать. Мы еще живем, и эта жизнь наша есть точно младенческое еще состояние души. Зрелость ее — смерть и смерть ради Христа. Когда мученики умирали за Христа, тогда они вкушали настоящую жизнь, и эта жизнь для них так сладка, что они забывали страдания и самую смерть! Я, юродивый Максим, и говорю, что без юродства нельзя Царства Божьего наследовать.
— Дядя Максим, ты помолись обо мне Богу, чтобы я любил Бога больше, чем самого себя. Я хотел бы быть одною чистою любовью ко Христу своему. Я ничего от Бога не хочу, как того одного только, чтобы беспрестанно любить Его до полного самозабвения, — так я молил Максима.
— Без молитвы, — ответил он, — нельзя любить Христа. Чаще молись, и молитва родит в тебе любовь к Богу. Молись в лесу, молись за сохой, молись в поле, молись во рвах, но молись так, чтобы тебя никто не видел. Еще я должен сказать, как и дух во мне говорит: с минуты Воскресения Христова вся земля стала троном Спасителя Господа. Трон самый, где является Воскресший —. наши сердца. О, дивны дела Божий! Когда я помяну имя Воскресшего Христа, тогда я делаюсь как бы пьяным от радости. Тогда Христос представляется мне не столько небесным, сколько живущим среди нас на земле, живым, действительным Царем Славы, почивающим в сердцах наших. Если бы мы имели чистое сердце, мы бы Его телесными даже очами видели, как Воскресшего Сына Божия, живущего на земле с нами, со Своими братьями и учениками. О, дивен Христос, Воскресший — Господь, брат наш по человечеству и Бог по Божественной Своей природе.
Максим запел «Христос Воскресе». Радостно и светло стало у меня на душе. Сердце загорелось каким-то дивным пламенем, и я склонил колени и начал молиться Богу. Максим положил на мою голову свою левую руку и еще громче запел «Христос Воскресе». Когда он умолк, то на душе было сладко, что я готов был растаять от этой сладости.
Стало вечереть. Глядя на солнце, Максим начал торжественно говорить: «Будет время, и праведники просветятся как солнце в Царстве Небесном. Это — Дух Божий. О, дивен Христос! Он создал нас из небытия, вызвал в жизнь, обеспечивает нас всем необходимым, и через короткое сравнительно с вечностью время просветит нас славою Своею так, что мы подобны будем солнцу! Я думаю, что будет время, когда вся тварь ощутит Воскресшего Господа».
После этого Максим пал на траву и громко вскричал: «Господи, если возможно, то помилуй и спаси и диавола и всю его ратную силу. Георгий! Молись и люби Бога и всю Его вселенную и все Его создание. Чего себе не желаешь, того и самому дьяволу не желай. В нем есть еще сознание о Боге, может быть, это сознание дает ему еще возможность покаяться. Это моя жалость к творению Божию. Стало уже темно, нужно было идти домой».
— Скажи мне, дядя Максим, — обращаюсь я на прощание к нему, — что мне делать, чтобы быть любовью ко Христу?
— Я тебе сказал уже, а теперь и еще скажу: Будет время, когда Сам Бог укажет тебе, что нужно делать. Так дух во мне говорит: ради Христа всегда на все будь готов. Кто во Христе, для того нет страдания и смерти.
После этого Максим простился со мною и пошел еще дальше в глубь леса, а я отправился домой.
Дома я не мог ни пить, ни есть. Всю ночь сердце мое горело каким-то дивным огнем любви к Богу и людям. Сна не было. Мне казалось, что я был в другом мире, совершенно не похожем на настоящий. Несколько раз я принимался плакать. С этого именно мгновения мне стало всех и все жалко: жалко умерших, жалко живых, жалко всех людей без различия их национальности, веры, пола, возраста. Жалко всех животных, птиц, насекомых, жалко растений, земли, солнца, воздуха. «Дивный Максим! Славный Семен! — думал я. — Вас Господь наградил своею великою милостью. А я, что меня ожидает, могу ли я даже мечтать о такой духовной высоте, на какой стоят эти сыны Царства Христова». Назавтра, думал я, снова пойду в лес. Но не было суждено: я заболел, пролежал несколько дней, и приблизилось время моего отъезда из дому. Я отправился на ближайший вокзал. Только что выехал из своего села, как увидел ожидавшего меня Максима. Максим в полном смысле слова уже юродствовал. И в своих движениях, и в словах это был совсем не тот человек, каким я его встретил несколько недель назад в лесу. Говорил он отрывочно, речь свою пересыпал рифмами, понять его было очень не легко. Я весь путь плакал. Его слова, хотя и были непонятными, на зато они имели какую-то остроту и с необыкновенною силой проникали в мою душу. Когда мы стали подъезжать к вокзалу, Максим, не простившись со мною, побежал полем в лес, и только я его в этот день видел. Простившись с родителями, я отправился вновь в Петроград.
В Петрограде я поселился в Андреевском подворье на Песках. Здесь жить бьшо очень тяжело от обид певчих, но я терпел. Случайно познакомился со мною келейник митрополита Палладия, и, не знаю почему, он спросил меня, не пожелаю ли я ехать в Сибирь миссионером. И вот 30 ноября, в день Андрея Первозванного, рано утром зовут меня к митрополиту. Являюсь.
Митрополит расспросил меня кое о чем и предложил ехать в Сибирь к Томскому епископу Макарию. Я согласился. Тогда митрополит дал мне письмо к епископу Макарию и деньги на поезд. Я так и ахнул: вот что значит Максим предсказывал!.. По железной дороге мне пришлось ехать только до Омска, а оттуда на лошадях, так как сибирская железная дорога только строилась. Епископ Макарий принял меня необыкновенно ласково. Прожил у него недели две и вынес самое лучшее впечатление. А на второй день Рождества отправился в Бийск к епископу Мефодию. Дорога в Бийск верст 700 была очень тяжела не столько трудностью пути, сколько нравственными соблазнами. Но Бог сохранил меня, и, я думаю, по молитвам епископа Макария. Очень и очень радушно принял меня епископ Мефодий. У него я прожил без определенного дела до 17 мая, а с этого дня меня, в качестве псаломщика, отправили с крестным ходом, который ежегодно ходил с иконой мученика Пантелеймона по окрестным селам и городам Бийского округа. Священником тогда в крестном ходе был дивный и благочестивый простой батюшка отец Иван Тамаркин, мордвин по происхождению. С ним-то я и отправился.
Под Троицын день видел я такой сон, который произвел на мою душу очень сильное впечатление. Снилось мне, что я в Петроградском Исаакиевском соборе. С левого клироса ко мне подходит Апостол Петр и на ухо шепчет: «Отныне будешь говорить все Божественное». А Павел в монашеском клобуке с тихой улыбкой благословил меня, но ничего не сказал. Я когда утром поднялся с постели, то почувствовал необыкновенную радость в себе. И с этого самого дня я начал говорить проповеди! Проповеди мои казались настолько сильными слушавшим, что съезжались слушать их окрестные священники, старообрядцы. Я казался им какой-то загадкой. Многие спрашивали меня, где я учился. Бог свидетель, с этого дня тысячная толпа следовала по пятам нашим. Бывало еще так утром, народ уже покрывал собою какой-либо покат горы и ждал от меня слышать Слово Божие. Бывали и такие случаи, что в вечерние часы народ в большом количестве ожидал моего появления и после трех-четырех проповедей приходил в такое сильное рыдание, что мне самому становилось жутко. Многие женщины даже перед всем народом говорили свои грехи, и весь народ следовал их примеру. Священник местный тут же разрешал их грехи, а на другой день причащал Святым Тайнам. Бывало, что на таких местах строили часовни и даже храмы. Три года с мая месяца и по первое октября изо дня в день я говорил слово Божие в Томской губернии. Некоторые священники были этим недовольны, но большая часть из них меня любила. Епископ Мефодий в это время был моим руководителем, наставником и благодетелем. Многим я ему обязан... Кроме участия в крестном ходе, я еще ездил на Алтай с отцом Михаилом. Алтай на меня произвел очень сильное впечатление. Здесь мне привелось не раз слушать славного миссионера и поучиться у него многому.
На третий год епископы дали мне полномочие повсеместно говорить проповеди. Но случилось так, что я на время вовсе лишился проповеднического дара. Случилось нам остановиться в большом селе, и мне отвели квартиру в доме одного купца, а у него была дочь, молодая девица, прекрасная, как ангел. Здесь дьявол поверг меня к своим ногам: я пал с этой девицей. Не знаю, как это и случилось. Она много плакала о своей невинности, но я чуть не умер. Мне казалось, что все погибло, что я погубил ее и сам погиб. Родители узнали, но нам ничего не говорили. И как ни сильно было мое раскаяние, страсть была еще сильнее. Я теперь, грешным делом, думаю, не было ли все это делом самих родителей. Я решил жениться на ней. Но Бог судил иначе: она простудилась и от воспаления легких умерла. С этого момента исчезла сила моих проповедей и оставила меня самая молитва и любовь к Богу на время. Я много об этом скорбел, тосковал, молился, но уже не было прежних духовных сил. И я решил отправиться паломником во Святую Землю.
На пути в Палестину я заехал к родителям, которые уже готовились к переезду в Сибирь, в Барнаульский уезд. Посетил я по пути своих друзей в Константинополе и на Афоне и съездил на поклонение святому Спиридону Тримифунтскому в городе Кернеро.
Горячо я молился у мощей угодника Божия. Настоятель показал мне лицо святого, я держал его руку. Рука его была мягкая и гибкая, борода почти вся выпала, ротик немножечко приоткрыт, цвет лица землянистый. Две недели я прожил здесь среди природы дивной красоты. Наконец приехал и в Палестину и ровно два месяца прожил в Иерусалиме, несколько раз побывал у Гроба Господня и Гроба Божией Матери и путешествовал по окрестным святыням Господним.
У Гроба Господня я себя чувствовал очень и очень нерадостно. Я первый раз в жизни увидел такую страшную торговлю святыней Христовой. Что ни шаг паломника, то деньги, деньги и деньги. Идут паломники прежде всего в патриарху. Он умывает им ноги вместе с их карманами. Греки внушают паломникам, что если у кого дети умерли некрещеными или родственники — тяжкие грешники, убийцы, то для искупления их душ необходимо здесь при Гробе Господнем отслужить Божественную Литургию, так называемую «разрешительную». «Эта литургия от всех грехов разрешает», — увещают греческие монахи наших русских паломников. И те верят и платят по 25 рублей за имя. Литургию в этом случае служит какой-либо епископ и во время Великого Выхода поминает этих покойников и читает разрешительную молитву. Это на меня произвело очень тяжелое впечатление. Такое же впечатление производит ужасная торговля священными предметами. Здесь целые кадки, нагруженные маленькими флакончиками с миром от святителя Николая, кресты и иконки из Мамврийского дуба и пр. и пр. Монастыри со всеми их святынями отдаются в аренду. Торгуют греки всем, чем только можно: Гробом Господним, Таинствами Церкви, святыми мощами, торгуют Самим Христом...
Но если у Гроба Господня меня так сильно оттолкнула эта торговля святыней Христовой и безнравственная жизнь монахов, то великую радость и утешение доставило мне поклонение тем святым местам, которые отмечены Евангелием. Побывал я на горе Елеонской, в Вифлееме, видел Иордан, Мертвое море, Геннисаретское озеро; ходил в Назарет, видел Фавор, был на том холме, на котором, по преданию, Христос произнес Свою великую нагорную проповедь. Из всех святых мест, больше даже самой Голгофы, на меня произвело наиболее сильное, прямо потрясающее впечатление то место, на котором, по преданию, Христос молился в Гефсимании. Здесь я горячо плакал! Слава Богу, хоть здесь я как следует помолился. А то тяжело и грустно было на душе; я скорбел от того, что сознательно попирается святыня, торгуют ею, торгуют небом ради земной корысти, торгуют святыми, которые грехом почитали и к деньгам прикоснуться. Мне до слез было обидно и больно за наших русских паломников и особенно за женщин, как их обманывали всюду и всячески обижали греки...
Встретил я в Палестине одного еврея, принявшего христианство. С ним мне много привелось говорить о Христе. Его радости после крещения не было границ. Родом он был из России и сюда приехал поклониться Гробу Господню. Сам из мастеровых. Этот еврей до слез поражал меня своею любовью ко Христу. Он никогда не мог пройти мимо палестинских евреев, чтобы не остановиться и не проповедовать им Христа. Евреи его ругали, в лицо плевали, отталкивали, а он, как агнец кроткий, утирал лицо своим рукавом и продолжал им благовестить Спасителя. Его вера была живой, всезахватывающей, он весь дышал Христом, Христос для него был все. Но Христос его был словно не вселенский, а израильский. Я должен сказать правду, что я даже немножечко ревновал Христа к этому еврею. Еврей так любил Христа, что он землю целовал, которая была поблизости той или другой святыни. Последние дни моего пребывания в Иерусалиме я почти не разлучался с этим евреем. «Вы знаете, господин, — говорил он мне, — я Бога нашел, и мне теперь ничего не надо. Я очень жалею своих евреев, которые не познали Христа, а ведь Он-то и есть истинный Мессия! О, ослепление Израиля! (Плачет). Лучше бы ему совсем исчезнуть с лица земли, чем лишиться спасения во Христе. Я как уверовал, так мне ничего больше не надо. Пойду еще только домой и родителей жены неприменно приведу ко Христу. Вы знаете, — продолжал он, — я чувствую себя теперь совершенно другим человеком. Смерти я не боюсь, и сердце мое отдано одному Христу. Ах, почему евреи не верят во Христа! Нас с пеленок учат ненавидеть Христа так, как самого страшного врага нашего народа». Еврей был редким христианином. В нем я заметил слияние двух чувствований ко Христу: религиозного, любви к Нему как Господу и Спасителю, и национального, любви к Нему, как к еврею. Еврей много влияния оказал на мою душу в Палестине. Мое сердце вновь вспыхнуло жаждой любви ко Христу, мне хотелось и самому любить Его и любить бесконечно...
Из Палестины я снова приехал в Киев и решил отправиться в Хиву и Бухару. Я мечтал о проповеди христианства в этих магометанских странах. Но в Хиве я прожил всего несколько дней, а в Бухаре около месяца. В Бухаре я познакомился с одним англичанином-миссионером, который жил там уже несколько лет. Этот миссионер жаловался мне на то, что среди магометан очень невосприимчивая почва для проповедания Евангелия. Я решил возвратиться в Сибирь, и скоро меня уже в Чите принял с отчески раскрытыми объятиями епископ Мефодий.
В Чите я пробыл несколько недель и был назначен Владыкой Мефодием в миссионерский стан Иргень псаломщиком, а через год Владыка опять прикомандировал меня к крестному ходу, где я и возобновил свою проповедническую деятельность. С этим крестцым ходом мы впервые вступили и на каторгу. С этого же времени каждый год я начал посещать каторгу и без крестного хода. И не только каторжные, но и другие тюрьмы Забайкальской области. Весь год мною делился на три периода: на участие в крестном ходе, на миссионерство и на посещение каторги.
Хотя и в этом году мои проповеди привлекали массы народа, но все-таки эти забайкальские проповеди, по моему личному сознанию, никак не могли быть сравнимы с Томскими. Не чувствовал я уже в себе прежней силы... Здесь в Забайкальской области я больше, чем когда-либо прежде, работал над собою при помощи и руководстве епископа Мефодия. Этому человеку почти всем обязан. Но здесь же, живя сначала в Иргени, я живо сознал для себя опасность оторваться от Бога и погрузиться в земную суету. Самая суровая природа много содействовала такому моему грустному настроению, наполняла мою душу тяжелыми думами. Душа моя нередко изнемогала и жалостно рыдала во мне. Один как-то раз в Иргени я молился на берегу озера и здесь же уснул. Во сне явился мне отец Иоанн Кронштадтский и исповедал меня. После этого на душе у меня словно стало легче. Но все-таки я не знал полного мира души. Больше всего меня внутренне терзало мое участие в крестном ходе. Не говорю уже о многих соблазнах во время этих путешествий, которые не легко было преодолевать. Но главное то, что моя религиозная совесть была не покойна. Около этого времени случилась какая-то растрата в свечном складе, и вот это надо было покрыть собранным на крестном ходе. Четыре года я ходил с этим ходом, два года светским и два года иеромонахом, и за эти годы душа моя истомилась и исстрадалась. Почти в каждой своей проповеди я обращался к народу, говорил ему о том, что эта икона — чудотворная, что перед нею нам должно молиться, что лик сей иконы сам смотрит в глубь вашей совести, что вы не укроетесь от этого взгляда, что святые взоры обращены,к вам для того, чтоб пробудить в вас дух молитвы. Так говорил я. А потом болела и ныла во мне душа моя. «Боже мой, — думал я, — что я делаю! Ведь я сам торгую святыней, ведь я думаю не о вашем спасении, не о молитве вашей, но о том, как бы побольше собрать денег для своего архиерея. Разве он защитит меня перед Богом в день Суда за это кощунство?»
Я шел к народу, жаждавшему любви Божией и продавал этому доброму и доверчивому народу дары Божественной благодати. О, как далеко я ушел от своего прямого евангельского долга! И не я один, потому что я не от себя самого учил, но послал меня епископ, я делал то, что и другие делали по традиции до меня и после меня.
Два года так ходил я с крестным ходом светским и истомился душою. К концу второго года я вновь решил жениться на одной гимназистке лет восемнадцати. Нужно сознаться, что я мало ее любил, но она мне нравилась. О своем намерении я сказал владыке, и он согласился на это. Но у владыки была дивная старушка-мать, и она упросила своего сына, чтобы он не давал мне своего благословения на брак. Так и вышло.
Утром владыка Мефодий согласился на мое вступление в брак, а вечером того же дня сказал мне, что он не для этого готовил меня, но для Церкви Христовой. «Знай и помни, — сказал владыка Мефодий, — что я никогда не дам тебе своего согласия на вступление в брак», Я подчинился епископу, но заскорбел еще больше прежнего. Ровно двадцать дней тосковал я и томился. И свидетель Бог, сам не знаю почему в эти дни ночью снился мне Лев Толстой, и я с ним много во сне говорил об Евангелии. Теперь, когда я вспоминаю тяжесть пережитого мною тогда, то всем сердцем сознаю, как близок я был к бездне совершенного отчаяния... На двадцатый день своего отчаяния я травлюсь. Слава Богу, отравление оказалось не смертельным. Когда я пришел в себя, когда сознание вернулось ко мне, когда я сознал весь ужас своего греха, то совесть начала страшно мучить меня, и я решил исполнить волю своего епископа. Вскоре после этого епископ Мефодий постриг меня в монашеский чин в Читинском архиерейском доме. И случилось так, что епископ постриг меняг не в малый чин иночества, но в большой (в схиму), и это случилось не по его желанию, а просто по ошибке: диакон как раскрыл перед владыкой требник, так епископ и начал читать молитвы, которые оказались молитвами большого чина иночества. Вскоре после этого меня рукоположили в диаконы, а через несколько дней и в иеромонахи...
По рукоположении ждало меня новое тяжкое испытание: я вновь был командирован с крестным ходом по Забайкальской области. Если хождение с крестным ходом и не убило во мне до конца веры, то это уже дело милости Божией. А я теперь, через много лет, не могу без содрогания душевного вспомнить всех ужасов, тогда мною пережитых, от этого страшного кощунственного обирания карманов народа, верующего и доброго. Слава Богу, крестный ход, как я сказал, совершался только летом. Остальное время я отдавался миссионерской деятельности в среде инородцев и чисто проповеднической на каторге. Сначала коснусь бегло своей миссионерской деятельности.
С инородцами я начал знакомиться тогда, когда был псаломщиком в Иргенском стане. В ближайшие улусы я ходил пешком, но когда в отдаленные приходилось отправляться, то, как обыкновенно ведется среди миссионеров, брал пуда три-четыре сухарей, перекидывал мешок с сухарями через спину лошади, садился сам на коня и отправлялся по улусам. Так я ездил к бурятам, тунгусам и ороченам. Приходилось и переводчика брать с собою. Сначала в своей миссионерской деятельности я прежде всего хотел как можно больше людей крестить и очень скорбел, если мне где-либо не удавалось никого крестить. Но потом во мне произошел какой-то переворот.
Дело было так. Заехал я однажды к одному буряту в юрту переночевать. Смотрю, в его юрте, среди многих бурханов, стоит и икона Божией Матери с Младенцем на руках.
— Ты крещеный? — спрашиваю его.
— Да, — отвечает, — крещеный.
— Тони ныре хымда? — спрашиваю его дальше.
— Иван, — ответил мне бурят.
— Зачем же ты имеешь у себя в юрте бур-ханов? Тебе нужно иметь только одни иконы и молиться Богу истинному Иисусу Христу.
— Я, бачка, прежде так и делал, молился только вашему русскому Богу. Но потом у меня умерла жена, сын, пропало много коней. Мне сказали, что это наш старый бурятский Бог шибко стал на меня сердиться и вот, что он мне сделал: жену умертвил, сына тоже, коней угнал. Я и стал теперь и ему молиться, и вашему русскому Богу. Знаешь, бачка, это шибко тяжело и больно мне теперь стало на душе, что я променял своего Бога на вашего нового, — сказав это, бурят заплакал.
А мне стало до боли жалко его, а с тем вместе жалко стало и всех, ему подобных. Я как-то сразу понял, что значит обокрасть духовно человека, лишить его самого для него ценного, вырвать и похитить у него его святое святых, его природное религиозное мировоззрение, и взамен этого ничего ему не дать, за исключением разве лишь нового имени и креста на грудь. Тот бурят, о котором я говорил, представился мне самым жалким и несчастным человеком в мире: лишенным прежней религии и брошенным на произвол судьбы. С этого дня я дал себе слово, что крестить я инородцев не буду, а буду им только проповедовать Христа и Евангелие. По моему убеждению, так обращать людей ко Христу, как поступили наши миссионеры с бурятом, это значило бы являться прежде всего палачом душ человеческих, а не Христовым апостолом. Не знаю, прав я был или не прав, но с этого времени я только проповедовал Слово Божие, предоставляя другим миссионерам крестить инородцев.
Большие трудности я встретил и на пути проповедания Евангелия буддистам. Как-то заехал я в один из буддийских монастырей. Шеретуй принял меня очень ласково. Но так как было уже поздно, то шеретуй беседу нашу отложил до утра. На следующий день утром, в сопровождении самого шеретуя, я отправился в их кумирню. Монахи-ламы были уже там на своих местах. Со мною рядом сел шеретуй. Я начал свое благовестие с того, как Бог сотворил мир, как Он послал Сына Своего Единородного в мир ради спасения человечества. Как Господь смирил Себя, быв послушен воле Отца Небесного, как Он страдал, воскрес, вознесся на небо и опять придет судить живых и мертвых. Затем я перешел на Его святое учение и особенно остановился на нагорной проповеди Христа.
Как мне казалось, ламы слушали меня с затаенным дыханием. Окончив свою речь, после маленькой паузы, я уже думал уходить, но вижу, поднимается один из этих лам, делает мне поклон, становится среди своих единоверцев и начинает говорить целую речь, обнаруживая гораздо большие познания, чем я мог предполагать. Не могу со всею точностью передать его слов, так как и речь его была пространна, и я был тогда очень потрясен и взволнован. Но вот что приблизительно он говорил: «Господин миссионер, вы изложили нам вашу христианскую религию, и мы с большою любовью слушали вас и каждому вашему слову внимали. Теперь мы просим послушать и нас, язычников, некультурных людей. Да, господин миссионер, действительно, христианская религия есть религия самая высокая, общемировая. Если бы и на других планетах жили подобные нам разумные существа, то и они иной, лучшей религии не могли бы и иметь, чем христианская. Потому что христианская религия не от мира, но Божие откровение. В христианской религии нет ничего человеческого, тварного, она есть чистая, как слеза или кристалл, мысль Божия. Мысль эта есть тот Логос, о котором Иоанн Богослов говорит, что Он плотью стал, стал воплощенным Богом. Христос и есть воплощенный Логос. Его учение показало миру новые пути жизни для человека и явилось для него откровением Божией воли. Воля же эта в том, чтобы христиане жили так, как жил и Христос. И учение Христа было эхом Его жизни. Но посмотрите сами, господин миссионер, посмотрите беспристрастно, живет ли мир так, как учил Христос? Христос проповедовал любовь к Богу и людям, мир, кротость, смирение, всепрощение. Он заповедал за зло платить добром, не собирать богатства, не только не убивать, но и не гневаться, хранить в чистоте брачную жизнь, а Бога любить больше отца, матери, сына, дочери, жены, даже больше себя самого. Так учил Христос, но не такие вы, христиане. Вы живете между собою, как звери какие-либо кровожадные. Вам стыдно должно было бы и говорить о Христе, у вас рот весь в крови. Среди нас нет никого по жизни хуже христиан. Кто здесь больше всего плутует, развратничает, хищничает, лжет, воюет, убивает? Христиане, они — первые богоотступники. Вы идете к нам с проповедью Христа, а несете нам ужас и горе. Я не буду вспоминать инквизиции, не буду говорить о том, как с дикарями поступали христиане. Я вспомню недавнее время. Вот началась строиться великая сибирская дорога. Она, как вам известно, проходит около нас. И мы радовались, вот, мол, русские несут в нашу дикую некультурную жизнь свет и любовь христианской жизни. Мы с нетерпением ожидали, когда дорога подойдет к нам. И дождались к ужасу и горю своему. Ваши рабочие приходили к нам в юрты уже пьяные, спаивали бурят, развращали наших жен, среди нас самих появилось пьянство, грабежи, убийства, драки, ссоры, болезни. У нас до той поры не было замков, потому что не было воров, тем более, не было убийства. А теперь, как наши буряты вкусили вашей культуры и узнали, в чем, по-вашему, настоящая жизнь, то уже и мы не знаем, что с ними делать. Да сохранят Аббида и Мойдари нас от таких христиан! Такие же и ваши миссионеры. Они сами но верят в то, что проповедуют. Если бы они верили в это и жили так, как Христос учил, то им и проповедовать было бы не нужно никому: мы все бы приняли христианство. Ведь дело сильнее слова. Как бы мы, в самом деле, остались во тьме, если бы возле себя увидели свет? Вы напрасно думаете, господин мисссионер, что мы такие невежды что не знаем где и что такое добро и зло. Но мы боимся, чтобы от вашего христианства нам не стать еще хуже, чтобы совсем не озвереть. Мы видели ваших миссионеров таких, которые любят деньги, курят табак, пьют и распутничают, как и наши плохие буряты. А таких миссионеров, которые бы подлинно любили Христа больше себя, таких мы не видали. Ваши священники говорят, что они от самого Христа получили власть прощать грехи и очищать души, изгонять нечистых духов, исцелять всякую болезнь в людях. А вы, христиане, не только не показываете нам этой своей власти, чтобы все злое, нечистое, уродливое отсекать, очищать и врачевать, но вы своею жизнью только заражаете язычников. Нет, господин миссионер, сначала пусть сами христиане поверят своему Богу и покажут нам, как они его любят. Тогда и мы, быть может, примем вас, миссионеров, как ангелов Божьих, и примем христианство».
После этого лама сел, а я все время сидел, как сам не свой, как громом пораженный. Если бы шеретуй не предложил мне подняться, то я, кажется, и не сошел с этого места. В жизни не переживал я такого жгучего стыда и обиды за христианство, как во время этого разговора и после него. Я простился с шеретуем, сел на своего коня и поплелся куда глаза глядят. Был я еще светским в то время. Уехал я с самой тяжелой думой о себе, своей жизни, о современных христианах вообще. Как мне ни было больно и обидно, но я сознавал, что во многом буддийский лама был прав, я не мог лично на него обижаться.
«Что же это такое, — думал я, — неужели врагами проповеди о Христе являемся мы сами — христиане? Неужели наша жизнь позорит в мире христианство?» И я остро чувствовал, что и действительно, жизнь моя идет вразрез с Евангелием. Проехал я верст восемь и не мог дальше двигаться от страшной головной боли. Я остановился, спутал коня, разостлал войлок, лег на землю вниз лицом, и слезы ручьем хлынули из глаз моих. Здесь я и уснул. Проснулся вечером, голова болеть перестала, но на душе было смертельно тяжело. Хотелось плакать, рыдать. «Боже мой, Боже мой! — твердил я. — Язычники нас христиан боятся, как чумы какой-либо, боятся заразы для себя от нашей худой, безнравственной жизни». Я, как иступленный, начал кричать: «Господи, Господи! Что хочешь делай со мною, только дай мне любить Тебя всем моим существом. Пусть я буду каким-нибудь животным, собакой, волком, змеей, всем, чем Ты хочешь, только чтобы Тебя я любил всем своим существом. Мне веры в Тебя мало. Я хочу любить Тебя и любить так, чтобы весь я был одною любовью к Тебе! Слышишь ли, Господи, мою горячую просьбу, обращенную к Тебе?» Так я раздирающе кричал во весь свой голос.
Поехал я в окрестные улусы. В один из этих улусов, примыкающих к буддийскому монастырю, я приехал на второй день утром. Зашел в юрту. Приняли меня очень ласково. Сам хозяин юрты был очень симпатичным человеком. Не успел я и стакана чая выпить, как юрта наполнилась бурятами и бурятками. Все они на меня смотрели ласково, и я подумал, что в этих простых дикарях больше природной человеческой доброты, чем в нас, культурных христианах. Я поговорил с ними, расспросил о том или другом и наконец предложил им беседу о Боге. Во время беседы одни из бурят курили, другие жевали табак, но все-таки внимательно слушали меня. Когда я закончил свою проповедь, то один старый бурят, по имени Зархой, ласково поглядел на меня, как-то тихо, по детски, улыбнулся и сказал мне:
— Веры разны, а Бог один.
— Зархой, — говорю я ему, — ты бы крестился.
— Я, — отвечает он, — коня еще не украл, так зачем же мне креститься?
Я получил снова тяжелый удар и опять справедливый. Старик был по своему прав, так как помнил, как при епископе Мелетии крестили всяких негодяев, воров, конокрадов. А они крестились из-за того, чтобы им, как уже крестившимся, избежать наказание за совершенные преступления...
Переночевав у доброго Зархоя, я отправился дальше. Так я и обычно переезжал из улуса в улус со словом проповеди о Христе и видел много проявлений доброты бурят ко мне.
Один как-то раз я отправился на реку Витим, где, кроме бурят, я встретил и орочен. Орочены еще менее культурны, чем буряты. По-видимому, кроме охоты, они ничем больше не занимаются. Образ жизни у них кочевой. Прежде еще они имели оленей, но уже в то время, когда я был у них, олени вымерли. У срочен нет даже юрт, а они имеют какие-то мешки, сшитые из звериных шкур, шерстью вверх, и сшиты эти мешки не нитками, а жилами тех же зверей. Раньше орочены имели лишь кремнистые ружья, а теперь большей частью имеют винтовки. Говорят, что эти винтовки они получили после того, как свою старую шаманскую веру оставили и перешли в христианство.
Сколько я встречал орочен, они уже все были крещены и большей частью при епископе Мелетии. Говорили мне, что далеко не одною проповедью о Христе привлекали этих чад природы в церковь, но и очень земными соблазнами.
Когда мне лично пришлось столкнуться с ороченами, то я убедился, что они какими были язычниками до крещения, такими оставались и до сего дня. Вина, по-моему, в этом случае падает прежде всего на наших миссионеров. Первою их целью является не то, чтобы просветить этих бедных, обездоленных людей светом Христова учения и утвердить пастырским подвигом в христианской жизни, но то, чтобы как можно больше людей крестить и через число крещенных выдвинуться перед своим епархиальным начальством, заслужить его благоволение.
Очень меня интересовали учителя буддизма на нашем севере. После того случая, о котором я рассказал, мне не раз приходилось встречаться с ламами, и они нередко поражали меня оригинальностью своих религиозных взглядов и широтой образования. Некоторые из них и университет кончили. Припоминаю такой свой разговор с одним начитанным ламой. Этот лама хорошо познакомился со мной, когда я уже был года два иеромонахом. Однажды он спрашивает меня: «Почему все гении человечества пантеисты, т.е. ближе стоят к нам, буддистам, чем к христианской теистической религии. Таковы древнегреческие философы и новейшие немецкие». Я отвечал на этот вопрос так, что, по-моему, человек не может жить без религиозной веры, и если он не познал истинного Бога, то ему не оставалось ничего более, как обоготворить природу. У гениально одарённого человека особенно велик соблазн творить и религию из самого себя, как бы не противополагать себе Бога и не преклоняться перед Ним.
— А вы, дорогой лама, как вы сами думаете о Христе?
— Я думаю, — ответил лама, — что Христос и Будда — два брата, только Христос будет светлее и шире, чем Будда. Если бы все люди были чистыми буддистами, — продолжал лама, — они спали бы спокойно; а если бы все люди были чистыми христианами, то они бы вовсе не спали, а вечно бодрствовали в несказанной радости, и тогда земля была бы небом.
— О, — воскликнул я, — как вы, мой друг, рассуждаете! Почему же вы не креститесь?
— Дело, — отвечает он, — не в купели, а в преобразовании самой жизни. Что пользы, если вы, русские, считаетесь христианами? Вы извините меня, если я скажу, что вы, русские, не знаете Христа и не верите в Него, а живёте такою жизнью, что мы, дикари, сторонимся вас и боимся вас порой, как заразы.
Я остановился кратко на своём миссионерстве в Сибири, а теперь приступаю к беглому, но верному описанию моей проповеднической деятельности в тюрьмах Нерчинской каторги и других тюрьмах Забайкальской области. Я уже говорил о том, как мне приходилось ещё светским с крестным ходом захаживать в некоторые тюрьмы Нер-чинской каторги и произносить в них проповеди несчастным арестантам. Когда же я был рукоположен в иеромонахи, тогда я ещё свободнее прежнего начал свою работу по этим тюрьмам. Начну своё описание с Читинской тюрьмы. Здесь, после моего рукоположения, я числился даже тюремным священником. Эта тюрьма была как последний переходный пункт, из которого уже отправляли арестантов на каторгу.
Как только я сблизился с арестантами, так сразу понял, что для этого элемента необходимо с моей стороны: должна быть исключительная любовь к ним. Эта любовь должна быть искренняя и деятельная. Без нее лучше и не знакомиться с этим миром. Мир этот слишком обижен судьбой, слишком озлоблен на все и на всех, и чтобы его вызвать из этого состояния, необходимо нужно священнику стать и стать твёрдо, обеими ногами, на почву деятельной любви к ним. Горе тому тюремному священнику, который предпочтёт тюремное начальство арестантам!
И вот, когда я сблизился с этим миром, когда я до самоотречения полюбил их, о, тогда я увидел, что и для меня этот мир широко, настежь открыл свою собственную душу и даровал мне полную свободу во всякое время заглядывать в самые затаённые уголки их интимной жизни! Нужно сознаться, что этот преступный мир, по моему личному опыту, вынесенному из моей тюремной практики, далеко идеальнее, нравственнее и даже религиознее, чем мы, свободные граждане свободного мира. Через мои руки прошло около двадцати пяти тысяч, которых я не раз исповедовал, причащал, убеждал проповедями своими изменить жизнь, быть верными сынами Евангелия и т.д. Среди них были замечательные типы. О них-то вот я сейчас и намерен сообщить тем, кто интересуется психологией преступника.
В Читинской тюрьме как-то я встретил одного арестанта, осужденного лет на десять в каторгу.
— Я, — говорит арестант, — кончил духовную семинарию, хотел поступать в университет, но мои родители были совершенно против того, им хотелось, чтобы я женился и скорее шел бы на приход, так как у моего отца были еще кроме меня дети, их-то вот и нужно было, так сказать, поднять на ноги.
Долго я сопротивлялся родителям, но, наконец, решился подчиниться воле их. Я женился на дочери одного протоиерея. Жена моя оказалась чистой, невинной голубицей. Я ее очень любил. Однажды как-то она в шутку сказала мне: «Я тебя не люблю и не знаю, как я вышла за тебя». Эти слова я принял также за шутку, и мы посмеялись оба тут же, и совершенно без всякого с нашей стороны подозрения один к другому. Случись же в это время быть у нас в доме и слышать этот наш шуточный разговор одной маленькой, так лет восьми, девочке, дочери нашего волостного писаря. Эта девочка, когда вернулась домой, то передала своей маме, а мама своему мужу, волостному писарю. На второй день после этого разговора я поехал к своему архиерею просить себе прихода и назначить день моего рукоположения во диакона. Возвращаюсь домой, жену дома не застаю. Пошел в сад, и там ее нет. Отправился в церковь, где я предполагал ее встретить. Действительно, я ее нахожу возле церкви, сидящей в церковном палисадничке на скамейке с братом нашего писаря. И когда подошел к ним, она как будто смутилась, подала мне руку, но не встала мне навстречу. Сердце у меня забилось. Слова ее, дня три назад сказанные мне в шуточной форме, теперь прорезали мне все мои мозги и встали передо мною во весь свой рост. Я минут через пять позвал ее идти домой. Она как будто нехотя пошла со мной. Я ждал, может быть, поинтересуется моею поездкою к епископу; она ни слова. Вот, думаю, я поехал к архиерею, чтобы как-нибудь устроить свое гнездышко, обеспечить куском хлеба себя и ее, быть может, будут дети, возрастить и воспитать их, а тут я заподазриваю другое дело, дело, совершенно разрушающее всю мою жизнь. Я был этот день мрачен. Вечером лег я спать. Она легла от меня особо. Мысль блеснула в моей голове: осмотри ее белье. Я, как хищник, тихо подкрался к ее кровати, и к своему ужасу убедился в справедливости своих подозрений. Можете себе представить, до чего, до какого я дошел исступления! Я сейчас же отправился в дом этого писаря, зарезал его брата, изуродовал его, взял топор, отрубил своей жене голову, рубил ее до тех пор, пока она вся не превратилась к какую-то страшную кровавую грязь. Но с каким удовольствием все это я проделывал! Я еще такой радости никогда не переживал, какую я переживал в то время, когда я убивал свою милую.
Когда же перестал рубить свою жену и оглянулся назад, то возле себя я увидел ее, склоненной на колени и в молитвенной позе стоящей на окровавленном полу нашей спальни. Тогда я, как сумасшедший, выбежал на улицу и закричал, что я убийца, зарезал двух человек. Меня в это время схватили, осудили, и вот я иду на каторгу лет на двенадцать. Знаете, батюшка, ужасно гнетущее состояние духа переживаю. Жизнь моя — сплошное нравственное мучение. Я весь искалечен нравственно. Временами хочется не верить самому себе, что именно это я сделал. Принимался я молиться, но молитва из преступной души не вытекает чистой, прозрачной. Бывает ужасная тоска. Как бы, батюшка, вы помогли мне.
— Сын мой милый, я слезно молю тебя, исповедуйся, и так исповедуйся, чтобы после этой исповеди у тебя ни одного греха с самого твоего детства не было. На самых же страшных, постыдных грехах, тобою сделанных, ты нарочно остановись и детальнее передай их священнику. Затем, причины твоих грехов перенеси лично на самого себя и переноси, как на сознательно тобою созданную причину этого греха. И ты, мой дорогой, сразу почувствуешь великое от такой исповеди облегчение. Затем, кроме сей исповеди, я горячо прошу тебя предаться сердечной горячей молитве. Проделай так недели две и увидишь, что с тобою, мой друг, будет.
Арестант дал слово, что он две недели непременно будет исполнять мой совет. Через дней пять я его пожелал видеть. Отправился в тюрьму. Встречаю его.
— Что, мой дорогой, чувствуешь? — спросил я его.
— Хорошо, сладко, но очень трудно и тяжело исполнять ваш совет.
Я его начал целовать, просить, умолять, чтобы он еще продлил свой подвиг; он согласился. На следующее воскресение во время моей проповеди я заметил, что он сильнее других рыдал. Мне было его жаль. Кончалась литургия, я позвал его в алтарь. Он сначала отказывался войти в алтарь, сознавая себя очень большим грешником, наконец, я еще его попросил к себе, и он, когда вступил в алтарь, то здесь, делая поклоны, сильно зарыдал. Я его здесь обнял, стал целовать и утешать его милосердием Божиим. Арестант бросился мне на шею и, увлажняя меня слезами, говорил:
— Ах, батюшка, как мне стало хорошо, как мне стало легко на душе. Позвольте мне на следующее воскресение исповедаться и причаститься Святых Тайн. Еще я прошу у вас Святое Евангелие.
На следующее воскресение этот арестант явился ко мне такой веселый и жизнерадостный, что я его даже сразу узнать не мог. Он мне на исповеди со слезами поведал, что ему в сию ночь явилась во сне жена его и сказала ему: «Я тебя прощаю, только об одном прошу тебя: веруй и люби Господа нашего Иисуса Христа». Ради Божией любви к кающимся грешникам я его причастил в алтаре, и он два дня плакал от избытка радости и восторга душевного. После этого он стяжал такое большое уважение среди арестантов, что они почитали его за высоконравственного своего товарища. Радовался и я за него и радовался искреннею радостью, как за человека, вернувшегося ко Господу.
Это был старообрядец. Прежде он смеялся надо мною и подтрунивал над другими арестантами в том, что они любили меня и шли на мои проповеди, которые мною были введены, кроме праздничных дней, еще и два раза в неделю. Он им часто говорил: «Вот ваш спаситель идет, идите слушайте его». Один раз как-то я его встретил и, кажется, спросил его о чем-то; он плюнул, повернулся от меня и произнес по моему адресу такое милое словечко, что мне было страшно стыдно. Но я заинтересовался и подумал, посмотрим, что сильнее, зло или добро, ненависть или любовь. Недели через две он, бедный, заболел. Я стал его посещать. Он удивился, что я посещаю раскольника-арестанта.
— Что ты, батюшка, меня посещаешь, или хочешь меня в Никоновскую веру обратить?
— Нет, мой друг, я этого дела не преследую. Для меня важно то, что ты сын Божий и образ и подобие Божие.
— Правду ли ты, батюшка, это говоришь?
— Да, мой друг, чистую правду говорю.
— О, Боже мой, я арестант, погибающий человек, от злобы иногда даже ругал и Бога, и вот ты говоришь, батюшка, что я сын Божий.
При этих словах арестант уткнул свою голову в подушку и, как ребенок, заплакал. Я схватил его голову, начал его целовать и вместе с ним также плакал, как и он.
— Милый батюшка, — послышались слова арестанта, — прости меня Христа ради. Я ведь вас так все время ругал, что вы представить себе не можете. Как, батюшка, я выздоровлю, то буду ходить на ваши проповеди и другим буду говорить о вас. О, Боже мой, я сын Божий! Да оно, быть может, и буду, когда покаюсь, а теперь я ужасный грешник. Вы знаете, батюшка, я восемь душ убил, с матерью жил, с животными совокуплялся, две церкви спалил, с сестрою жил, из одной церкви вашей Святые Дары выбросил собакам, крал коней, насиловал женщин, детей — вот какой я грешник! Я это как-то невольно открыл вам себя. На меня очень подействовали вы тем, что во мне, в таком великом грешнике и последнем арестанте, вы нашли человека, и какого человека — сына Божия! Вот что меня очень тронуло, и тронуло до глубины души! Все нас презирают, все на нас смотрят, как на какие-нибудь отбросы, да и мы сами иногда ненавидим себя, и вот вы находите нас совершенно другими. Вы знаете, батюшка, как нам легко чувствуется, когда нас считают людьми: да ведь на самом деле, звери что ли мы, мы люди, и зачем же нас презирают? Ах, батюшка, если бы к нам так относились все люди, если бы они так любили весь преступный мир, как относитесь вы к нам, поверьте, преступного мира не было бы на земле, ведь зло побеждается только добром. Я беру хотя в пример самого себя, я ведь с детства почти ни от кого доброго слова не слыхал, отец у меня был пьяница из пьяниц, мать предавалась развратной жизни, и вот я, из жалости к ней, после смерти моего отца, сам стал заменять его по отношению своей матери, опустился так, что стал грешить даже и с животными. Один раз мне бьшо так тяжело, что я веревку взял в руки и хотел удавиться, но товарищ меня спас от этой ужасной смерти. Встретился я раз как-то с одним благочестивым своим начетчиком, разговорился с ним, между прочим я заговорил о грехах, о покаянии, он мне и говорит: если бы у нас было священство, то покаяние как таинство могло бы иметь силу.
Тут-то у меня и явилась мысль: пойду, мол, в один из ближайших к нашей местности монастырей православных, покаюсь, и, быть может, Бог меня простит.
Через неделю я отправился в монастырь, Сергиевскую пустынь. Начал уже каяться священнику, да и скажи ему на духу, что, мол, я, батюшка, раскольник. Как услышал этот-то священник, что я раскольник, а он давай меня тут же в церкви срамить, ругать, называть меня врагом Христовым, беспутным человеком и т.д. Я как стиснул зубы, да и закатил его по макушке! Ох, как я тогда озлобился. С этого дня я решился, как говорят, на все, и вот с того времени прошло пятнадцать лет, и я все эти годы не выхожу из человеческой крови. Что же, посижу я здесь и, быть может, как-нибудь и освобожусь, и опять придется взяться за то же самое прежнее ремесло.
Арестант замолчал. Молчал и я. После большой паузы арестант вскинул на меня свой взор и спросил: Батюшка, вы можете меня исповедать и причастить Святых Тайн, только бы так, без всякого присоединения.
— Когда желаешь, сын мой, — ответил я, — я всегда готов для тебя это дело сделать.
Арестант бросился лицом в подушку и весь затрясся от рыдания. Через несколько дней я его исповедал и причастил Святых Тайн. Можете себе представить, какое ликующее состояние духа было у этого бедного арестанта! Через недели две он вторично пожелал исповедаться и причаститься Святых Тайн. Как мне было радостно видеть его всегда молящимся в церкви и молящимся со слезами!
Это был лет 55 человек высокого роста, худощавый на вид, но сложен очень плотно и очень энергичный. Родом был москвич, по специальности инженер-технолог. В церкви почти никогда не был, а на беседах моих он очень часто присутствовал. Один раз он пожелал наедине побеседовать со мной. Я согласился.
— Отец Спиридон, я все порываюсь с вами глаз на глаз поговорить по одному делу, но самолюбие мое как-то не позволяло мне на это решиться. И вот теперь я наконец преодолел себя и решился с вами на откровенность. Дело в следующем: у меня образовался навык к кражам и к каким кражам! Я от этого навыка тяжко страдаю. Хотя тяжело сознаваться, но я только сознаюсь одному вам. У меня сильная страсть сдирать ризы, драгоценные камни с разных икон. Вы можете себе представить, что я от этого навыка ни днем, ни ночью не имею покоя. Так меня и тянет куда-нибудь в богатую церковь. Когда я еще был гимназистом третьего класса, и тогда я как-то невольно обращал взоры на все церковные ценности, желая ими воспользоваться для себя. Когда я стал уже студентом, то для права учения, а то и для баловства, ломал церковные кружки, церковные ящики, чтобы что-нибудь иметь для себя. Один раз я пробрался в одну церковь, там была чудотворная икона. Я только подошел к ней. чтобы воспользоваться легкой добычей, как взглянул на Христа-младенца, так и остолбенел на месте. Через несколько минут я опять было протянул руку к этой иконе, как опять этот Богомладенец Христос Своим взором парализовал мою волю. Ну, думаю, дело мое потерпит крах. Зашел я в самый угол церкви и начал горячо молиться Божией Матери, чтобы она простила мне мой грех и помогла свободно выйти из этой церкви. Настало утро, в 6 часов отворили церковь. Я из этой церкви тогда вышел совершенно незамеченным. На следующий день я лег отдохнуть и уснул. Что же вы думаете, отец Спиридон, во сне мне явилась Божия Матерь с этим же Младенцем, которого я видел вчера в церкви, и Она близко подошла ко мне и сказала мне: «Больше не повторяй, попадешься в тюрьму, а потом и того еще хуже». Я после этих слов, как обожженный, моментально вскочил на ноги и от страха даже совершенно растерялся. После этого прошло года полтора, я познакомился с одной гимназисткой и вот для нее я всеми силами старался где-нибудь и как-нибудь обзавестись материальными средствами. Увы! Везде скупо и везде бедно. Последнее дело, решился я обокрасть в Москве одну церковь, меня поймали и сослали в Сибирь. Оттуда я бежал. Сослали вторично. Через несколько времени я опять бежал и во время побега убил одного сельского купца, похитил у него документы и по этим документам в Тифлисе жил лет десять. Жил я хорошо, но и не щадил церкви Божий. Убивал сторожей, грабил храмы, монастыри. И вот перст Божий нашел меня. Меня сослали на бессрочную каторгу. Как вы думаете, если я покаюсь и окончательно перестану заниматься прежними делами, простит ли меня Бог?
— Сын мой, — ответил я ему, — Христос таковых и пришел на землю спасать, как вот ты и я. Ведь нет ни одного святого, который бы не грешил перед Богом, и нет ни одного грешника, который не творил бы когда-нибудь добра. Святость человека перед Богом не количеством добродетелей создается, а качественным отношением себя к Богу и Его Святой воле.
— Ах, батюшка, уже очень я вижу глубокую бездну в самом себе, и эта бездна все ощущается мною холодной могилой. Что же мне теперь делать, двадцать лет я не причащался, да и причащаться-то боюсь, потому что я себя считаю очень и очень великим грешником.
Я дал ему русское Евангелие. Через недели две он пожелал у меня два раза исповедаться, а затем уже причастился Святых Тайн. Через месяц после этого, перед самым уходом на каторгу, мой арестант со слезами на глазах сообщил мне, что опять увидел во сне Матерь Божию с Младенцем, Которая, ободривая его, говорила: «Если так будешь жить, как теперь ты начал, спасешься». После этого виденного им сна, он опять исповедался и причастился Святых Тайн.
Во время моих духовно-нравственных бесед я всегда старался доказывать арестантам, что для нас нет различия среди людей, что люди все дети Единого Отца Бога, что Он так же любит и милует самого закоренелого грешника-преступника как и великого святого, даже любовь Божия часто из жалости к грешнику ближе является ему, чем великому святому. Бог через своего Единородного Сына излил на нас бесконечную любовь, благость, что нам стоит только сердце свое открыть для этой любви и мы сейчас же от избытка хлынувшей в нас любви Господней в торжественном восторге воскликнем: «Господи, да Ты ли это посетил грязную, окровавленную кровью ближних моих хижину души моей!» Так я часто среди преступного мира искал в них образ Божий, чтобы он откликнулся на зов голоса Божия. О, дивное дело Христово! Как и с какой любовью из них некоторые ловили и как бы глотали слова любви Христовой к себе. И вот один арестант рыдая, подошел в цепях ко мне.
— Батюшка! Оглянись на меня, спаси меня, я хочу Бога, Бога хочу, душа моя ожила от ваших бесед, и она тянет к Богу. О, я Бога хочу!
— Сын мой! Ты ожил?
— Да, ожил, батюшка, ожил, я молю вас, дайте мне Бога, я Бога хочу.
Арестанты все вышли из церкви, и только остался один этот скованный арестант, да патруль при нем. Я его повел в алтарь; он, как покорный ребенок, потянулся за мной.
— Прежде всего, мой друг, давай с тобой помолимся.
— Помолимся, батюшка, — ответил арестант. Молились с ним каких-нибудь минут десять. Арестант пламенно молился. После молитвы я попросил его сесть на стул. Арестант сел.
— Друже мой, радость моя, как я рад, что ты так горячо ищешь Бога, но Бог только дверями покаяния входит в душу грешника, открой эти двери, это в твоей власти.
— Я, — начал арестант, — прежде расскажу вам о себе, а потом и покаюсь. Я родом одессит, был в университете, скоро спился. Университета не кончил. Года три бил пороги ночлежных домов. Из Одессы я какими-то судьбами отправился в Ростов. Здесь такую же бродячую, пьяную жизнь вел, как и прежде. Вздумалось мне жить лучше, т.е. материально себя обеспечить. На 26-ом году своей жизни я из Ростова выехал на Кавказ. Там-то я и ринулся, как говорят, со всей головой в кровавый бой. Там я до шести шаек организовал разбойников. Не щадили мы никого. В скором времени пять шаек были полициею пойманы, и только моя шайка одна скрывалась в горах, лесах и диких ущельях Кавказа. Мы почти никогда не были чисты от человеческой крови. Я сам своими руками убивал даже беременных женщин. Денег было у нас много, разных золотых вещей некуда было девать. О, что я делал! Собственною рукою я зарезал двух священников. А о насилии женщин и говорить нечего.
— Что же вас заставило решиться на такое преступление?
— Батюшка! Нас такими жестокими зверями делают страсти, а их в нас выращивает и закрепощает мир и среда, в которых мы возникли, развивались и жили. Если бы мы, преступники, видели и чувствовали, что к нам люди относятся не как к какому-нибудь зверю, а как к подобным себе, то поверьте мне, батюшка, в нас бы такого кровожадного зверя не было бы. Допустим, хотя бы взять прежние кабаки, а теперь монопольки. Вы знаете, что они из себя представляют? Да ведь это то же самое убийство, тот же самый разбой, только под другим флагом! Не пьянство ли меня таким сделало? Я, когда убивал людей, говорил: «Молчи, совесть, не то же ли мир делает, что и я, только укрывается он под законом государственных условностей. Возьмите всех богов и богинь мира сего, не на гребнях ли волн человеческой крови они чувствуют себя выше других. Возьмите хотя бы публичных женщин, не среда ли их фабрикует? Мало того, что они из-за куска хлеба продают тело и душу свою чужим страстям, но среда их даже затирает, презирает и делает из них один позор не только христианству, но и вообще всему человечеству!
Когда посмотришь, что весь мир живет одним насилием, когда всякие законы и власти общественной жизни представляют из себя один бесчеловечный пресс, которым насилуется, прессуется человечество кровавыми руками маленькой кучки людей, то как-то невольно поднимаются в тебе страсти, и уже тут решаешься на все! Наконец озлобляешься, делаешься диким зверем. Поверьте мне, батюшка, временами хотелось бы погубить весь мир, хотелось бы сжечь его, раздавить, сделать из него одно кровавое болото, да и это болото высушить, превратить в порошок и развеять его по бесконечному пространству! Что это за мир? Его нужно погубить! В нем, кроме одного лицемерия, насилия, подлости, ничего нет. Нас сторонятся, запирают в тюрьмы, надевают на нас кандалы, вешают нас, предают смертной казни, а нас от этого не убывает, но, наоборот, все больше и больше увеличивается. Отчего же это так в жизни людей получается?
Оттого, батюшка, что в настоящее время люди все сделались рабочими той фабрики, где фабрикуются одни преступники, а фабрика — это есть жизнь, жизнь человеческая. Я, когда встречаю попов, архиереев, разного рода начальников, то думаю себе: эх вы, люди, люди! Как вы жалки в своих лицемериях, насильнических инстинктах, не вы ли палачи, наши палачи, палачи души человеческой. Себя вы считаете пастырями Церкви Христовой, блюстителями законов справедливости и просветителями темного люда, а на самом деле вы все палачи и еще какие палачи! Я содрогаюсь даже от того явления, когда вижу, как священник, перед смертной казнью преступника, причащает последнего, и через две минуты после причастия вздергивают его на виселицу, и в то время думаю, кого же они повесили: преступника или Христа? Вот что делают представители Христовой Церкви. Или сплошь и рядом начальник тюрьмы на наши крохи живет таким барином, что он, получая месячное жалование 120 рублей, учит детей в средних и высших учебных заведениях, держит целую ораву охотничьих собак, и, прослуживши шесть-семь лет при тюрьме, вывозит оттуда тысяч тридцать-сорок капитала! Вот, мой милый батюшка, что нас делает преступниками! И вот я теперь, когда услышал от вас призыв к Богу, тогда я убедился что вы искренно любите нас и желаете нам спасения. О! Перед лучом искренней любви ни один преступник не устоит. Из числа их и я вот пришел к тому, чтобы на любовь вашу к нам любовью же и откликнуться. О, если бы мир так любил нас, как вы любите, поверьте, мы бы были святыми людьми. Вот что значит любовь! Против любви никакие законы, никакая сила и никакое зло не устоят. Но теперь вот в чем дело: простит ли мне Бог грехи мои?
— Дитя мое родное, те грехи, которые будут прощены тебе, пусть они принадлежат тебе, а которые не будут тебе прощены, я их, вот перед Богом, беру на себя, — ответил я.
Арестант, слыша это, бросился к моим ногам и зарыдал на всю церковь.
— О, ангел наш с неба, ты сошел к нам утешать нас, несчастных узников, — так он, обнимая мои ноги, говорил мне.
Я тоже плакал с ним. Через три дня после этого я его исповедал и причастил Святым Тайнам. Через недели три после этого его повесили в Читинской тюрьме. Перед смертью дня за два я был у него в одиночной камере, где нашел его с горячими слезами молившимся. Он чувствовал, что дни его жизни сочтены. Я глубоко верю, что он нашел Бога.
Встретил я здесь одного раскольника-арестанта, который почти каждый раз при встрече со мной улыбался и, вынимая из своего кармана затертое славянское Евангелие, спрашивал меня, как бы ему жить по Евангелию, что нужно делать ему, чтобы унаследовать Царствие Божие? Я всегда ему говорил:
— В Боге и ближнем через деятельную любовь свою к ним все Святое Евангелие воплотишь в себя.
— Ты, батюшка, скажи проще, я мало это понимаю.
— Сын мой родной, люби Бога и человека так, чтобы ты, как будто не живешь, а живет только один Бог и твой ближний.
— Я, батюшка, вот уже семнадцать лет живу в тюрьмах, а теперь сослан на каторгу, и вот скоро придется быть мне на каторге. Хотел бы я, батюшка, побеседовать с вами. Я попрошу вас, батюшка, прийти ко мне.
Через недели две арестант-раскольник с Евангелием в руках опять подошел ко мне и, взяв у меня благословение, доложил мне, что он на днях попросил начальника тюрьмы, чтобы его посадили в одиночную камеру. Действительно, его просьбу тюремное начальство удовлетворило. Я приезжаю на днях после этого в тюрьму, надзиратель тюрьмы уведомил меня, что меня желает видеть арестант, помещенный в такой-то одиночной камере. Я пошел к нему. Арестант-раскольник с великою радостью принял меня к себе в гости. Сели мы с ним на пол.
— Батюшка! Я что-то чувствую и чувствую, что жизни-то осталось мне жить мало. Я хочу вам открыться, и вы, только вы один, будете знать о мне. Родом я из Mocквы, батюшка, был я человек богатый. Женился, детей у нас не было. Познакомился я со старообрядческим епископом святым Мефодием, которого, батюшка, правительство заточило куда-то в Сибирь. Я хотя и беспоповец, но этот епископ на меня очень повлиял сильно. Я как поехал от него,- то решил себе на уме беспрестанно читать «Отче наш». Сперва мне было очень трудно, а через месяца два я так свыкся с «Отче наш», что спал и шептал эту дивную молитву. Заразил я этою молитвой и свою жену.
Легко и радостно нам было душе. Пронеслась славушка о Л.Н. Толстом, поехал я к нему. Он меня принял. Я рассказал ему свою жизнь, а он улыбнулся да и говорит мне: «Не имей себе наставника на земле никого, Христос пусть будет твой наставник; купи Святое Евангелие и учись от него».
Я поехал от него радостно настроенный. Через месяца два после этого я рано утром поехал на поезде в Тулу к одному своему приятелю. Возвращаюсь обратно домой, дома у меня все благополучно. Через дня три после этого я от одного своего товарища возвращаюсь домой, вижу — в моем доме крик, вбегаю в дом, слышу крик в спальне моей жены. Смотрю — жена лежит на полу с разрезанным сердцем, а возле нее стоит мой знакомый, который все время ухаживал за моей женой. Он хотел на ней жениться, но она его не любила и не вышла за него замуж. Он же, несмотря на то, что уже женат был, четверо имел детей и все же за моей женой ухаживал. Когда я посетил епископа, то с этого времени жена даже перестала ходить в театр и вообще не выходила никуда. Когда я увидел такую кровавую драму, то ужаснулся. Убийца же пал к моим ногам и просил у меня прощения. Я сразу хотел его убить, но как вспомнил Христа, то сказал ему: «Иди, больше этого не делай», — а сам пошел в полицию и заявил, что я жену убил. После этого меня судили и посадили в тюрьму. В московской тюрьме просидел сравнительно мало, меня перевели в Тюмень. Здесь я просидел четыре года. Из Тюмени меня перевели в Красноярск. Здесь в тюрьме случилось убийство. Я принял его на себя. Теперь меня через вашу Читинскую тюрьму переводят на каторгу. Знаете, батюшка, свидетель Бог, как я люблю своих братьев арестованных! Все они, как ангелы Божий, и Христос непременно их спасет. Когда будет Страшный Суд, то Христос скажет всем арестантам: «Узники Мои, стран дальцы Мои, меньшие братья Мои, идите ко Мне, Я для вас особую обитель у Отца Моего уготовал, она создана из ваших страданий и горячих слез, просветитесь же, как солнце, в Царствии Отца Небесного!» И все арестанты тогда возрадуются и вечно восторжествуют в Царствии Агнца Божия.
Арестант закрыл лицо свое Евангелием и заплакал.
— Какое же у тебя настроение душевное бывает?
— Батюшка! Я бы всех любил, всем все прощал и за всех людей страдал бы вечно. Я думаю, отец, это молитва меня переродила, я ведь на воле таким не был.
— Бывает ли у тебя когда-нибудь печаль на сердце?
— Нет, никогда. Когда совесть перед Богом чиста, тогда на душе свет радости не гаснет. Теперь, кроме «Отче наш», еженедельно по вторникам умственно читаю: «Господи, Ты мой, а я Твой, спаси меня!» Я ведь, батюшка, не открылся бы тебе, если бы ты не трогал мое сердце своими проповедями. Они очень действуют на наши сердца. Недаром вас все арестанты любят. Они вам готовятся поднести адрес и икону. Арестанты куда хотите пойдут за вами, хоть в самый огонь. Полюбил и я вас, батюшка, У меня есть еще к вам просьба, вы исповедуйте меня и причастите, я еще в жизни своей не причащался.
— А, может быть, ты, сын мой, желаешь и миропомазание чтобы я над тобой совершил?
— Хорошо, я буду очень вам за это благодарен. В той же самой одиночной камере я его миропомазал, на второй день исповедал и причастил его Святых Тайн. Через неделю я опять к нему зашел. Он со слезами просил еще его причастить Святым Тайнам. Я его удовлетворил. После этого я его потерял. Через год я, посещая Нерчинскую каторгу, нашел его больным в Алгаченском тюремном околотке. Здесь часа два я беседовал с ним. Он был очень доволен моим приездом. Через месяцев шесть я опять посетил эту же самую тюрьму, и вот, на третий день моего пребывания в этой тюрьме, меня пригласили арестанты к умирающему сему блаженному арестанту. Когда я пришел к нему, то он от радости приподнялся и, осенив себя крестным знамением, сказал:
— Вот и я, батюшка, через час оставлю землю. Минут через пять он сидеть уже не мог, лег на постель. Что-то шептал. Затем вскинул свой взор вверх, сказал:
— Открылись небеса, вот снисходит ко мне Матерь Божия и с нею множество святых. Ты, батюшка, видишь? — спросил меня умирающий.
— Нет, дитя мое, — ответил я ему. — Вот и Христос, Царь Славы, появился на облаках и снисходит к нам.
При этих словах все части тела его пришли в какое-то живое движение. С правой стороны он не сводил своих глаз. Мне стало очень жутко.
— Господи, — воскликнул умирающий, — я бы еще хотел ради других страдать на земле, но да будет так, как Ты хочешь, Господи! Этого батюшку спаси.
Минута, и его уже не стало на земле. О, какой был плач по нем арестантов! Я его никогда не могу забыть. Он еще заживо три видения видел, о чем мне он поведал на исповеди. Да дарует ему Господь и по смерти тот дар, который имел он еще на земле, чтобы мог он и теперь помогать нам, грешным, нести тяжелый крест на земле.
В моей тюремной пастырской практике таких типичных христиан встречалось очень мало, но есть. Эти типы поистине являются особыми избранниками Божиими! Для них нет жизни, кроме Христа одного. Сколько они перенесли всяких мук, страданий, всякого рода притеснений, и во всем этом, кроме утешения, радости, какой-то духовной услады, ничего не видели и ничего другого не переживали.
Арестантка:
— Я, батюшка, хочу с вами побеседовать. Но я хотела бы глаз на глаз с вами побеседовать.
— Хорошо, — ответил я, — если желаете, то сейчас можно в церкви.
— Нет, батюшка, я сейчас по некоторым данным не могу, а вот если бы вы приехали для меня завтра, так после обеда, я бы была вам очень и очень благодарна.
Я согласился на ее просьбу и на второй день после первого чаю я приехал в тюрьму. Она уже меня поджидала. Попросил отворить церковь. Мы вошли в нее. Надзирательница осталась на паперти.
— Батюшка! Я до безумия мучаюсь, страдаю душой, вся моя жизнь перевертывается вверх дном. Я уже вас и проклинала и ругала за ваши проповеди, что вы со мной сделали? Зачем вы всю мою душу всколыхнули? О, я великая грешница! Господи, помоги мне, облегчи мне мои страдания. Смерть моя, где ты? О, Господи, спаси меня грешницу.
Я попросил ее успокоиться и она, когда пришла в себя, начала мне рассказывать свою жизнь:
— Родители мои, — так начала она свой рассказ, — были люди зажиточные. Нам жилось хорошо. У родителей нас было пятеро: три сына и две дочери; я была самая младшая. Бог наградил меня умом и красотой. Еще в шестом классе гимназии я была уже помолвлена за одного студента-врача. Два года мы жили хорошо, затем разошлись. Он очень был ревнив, хотя отчасти был и прав. Лесть мужчин скоро меня свела с пути честной жизни. Когда мы развелись, то я открыто не пустилась в проституцию, а решила под другим флагом предаваться страстям. Я выстроила в Москве гостиницу, где вербовала молодых подростков-девочек и занималась живым товаром. Прежде я их жалела, мучилась за них совестью, но потом, с годами, я всем этим пренебрегла и преспокойным образом вся с головой ушла в это ужасное ремесло. О, милый батюшка, сколько на меня сейчас несчастных глаз смотрят, и все эти глаза подростков, которые умоляющим взором смотрят на меня и смотрят ужасно, они насквозь мучительно пронизывают меня. Вот глаза умершей Кати, а вот милой Жени, а вот и Веры, Любы, Саши... ох, все они смотрят на меня, и их взоры с укоризною спрашивают меня: «За что ты нас мучила?» (Плачет арестантка).
После того как успокоилась, она стала продолжать далее:
— Да, батюшка, как еще Бог терпит грехам моим. Я более чем двести невинных подростков растлила, выбросила их за борт жизни, да тридцать браков разбила, двух девушек отравила и одну замучила до смерти. Чего, только я не делала, ах, тяжело даже подумать. Наконец, я решилась на еще одно ужасное преступление: убить своего любовника, чтобы он больше никому не достался. Любовник мой был 17-летний гимназист. За него-то вот и попала в каторгу. Я спокойна была до сей Читинской тюрьмы. Но когда послушала ваши проповеди, то теперь я себе места не могу найти, совесть ожила во мне, поднялись, как тени, все мною замученные девушки, глядят на меня, и взоры их настолько страдальчески грустны, что они невыносимо больно насквозь прожигают меня, как самой острой тонкой докрасна раскаленной проволокой. Милый батюшка, что же я теперь должна делать, чтобы хоть немножечко облегчить мое душевное страдание?
— Вот что, голубушка. Чистосердечно покайся и покайся так, чтобы с самого раннего возраста вы могли бы припомнить и все, что только есть у вас на душе, должны перед Богом высказаться, и высказаться до самого последнего греха. Как бы вам ни было стыдно и трудно, вы все-таки должны будете это сделать. Затем, чем для вас исключительные по своему преступлению грехи кажутся более других тяжелыми, постыдными и мерзкими, тем внимательнее вы должны на них останавливаться, дабы они духовнику были совершенно известны. Это пока первое будет для вас духовное лекарство. Второе: прочтите все Святое Евангелие раза два, и третье — утром и вечером молитесь так: «Господи, спаси и меня грешную». Молись не много, но горячо, а после посмотрим.
Через две недели я зашел к ней. Она немножечко стала себя лучше чувствовать. Решилась на мои советы. Исповедывалась, но от причастия я ее еще удержал. Удержал не ради того, что я ее считал недостойной, а ради того, чтобы опостоянить в ней духовно настроение. Душа женщины далеко не так глубока, как душа мужчины, и поэтому я решился закрепить в ней сознание греховности. После этого купил ей Евангелие и попросил ее, чтобы она прочла два раза и также молилась Богу. После этого через неделю я зашел к ней, результаты оказались налицо. Она была веселой, спокойной, но на душе ее чувствовалось еще что-то. Настал день воскресный, я нарочно для нее подыскал дневное Евангелие о блуднице, умывшей ноги Христа. Послал за ней, чтобы она сегодня была в церкви. Она пришла. Евангелие мною было прочитано. При конце литургии Бог мне помог на Евангельскую тему о всепрощающей любви Христовой произнести сильную проповедь. Арестанты плакали, плакала и она. В заключение своего слова я велел арестантам стать на колени, стал и я, и обратясь к местной иконе Спасителя, я воскликнул: «Господи! Вот и эти узники, из них есть и такие, как и та блудница, которая до Твоего появления перед ней грешила, продавала душу и тело миру сему, предавалась разврату, но до тех пор, пока не знала Тебя и не увидела Тебя все любящего Спасителя падших грешников. Как только Ты показал ей, так она уже лежит у ног Твоих и горячими слезами вымаливает у Тебя прощение себе. Господи! Оглянись и на этих узников, ведь и они льют свои слезы на Твои для нас незримые ноги, будь милостив, открой свои всепрощающие уста, скажи всем им: чада Мои, прощаются грехи ваши за вашу любовь ко Мне».
Церковь рыдала, а бедная арестантка лежала без чувств, как мертвая. Кончилась литургия. Арестантка все никак не может успокоиться. Через три дня после воскресенья я опять зашел к ней. Она со слезами встретила меня и передала мне, что, читая Святое Евангелие, она чувствует какое-то тяготение к Богу, перед которым ей хочется излитьря в слезах покаяния.
После этого дня я был командирован на каторгу. Через месяц, когда вернулся обратно в Читу, то нахожу се в весьма угнетенном состоянии духа, она думала, что я больше не вернусь в Читу. На следующий воскресный день я еще раз исповедал ее, а потом и причастил ее Святым Тайнам. Этот день для нее был первым счастливым днем в ее жизни. Она так радовалась, что даже после этого часто говорила мне: «Я еще в жизни такого дня никогда не переживала».
Во время моей духовной беседы из толпы арестантов вдруг я слышу: «Хорошо вам, сытому, одетому в енотовую шубу разводить нам мораль, вы бы обратились к начальству нашему, чтобы оно хоть кормило бы нас лучше». Я, не обращая внимания, продолжаю свою беседу. Только кончил беседу, как слышу, арестанты окружили этого бедного арестанта и уже поднимают кулаки на него.
— Что вы, друзья, делаете, — крикнул я.
— Как он смел оскорбить вас, батюшка, — раздались голоса. — Мы его сейчас проучим, — повторили арестанты.
— Дорогие мои, если бы он сказал мне какое-нибудь оскорбление, ведь он только на днях пришел в тюрьму нашу, меня мало знает, а, быть может, приходилось ему сталкиваться в жизни своей со священниками.
— За них-то, вот, я и осужден на каторгу, — со слезами ответил арестант, который укорил меня во время моей духовной беседы.
Я подошел к этому арестанту и при всех поцеловал его и поблагодарил его за прямолинейность. Видя мой поступок к оскорбившему меня, по их понятию, арестанты были совершенно обезоружены против него, а на меня смотрели, как на какого-то дурака. Арестанты разошлись по своим палатам, а я отправился домой. Этим арестантом я заинтересовался. На следующий раз я приезжаю в тюрьму и хотел видеть его, но его не было ни на моих духовно-нравственных беседах, ни также в этот день за всенощной. Интерес у меня рос к нему. Уже через три недели после этого я случайно встретился с ним во дворе тюрьмы. Я его остановил.
— Как, друг мой, поживаешь?
— Ничего, хорошо, — ответил мне нехотя арестант.
— Мне хотелось бы с тобой поговорить и вообще по душам побеседовать.
— Да и мне, батюшка, хотелось поговорить с вами. Я не раз порывался на это дело, да как-то стесняюсь.
Мы условились с ним встретиться в церкви. Наступил день праздничный, отслужил я им обедню, позвал арестанта того в алтарь, и, когда все вышли, мы приступили к взаимной беседе.
— Скажи, мой друг, за что ты обвинен?
— Ах, батюшка, тяжело мне даже об этом говорить, — начал арестант. — Я был учителем. Воспитание получил православно-христианское. От пеленок был религиозным. Начал я увлекаться социалистическими идеями. Познакомился я с некоторыми немецкими социалистами. Нужно сознаться, что социализму настоящему чего-то недоставало существенного. В нем не было христианской души, если позволите так выразиться. Меня крайне поражало то, что он, этот современный социализм, имел притязание заменить собою христианство. Это меня как-то отчасти удерживало от него. Вы знаете, все вожди и глашатаи социализма, они страшные враги христианства. Когда я съездил в Германию и некоторое время пожил там, я вынес очень горький осадок относительно нашего русского государственного и церковного строя. На Страстной неделе Великого поста я пришел в церковь и пожелал в Великую пятницу исповедаться и причаститься Святых Тайн. У нас было два священника. Я подошел к протоиерею. Ничего не подозревая, начал ему исповедоваться. Во время исповеди я ему сказал, что я не верю в святость Александра Невского, Владимира святого, царевича Дмитрия, Бориса и Глеба, последние пали от острия меча из-за политических целей, а первые свою святость не оправдали жизнью. «Не верить в их святость — верх безбожия», — ответил мне протоиерей. «Да, батюшка, я не верю им, не верю им еще и потому, что от них исходит война и всякое насилие». Он разрешил меня от моих грехов, в субботу великую причастил меня, а на третий день по его доносу меня арестовали, осудили, лишили всех прав состояния и как политического ссылают на каторгу. Вы знаете, батюшка, я после суда отрекся от церкви и от всего христианства, — арестант прослезился. — Мне было жаль, очень жаль христианства, но такого христианства, где священнослужители через исповедь кающихся лишают всех прав и состояния последних, я его проклинаю и не хочу о нем даже думать. Что же это такое? Во что священнослужители превратили таинство Церкви Христовой? Неужели Христос установил таинство покаяния для того чтобы им ограждать царей, королей и предавать ужасным страданиям и тюремной, каторжной жизни людей, которые в этом таинстве желают найти себе очищение грехов и примирение с Богом? Ах, Боже мой, страшно подумать! Что же это за христианство, которое обслуживает всех самых злейших бесчеловечнейших насильников мира сего и их опричников? Теперь я не могу, не могу, мой милый батюшка, ходить в церковь и слышать только одно: «благочестивый Самодержец», «Святейший Синод», «христолюбивое воинство», «покорити под ноги всякого врага и супостата» и т.д. Для меня лучше бы дохлая собака в алтаре была, чем я слышу эту обоготворяемую низость, — арестант замолчал. Ему было тяжело. Затем, вздохнул и опять начал продолжать: — Я ведь себя не считдю анархистом, пусть власть была бы, пусть начальство существовало бы, я против этого ровным счетом ничего не имею, но зачем, зачем низводить Христа на степень жалкого служки, который обязан обслуживать этих насильников, кровопийц и тиранов человеческой жизни. А архиереи, им только давай деньги, награждай орденами, дай им власть, и тогда говори: прощай Христос, прощай христианство, идеалистическая утопия, недомыслие и невежество галилейских рыбаков! Я вот как-то совестью мучаюсь, что отрекся от христианства.
— Сын мой милый, не надо малодушничать, предайся терпению, вспомни Христа. Он не проклинал мир, который Его распял, а молился за него. Наши проклятья людей есть признак нашей беспомощности и крайней ограниченности нашей силы по отношению друг к другу. Христос бы мог одною своею мыслью уничтожить не только своих врагов, но и весь мир превратить в совершенное небытие и что же? Он молится за своих врагов и не противляется злом злу. Вот в чем заключается непобедимая сила!
— Да, я сознаю это, но у меня душа-то очень измята, вся изуродована, хотя я и сознаю свою вину перед Христом.
— Потом, мой друг, ведь вы страдаете не за политические тенденции, а за свою веру в таинство покаяния! Отсюда, мой друг, вы страдаете за свободу религиозную, дарованную нам с тобою же самим Христом.
— Неужели я косвенно страдаю за Христа?
— Да, мой друг, страдаете за Него. Арестант опустил голову вниз и мне было радостно, как слеза за слезой скатывались с его очей и падали вниз.
— Мне что-то становится легко и светло на душе, неужели вправду я страдаю за религию?
— Да, мой друг, ты страдаешь за нее. Через дней пять после нашего разговора арестант сам встретил меня и показал мне свое письмо, адресованное тому самому протоиерею — своему врагу и верному стражу государственных интересов. Письмо было очень по содержанию нравственное. В нем арестант убедительнейшим образом благодарит отца протоиерея за его любовь к арестанту. Я прочел это письмо, оно поразительно было сильно. Арестант вручил мне его, чтобы я отослал по назначению. Ровно через неделю арестант этот пожелал исповедаться и причаститься Святых Тайн. Мне после этого было очень радостно на душе, когда я увидел, как лицо этого арестанта со дня на день становится светлее и светлее. Ни одной беседы, ни одной проповеди он уже не мог пропустить. Каждый праздник он находился в церкви.
Кроме сего, он стал упражняться кроме церковной, частной своей молитвой. Помню, что Великим постом он три раза причащался. Стал очень говорить. Я ему купил русское Евангелие, он почему-то читал больше всего прощальную речь Христа.
Многие арестанты почувствовали к нему какое-то особое уважение. Как-то он обратился ко мне и спросил меня, как я понимаю Л.Н. Толстого. Я ответил ему: если бы мир так понимал Святое Евангелие, то он наполовину бы был христианином. Арестант улыбнулся, и ничего мне на это не возражая, поклонился мне и пошел обедать. Этот тип почему-то глубоко врезался в мою память. Я его почитал и любил, как своего родного брата.
Это был магометанин. Не было случая, чтобы он когда-либо оставлял духовно-нравственные беседы и церковную службу. В церкви он начинал молиться по-своему, потом постепенно переходил и на наш христианский обычай молиться. Молился он всегда искренне и горячо. Один раз он пожелал видеть меня чтобы по душе, как он говорил, побеседовать со мной. Его звали Али. Али начал со мной говорить о том, как ему нравилось, когда я в беседе с арестантами говорил о том, что, кроме нашего земного мизерного мирка, существует еще бесчисленное множество миров с их солнцами, которые имеют бесконечное множество оттенков разных цветов.
— Если бы было возможно, — говорил я им, — снарядить такую экспедицию, которая с одной планеты на другую переносилась бы с быстротой светового луча, (а световой луч в секунду проходит 280 тысяч верст) и если бы эта экспедиция странствовала по этим мирам сто миллионов лет, то она топталась бы только на одном месте, потому что перед нею раскрывались бы еще и еще непочатые части вселенной! И все эти миры, если бы были населены подобно нам разумными существами, то они, жители бесконечных миров, не могли бы иметь более чистой и совершенной по святости и по своему моральному совершенству религии, как христианство.
Али заинтересовали мои слова, и как-то он спрашивает:
— Если христианство есть такая великая вера во Христа, что она самая святая и совершеннейшая во всей вселенной, то разве, когда мы умрем, так будем верить по-христианскому? А где же будет тогда наш пророк Магомет?
— Добрый Али, и Магомет ваш получит там по своим делам, я, дорогой мой, не думаю, чтобы он Богом был окончательно отвергнут. Бог, как истинный Отец людей и Творец вселенной, всех любит, милует и о всех промышляет, заботится, рождает, кормит, выращивает и по делам всем все воздает.
— Батюшка, наш мулла говорит, что только одни магометане спасутся и после смерти к Богу пойдут, а другие, как христиане, евреи, китайцы, пойдут шайтану.
— Милый Али, ты — женатый?
— Да, женатый. У меня три жены есть.
— Скажи мне, Али, если у тебя от всех трех жен были бы дети и из них два, три были бы слепы, как ты думаешь, всех бы ты считал их своими детьми или нет?
— Конечно, все мои дети, и я, как отец, любил бы всех, а слепых еще более.
— Так, Али. И Бог всех нас, без исключения народностей и вероисповедания, любит такою бесконечною любовью, что наша самая сильнейшая любовь, сравнительно с любовью Божиею, то же, что осколок льда с солнцем!
Али при этих словах молитвенно поднял свои руки и, приложив их к голове, медленно произнес:
— Аллах! Это так учит христианство?
— Да, — ответил я ему.
— Подождите, подождите, батюшка, я еще хочу вас спросить. Почему же вы, христиане, не лучше нас живете? Мы водку не пьем, а вы почти все, и бабы ваши окончательно спились. Мы более вас справедливы, верны, а вы почти все сделались жестокие, неверные, лживые и обманщики. Наши бабы так скверно не живут, как ваши. Ваши все, особенно городские, имеют мужей, а ходят по другим и грешат бессовестно. Наши муллы не пьянствуют, не ругаются матерью, а ваши попы, — вы, батюшка, извините меня, — как свиньи напиваются. Почему же вы так живете? Почему вы не живете по своей христианской вере? Мне было сказать ему нечего.
— Знаешь, Али, у всякого есть своя воля и свобода и поэтому каждый живет так, как ему хочется.
— Нет, батюшка, так могут жить только одни звери, животные и птицы. Для человека прежде всего должен быть Бог. Я думаю, — продолжал магометанин, — у Бога больше воли и свободы, чем у человека, а Он не грешит, знает, что Он Бог. Так и христианин не должен грешить, зная что он христианин. Ты мне, батюшка, достань ваше Евангелие на татарском или турецком языке, такое Евангелие есть?
— Есть, — ответил я.
Простившись с магометанином, я поехал в город, заехал в библейское общество, купил ему на татарском языке Евангелие и через ученика миссионерской школы отправил ему в тот же самый день.
Приезжаю опять в тюрьму, устраиваю с арестантами беседы. Смотрю, моего Али нет. Через дня два после этого служу литургию, смотрю, Али моего и тут нет. Я задумался о нем, но не решился даже спрашивать надзирателя. На следующей неделе я опять приехал в тюрьму и с собою привез отца Ивана, священника из бурят. Смотрю по сторонам храма и также не нахожу этого Али. Уже через месяц Али приходит ко мне в церковь, молится по-магометански. По окончании литургии магометанин подошел ко мне и спросил меня:
— Батюшка, мне можно у вас покаяться?
— Можно, — говорю.
—Ну, так я хочу покаяться.
Арестант с горячими слезами высказывал свои грехи. Наконец, вздохнул и сказал:
— Мне учение Христа очень нравится; пожалуй, я скоро буду христианин.
— Нет, Али, ты, мой дорогой, подожди креститься, а вот постарайся хоть один месяц так жить среди арестантов, как вот учит Евангелие.
— Хорошо, — ответил Али. — Я так и буду жить; будут меня ругать, бранить, а я за них буду молиться, буду им все приносить, убирать, не буду сердиться, буду всех любить и пойду со своими арестантами мириться. Я вот месяца два как с ними побранился, значит, пока креститься не стоит?
— Да, пока повремени, мой Али.
Али вышел из церкви и отправился в свою камеру. Проходит месяц, другой, я Али не вижу. Как-то служу я вечерню, смотрю, Али стоит в церкви. Кончилась вечерня, Али ждет меня.
— Я, батюшка, — забасил Али, — еще хочу покаяться.
— Хорошо, — ответил я.
Али в эту исповедь с самого детского возраста все свои грехи высказал. Когда кончилась исповедь, Али поднялся на ноги и промолвил мне:
— Я скоро буду христианином. Я как стал жить этот месяц по Евангелию, то куда и скорби, печаль девались, мне хочется всех любить и всем делать только добро.
Через месяц после этого я его крестил.
Арестант этот человек был в высшей степени красивый и интеллигентный. Его горе — клептомания.
— Не могу, не могу жить, — говорил арестант, — без того, чтобы не украсть. Были дни в моей жизни, когда я, как ребенок, предавался отчаянному рыданию. Что я буду делать? К каким врачам ни обращался, чьи советы ни принимал к себе, и все бесполезно. Что я буду теперь делать?
— Молитесь ли вы Богу? — упросил я его.
— Нет, вот уже лет десять не ходил в церковь, не исповедовался, не причащался Святых Тайн и никогда не молился за все это время.
— Милый мой, nonpocите у Начальника тюрьмы, чтобы он разрешил вам сидеть некоторое время в одиночном заключении, я буду к вам ежедневно ходить и там вдвоем будем молиться.
— Мне как-то стыдно, неловко просить начальника об этом, он не поймет меня и будет смеяться надо мной.
— Зачем смеяться? Ведь тюрьма по своему назначению есть исправительное учреждение?
— Да оно так-то так, но...
Я понял, что его ложный стыд удерживает от того, чтобы он, как интеллигентный человек, решился для молитвы обращаться к начальнику, чтобы он разрешил ему сидеть в одиночном заключении. Тогда я предложил ему другой выход.
— Ну, хорошо, — говорил я ему. — Так вы во время моей церковной службы приходите в алтарь и станьте где-нибудь в уголке и принуждайте себя к молитве.
Арестант согласился. После трех служб он подошел исповедаться и причаститься Святых Тайн. По прошествии дней пяти я его опять увидел в тюрьме. Когда он увидел, что я вошел в церковь, то последовал и он за мной. Я только что вступил в алтарь и начал раскрывать Престол, как вдруг что-то повалилось у, моих ног. Взглянул и увидел, что это лежит молодой красавец, который со слезами благодарил меня: ему с того дня сделалось очень легко словно какой-то камень свалился с его души. Я бросился ему на шею и начал его целовать. Мне было очень радостно за него. Когда он поднялся на ноги, кровь хлынула ему в лицо, и слезы по этому лицу оставили свои тонкие следы. О, как он был тогда красив! Как какой-нибудь ангел с неба слетел. Таким он мне казался тогда.
Этот арестант бьш русский сектант. Все время моего последнего пребывания в этой тюрьме, он ходил, на мои духовно-нрад-ственные беседы и ни одной церковной моей службы не опускал. Ещ очень нравилось, когда я говорил арестантам о том, чтобы жизнь их согласовывалась с Евангельским учением. Он ухватился за эту мою мысль, когда я в своей проповеди высказался так:— Смотрите, мои узники, как Христос; ради нашего спасения, подчинился всем законам человеческой жизни, кроме одного греха, с тою целью, чтобы как можно этим ярче доказать Свою любовь к нам. Если Законодатель временно, в земной Своей жизни, умалил так низко Себя, что Бог, воплотившийся в нашу человеческую природу и совершенно подчинившийся ей, повторяю, кроме греха, был одним из беднейших сынов человеческих, то мы, взирая на такую Его беспредельную любовь к нам, не обязаны ли ради сей любви пренебречь не только родителями, женою, детьми, благами мира сего, но и своею собственною жизнью, чтобы быть со Христом? Узники мои! Я взываю к вам, топите ваши скорби, ваши страдания, ваши муки в волнах вашей любви к Христу. Ради Христа можно отречься от всего и даже от самого себя. Он есть наше утешение, наше воскресение, наше нахождение самих себя в Нем.
Эти слова тронули арестанта-сектанта, и он попросил меня прийти к нему в одиночную камеру. Когда я пришел к нему, то сектант возрадовался моему приходу. Сектант-арестант попросил меня сесть рядом с собою на полу его маленькой камерки. Я сел. Арестант вынул из своего засаленного кармана Святое Евангелие и, открыв его, нашел четвертую главу от Иоанна, указал мне 24-й стих. Я его прочел.
— Батюшка, ради Христа, растолкуйте мне его. Что это значит: «Бог есть дух, и поклоняющиеся Ему, должны поклоняться в духе и истине».. Что это такое: «Поклоняться духом и истиною»?
— Сын мой милый, — ответил я, — это значит, что вся жизнь верующего христианина должна быть духовной, подобной жизни Христа Бога, и настолько эта жизнь христианина должна быть цельной и богоподобной, чтобы в нее никакая фальшь, никакая ложь, никакой обман и соблазн не могли проникнуть, и она, как жизнь христианина, должна быть жизнью сына Божия, по образу Единородного Сына Божия Христа, который и есть одна в полном смысле слова Истина. Когда мы эту Божественную Христову жизнь будем воплощать в своей жизни, тогда мы и будем поклоняться истиной, т.е. совершенствоваться в усыновлении себя Богу. Истина наша есть беспрестанное усыновление себя Богу.
Говоря это, я взглянул на сектанта, а у него слеза за слезой крупными каплями падают на страницу Евангелия.
— Дорогой батюшка, — сквозь слезы промолвил сектант, — почему это нам так не говорят священники? Если бы они нас учили правильно понимать Святое Евангелие, то жизнь наша изменилась бы. Я не раз Вас слышал и не раз видел Ваше отношение к арестантам, и меня это страшно всегда поражало.У Вас, ведь, батюшка, нет различия между людьми, арестант ли он, или начальник тюрьмы — у Вас одни и те же отношения. Мы до слез рады, когда Вас слушают и с Вами беседуют и беседуют свободно, русский арестант, бурят, китаец, магометанин, раскольник, православный, лютеранин, еврей, католик — для Вас все одинаковы и ко всем Вы, как родной, наш общий брат, относитесь. Вот это-то нас и радует. Но теперь я Вас буду спрашивать, а Вы отвечайте мне.
— Хорошо, — ответил я.
— Скажите, Христа ради, грешно ли воевать?
— Да, думаю что грешно.
— Грешно ли судиться?
— Да, по учению Христа, для христианина война и суд в жизни его не должны быть.
— А развод? — спросил меня арестант.
— И развода, по учению Спасителя, в жизни, христианина не должно быть.
— А государство?
— Это для естественного человека, то есть не для христианина, оно есть высшая норма общественной жизни; для христианина же — тот сырой материал, из которого ученики Христа должны проповедью и своею личною жизнью создавать материал для Царства Христова на земле!
— Я, ведь, батюшка, — начал говорить сектант-арестант, — с самого юного возраста ищу Бога. И вот смотрю, смотрю и нигде Его не нахожу.
Я говорю ему:
— Друг мой милый, если Его в самом тебе нет, то и нигде Его не найдешь. Его прежде всего нужно в самом себе искать. Если Его там нет, то нужно эту старую жизнь разрушить в себе и начать такую, в которой был бы Бог. Бог вне нас есть, только дает нам о Себе знать изнутри нас самих. Другого познания Бога нет.
— Как это хорошо. Действительно, познать и знать Бога только тогда можно, когда будешь жить жизнью Христа.
— Верно.
— Но почему же, батюшка, почти никто не живет жизнью Христа? Или же действительно трудно и даже, быть может, почти невозможно жить таковою жизнью? — спросил арестант.
— Жизнь наша должна всячески проникаться Христом, а для этого нужно прежде всего добровольное, но и бесповоротное решение со стороны человека следовать за Христом. Что бы с вами, люди, мир ни вытворял, вы раз навсегда, без всякого раздумья и саможаления, должны бесповоротно исполнять учение Христа. Грозит ли вам за это учение ссылка, каторга, виселица, смерть — для вас все эти этапы, синедрионы, Пилаты, Анны, Каиафы, расставленные и стоящие на страже своих земных интересов, выслеживающие учеников Христа, все они должны быть не страхом, не ужасом, а предметами радости и прославления своею Господа.
Арестант от радости заплакал.
— Вы знаете, моя душа от Ваших слов наполняется радостью. Теперь позвольте, батюшка, быть перед Вами откровенным. Я прежде был православным, а дотом оставил православие. Жил я в своем городке, не скажу богатым, но с малыми средствами человеком. Состоял я при своей церкви ктитором так лет семь. В нашей церкви было два священника, диакон и два псаломщика. Один старший священник был очень скуп и любил копейку. Второй предавался чересчур пьянству и, как вдовый, частенько крутился с женщинами. Диакон же, кичась своим голосом, нарочно перед обедней выпивал по целой бутылке за каждую литургию. Каждый почти праздник они в церкви и за церковью ссорились, один другого попрекали, бранили и были случаи, что дома у себя и дрались. Псаломщики, что говорить напрасно, были оба трезвые, да и жизнь вели благочестивую.
У диакона была большая семья. Бывало, диаконица придет к нам в семью, да и плачет горькими слезами. Я его шесть детей чуть не кормил. Дрова, хлеб, соль, все почти нужное доставлял им, и что же? За добро диакон отплатил мне злом, а батюшки это зло закрепостили на мне. Бы знаете, батюшка, что они сделали? Они подговорили диакона, чтобы он меня убил, и за что же? Что я якобы делаю ему благодеяния из-за того, что я живу с его женой. Да ведь знаете ли, батюшка, у меня такая жена своя красивая, что я даже и мысли-то не имел никакой греховной. Диакон так был настроен другими, что я даже стал его бояться. Однажды диакон напился пьяным и стал ночью бить у меня окна, а я вышел, да и толкнул его, а он каким-то образом повалился, да прямо в колодец. Оттуда-то его вытащили уже мертвым. Меня осудили на каторжные работы на восемь лет. Священники, вместо того, чтобы защищать меня, сами стали свидетелями против меня. Тут-то я и отрекся от православной веры. Я буду продолжать свой рассказ.
— Продолжайте, — попросил я его.
— Я, батюшка, должен сказать и то, что, по моему мнению, сектанты более живые искатели Бога, они желают все пережить личным своим опытом, исследовать христианскую жизнь. Правда, у сектантов нет Евхаристии, нет священства, Но, положа руку на сердце, ведь православные несмотря на Евхаристию и законное священство несравненно хуже живут сектантов всмысле религии. В православии нет жизни, нет движения вперед. Как бы сектанты ни уклонялись в сторону от Православной Церкви, по крайней мере, -они уклоняются не в язычество и из религиозной христианской полосы не выходят. Зато православные уклонились, и почти все, то в какой-то спиритуализм, то в теософию, то в грубый и научный материализм, а христианство им так наскучило, что они от одного чтения, поповского чтения Евангелия в церкви позевывают, а во время церковной проповеди все уходят. Эх, батюшка, на что ни посмотришь, то только приходится пожимать плечами. Если кто сам решился искать спасения, решился жить по учению Христова Слова, тот только и живет, а Церковь Православная мало ему в чем помогает, потому что живых примеров не стало. Вот года три тому назад открыли мощи св. Серафима. Все пишут, все говорят, все кричат: вот в Православной Церкви, и только в Православной, являются святые мощи, вот явился Серафим Саровский и т.д. Все благочестивые православное возрадовались этому явлению и целыми тысячами богомольцы потянулись к нему в Саровскую пустынь. Я тогда еще был на свободе, и вот теперь только я вспомнил, сколько писали о его чудесах, исцелениях и т.д. Но ни один архиерей, ни один проповедник, ни один духовный писатель не сказал, что не для того явились эти мощи святого Серафима, чтобы телесные наши недуги и болезни врачевать, нет, а для того, чтобы мы так же жили, так же любили Христа, так же молились Ему и любили своих ближних и врагов, как жил, любил Христа и врагов своих Серафим Саровский. Затем, чтобы к раке сего святого не прикасались бы деньги, эти деньги несчастные. Пусть бы мощи мощами были, но зачем возле и около тех святых устраивать торговлю их святостью! Всю свою жизнь этот святой жил в крайнем нищелюбии, посте, милосердии и т.д. А как умер, полежал несколько лет в земле, смотришь, уже тот святой является каким-то притоком материального богатства, предметом торговли со стороны духовенства, местом таких грандиознейших зданий-монастырей, разных гостиниц, что они по своему богатству равняются царским дворцам. Да может ли в тех дворцах с крестами да колокольнями находиться и жить жизни духовная, отшельническая? Так и во всем: и в нашей церковной службе и в вашей Православной Церкви. Вот как я представляю жизнь современных православных.
Нужно сознаться и здесь, что во многом арестант-сектант прав, возражать ему было нечего. Поговорили, да поскорбели мы с ним, что теперь чистого христианства нет на земле и порешили с ним взяться за свою собственную жизнь и перенести ее с широкого пути на путь узкий, Христов, Как этот сектант ни относился скептически к Православной Церкви, а все таки пожелал у меня исповедаться и причаститься Святых Тайн. После принятия им Святых Тайн, он сам не раз сознавался предо мною, что без сего таинства нельзя христианину быть. Нужно сказать правду, что сей сектант был один из примернейших по своей религиозности арестантов во всей Читинской тюрьме; Я много работал с узниками. Передо мной прошло много узников, я более других тюремных священников счастлив тем, что я пользовался большой любовью к себе со стороны узников.
Нужно еще сказать и то, что у арестантов у многих душа редко для кого открывается настежь. Меня же арестанты любили и, любя меня, они говорили и открывали мне свои тайны.
Священник П.Г. Этот батюшка был городским священником, любил его и местный епископ. Он был вдовцом. Был на миссионерских курсах в Казани. Как миссионер он, пожалуй, был слабоват; как рядовой батюшка, он был ничего себе, подходящий. Часто ходил он с крестными ходами, был кой-куда частенько командирован. Любил он широко жить, был гостеприимный такой и немножечко любил хвастнуть чем-нибудь. Если его везет куда-нибудь по городу извозчик, то он обязательно вместо тридцати копеек дает рубль или два; квартировал он всегда у евреев и никогда у русских; награды он любил больше, чем самого себя.
Когда была русско-японская война, он в то время примостился к какому-то Красному Кресту в качестве письмоводителя. Часто я его видал у некоторых членов местной духовной консистории, в госпитале. Ума большого в нем не было, но всегда был себе на уме, хитрил, льстил, подмазывался, кого нужно подпоить, это он это сделает. В годы нашей революции он всячески старался применяться к самым выгодным для него обстоятельствам: сегодня он ярый правый, завтра он крайний левый, послезавтра он благочестивый беспартийный батюшка и т.д.
Выбрало его епархиальное начальство секретарем в сиротское епархиальное попечительство; когда приходила к нему ревизия, то он умел угостить ревизоров, и дело в шляпе.
После того проходит так месяцев восемь, председатель этого попечительства случайно проходит мимо казначейства и встречает казначея. Последний заявил председателю, что Синод последние деньги, несколько тысяч, выслал ему, я уже, говорит казначей, имею об этом сведения. Председатель подобным известием казначея был сразу ошеломлен, что ему, как председателю, об этом ничего неизвестно:
—Как? — в испуге вскрикнул казначей. — Вы уже несколько десятков тысяч получили от меня! Председатель ужаснулся.
— Кто же получил эти деньги? — спросил председатель.
— Ваш письмоводитель с удостоверением от Вас, за подписью Вашею.
— Ничего подобного, я ничего не знаю, г. казначей, что Вы говорите! — в испуге стал отказываться председатель.
Казначей повел его в свой кабинет, показал ему вее от имени его удостоверения на получение денег и все те требовательные бумаги на эти деньги, на которых значились имена всех членов этого Комитета за личной подписью как самого председателя, так и других членов. Когда председатель увидел и убедился в преступном подлоге своего секретаря или делопроизводителя, то так и ахнул! Сейчас же поспешил об этим сообщить местному епископу последний — прокурору, и пошла писать...
Когда арестовали сего батюшку, тогда он, вынужденный ли страхом или желая своим покаянием смягчить отношение судейской администрации, написал на имя прокурора покаянное письмо, в котором, кроме сего преступления, открыл еще новое: а именно, он сознался в похищении двенадцати тысяч из того госпиталя, где он состоял письмоводителем или делопроизводителем. Удивительная виртуозность в этом деле у этого батюшки. Когда его посадили в тюрьму, то узнали арестанты о его вине и решили сделать ему какую-то пакость. Слышал я, что они на него, кажется, целый ушат вылили помоев. Осудили его в ссылку на семь лет в Енисейскую губернию.
Оказывается, что там, где он стоял на квартире, он увлекся молодой еврейкой и хотел с нею выехать в Америку. Я, со своей стороны, не могу судить его. Дело в том, что подобное увлечение в нем было вынуждено вдовством: как молодого священника, нужно было бы его пожалеть. Жаль мне было о. Петра!
Ваня Бочаров; дивный был гимназист, ему было семнадцать лет от роду. Отец его был тоже ссыльный, но благочестивый и набожный человек. Он имел много детей и, благодаря своим необыкновенным способностям по различным техническим специальностям, он имел свою мастерскую и своих рабочих, любимая его среди других специальностей была специальность золотых дел мастера.. Вот его-то старший сын Ваня гимназист пятого класса, и является, так сказать, героем повести. Когда была в 1965 г. у нас революция, то она докатилась и до Восточной Сибири, где сразу, как грибы, появились почти во всех сибирских городах социал-демократические комитеты, стали организовываться демонстрации, стали устраиваться политические митинги и т.д: Ваня был мальчик весьма впечатлительный, нервный и отчасти раздражительный. Как-то он однажды встретил меня и, поздоровавшись со мною, спросил меня:
— Отец Спиридон, как думаете, будет ли какая-нибудь польза от того, если я примкну к революционной партии?
— Не знаю, мой Ваня, но я просил бы тебя этого не делать.
— Почему?
— Да просто потому, что я чувствую, что дело будет плохое.
Долго и неоднократно я беседовал с ним по этому делу. После этого нашего с ним разговора прошло месяца три. И что же? Я слышу, что этот Ваня наповал из револьвера уложил самого полицмейстера г. Читы. Когда за ним погнались солдаты, то он вбежал в мастерскую своего отца и бросил в этих солдат бомбу, осколок этой бомбы оторвал у Вани, кажется, левую руку, несколько месяцев лежал он в больнице, когда же поправился, то посадили его в тюрьму. Просидел там несколько времени, и суд его приговорил к смертной казни через повешение. Утром рано, часа в четыре, вызвали на прощание с ним отца, мать, сестер, маленьких братьев, и вот тут стоял иеромонах из читинского архиерейского дома о. Иаков. Родители его очень горячо плакали, а он поцеловал всех своих родных и, простившись с ними, сказал: «Дорогие родители, братья и сестры мои! Вы видите, что у меня даже и слезинки нет, я верю, что мы перейдем из этой земной жизни в другую. Если меня и будут на том свете судить, как убийцу, то я с дерзновением буду оправдываться и буду доказывать, и скажу, что я убил того, который был провокатором из провокаторов. Сколько бы он еще отправил на каторгу людей, а теперь я последний иду от его руки, я его убил, вешает и он меня, но зато сколько спаслись от него; я прошу вас, не плачьте». О. Иаков предложил ему исповедаться и причаститься Святых Тайн, но он наотрез отказался и, взглянув сердито на священника, сказал: «Не возмущай мои торжественные последние минуты». Сказав это, он стал на стул, накинул на себя петлю, толкнул из-под себя стул, несколько раз перевернулся, то в одну, то в другую сторону, и через несколько минут уже очутился в телеге. Отпевать его было строго запрещено, но нашелся священник и ночью отпел его.
В Нерчинской тюрьме был арестант, заслуживающий особенного внимания. Арестант этот был святой человек. Вот что рассказывал он мне:
Я, батюшка, был богатым человеком. Скоро я потерял родителей, остались мы с сестрой вдвоем. Сестра моя на четырнадцатом году умерла от сыпного тифа. Остался я один. Опекуншей моего состояния была тетя, сестра моей матери. Я был от природы жалостливый к людским страданиям и не мог равнодушно смотреть на нужды и слезы человеческие. Однажды я просыпаюсь и слышу, что тетя с кем-то разговаривает, и часто ее разговор прерывается плачем.
Я насторожился. До моих ушей долетает другой чей-то голос, тоже прерывался и он плачем. Я страшно заинтересовался. Через минут десять все смолкло. Я встал, умылся, оделся и вышел к своей тете. Тетя поздоровалась со мною. Я не утерпел спросить тетю: «С кем и о чем Вы, тетя, разговаривали сейчас?» — «Ты знаешь, Ваня, та барышня, с которой ты хотел познакомиться, она утонула, и вот сегодня, рано утром, ее вытащили из городского пруда». — «Как? Что ты, тетя, говоришь?! Это та барышня, что хотела ко мне прийти?» — спросил я. «Да, — ответила тетя, — она самая».
Я сейчас же пошел на то место, где ее вынули из воды и положили. Действительно, она еще лежала на том месте. Пристав тут стоял. Я поздоровался с ним, так как он мне был знакомый. Я не мог на эту несчастную девушку смотреть, мне было ее очень жаль. Пристав мне и говорит: «Вы знаете, Иван Иванович, вот сейчас я в ее кармане нашел одну записку, в которой она проклинает весь мир, доведший ее от голода броситься в пруд; она была проститутка, как я ее знаю, она сбилась с пути так около года». Я не вытерпел, слезы подкатились к горлу, и я заплакал. Мне было очень жаль их. Я с этого дня решил помогать этим несчастным людям.
Я ходил по гостиницам, раздавал им деньги, других выкупал из этого засасывающего болота, некоторых одевал, кормил и лечил. Скоро меня они узнали, и к моему дому повалили они десятками. Свидетель Бог, я не соблазнялся ими, мне было их очень жаль. До 92-х этих несчастных женщин я выдал с маленьким приданым замуж, лечил человек триста, похоронил несколько десятков, и все это я делал на свой счет. Хотел было для них на свой счет выстроить больницу, для старых больных приют и богадельню, но вот случилась со мной беда. Кто это сделал? Я до сего времени не могу знать. Вы знаете (арестант заплакал), я в десять часов вечера возвращаюсь из театра, и что же? Я на своей Кровати увидел одну из этих несчастных женщин, лежащую с выпущенными внутренностями, и я так ужаснулся, что не мог пошевельнуться с места. Я заявил полиции. Полиция ко мне была неравнодушна за мою любовь к этим несчастным женщинам. Многие из содержателей этих домов были страшно рады моему горю.
Меня судили и суд признал меня виновником этого убийства, и я был присужден на двенадцать лет в каторгу. Вы знаете, наш дорогой батюшка, нет более несчастных людей, достойных Божьего и человеческого сострадания к себе, как эти; несчастные женщины. Если мне и пришлось из-за них пострадать, то я благодарю моего Господа за то самое, что я из-за них пострадал.
Еще к этой моей радости приложилась новая радость — тетя продала мое имение и все деньги потратила на спасение этих несчастных людей. Милый батюшка, нет более несчастного, нуждающегося в христианской деятельной любви к себе человека, как эти падшие женщины. Я более чем убежден, что они мученицы-страдалицы, и Христос скорее других их простит. Вы знаете сколько дней они иногда живут впроголодь, нет у них ни рубашонки, ни юбчонки, большая часть из них сироты, выброшенные на улицу нищетой, а то и мачехой своей; и вот эти несчастные из-за куска хлеба продают свое тело, продают и свою душу. Если вы их встречаете грубыми, злыми нахалками, страшными циниками, то ведь это от того, что они на мужчин смотрят, как на своих тиранов, кровожадных зверей, терзающих их своими страстями точно, как какие-нибудь хищники! Часто, удовлетворившись, мужчина начинает их всячески бить, издеваться над ними и т.д. Но если бы Вы знали, сколько из них есть кротких, смиренных и покорных своей судьбе, и, как овечка бедная, идет добровольно на зарез и на такой зарез, когда жизнь их сама превращается в тупой нож, и иногда этим тупым ножом жизнь режет их целые десятилетия. Вот, мой милый батюшка, что значит проститутка.
Кончил свой рассказ арестант, Я молчал, молчал и он. Через несколько минут я вздохнул и вскинул свой взор на него и увидел, что лицо его сияло какой-то внутренней радостью. Я поцеловал его и сказал ему: «Милый мои друг, неси свой тяжелый крест до конца, настанет день, и эта девушка перед Праведным Судьей оправдает тебя и не только оправдает, но и наденет на твою светлую голову венец нетления». Арестант поклонился мне, и я вышел от него, нагруженный тяжелым и легким впечатлением от его рассказа.
Когда я начал совершать в тюрьме вечернюю службу, то подходит арестант-церковник ко мне и докладывает мне, что один из арестантов хочет Меня после службы видеть; как сказать ему? Я сказал, что я согласен принять его. Кончилась служба, арестант этот остался в церкви один, ждет меня. Я его пригласил в алтарь.
— Вот, батюшка, я вчера Вас слышал и сегодня утром пришел спросить Вас, Вы можете меня допустить до исповеди, я лютеранин и хочу перед Богом во всех своих грехах покаяться, чтобы ни одного греха не было на мне, чтобы я ничего не утаил перед Богом.
— Хорошо, мой друг, ответил я, — только вот эти дня четыре ты походи в церковь, помолись Господу Богу и тогда у меня исповедайся.
— Я хотя и лютеранин, но я верую во Христа и Его почитаю за, Бога.
— Это хорошо, мой друг, вера во Христа есть наша жизнь.
— Я бы просил у Вас, батюшка, говорить с Вами откровенно,
— Пожалуйста, я буду очень рад.
— Вы вот сказали, вера во Христа есть жизнь наша; если это перенести на практическую сторону нашей повседневной жизни, то она как раз заговорит обратное; она скажет, что вера во Христа есть смерть, вот почему этой жизнью не живут люди. Если бы мир начал сейчас жить жизнью Христовой, то такая бы жизнь осудила бы нашу настоящую жизнь со всеми ее культурными ценностями на вечную смерть; поэтому в глазах нашей жизни Христос есть носитель смерти, и ничего нет удивительного, что в настоящее время весь мир распинает Христа. Я о других не буду Вам говорить, а скажу Вам о себе. Я был из среднего класса, получил среднее образование, казалось бы жить да прославлять Бога, но я пошел широким путем. Несмотря на то, Что я женился, что я имел хорошую супругу, я стал предаваться разврату. Прежде я скрывал от своей жени свои преступления и всячески старался заметать за собой следы, но потом уже больше не мог от нее укрыться, ив конце концбв жена моя узнала и не только узнала, но на месте преступления меня застала. Жена моя прежде сердилась на меня, ругала меня, о потом примирилась со мной и моей развратной жизнью. Только она с того дня, как застала меня, больше со мной не жила. Дошел я, батюшка, до того, что все это мне опротивело, и я стал ненавидеть женщин. В один день я встретился с одной своей знакомой, которая мне заявила, что она беременна и беременна от меня. Я струсил. Вот, думаю, навяжется теперь на меня и тогда кричи — караул! После этого ее заявления прошло дня четыре, я встретил ее на берегу реки: гуляли мы с ней должно быть до двух часов ночи. Здесь я имел с ней грех и после этого греха так ее возненавидел, что взял да и столкнул ее с кручи вниз. Утром, слышу, повсеместно идут толки о том, как разбилась одна девушка. Не успел я и чаю напиться, как меня, раба Божия, взяла полиция и посадила в тюрьму. В тюрьме я просидел месяца два, потом меня судили и на восемь лет осудили в каторгу. Вот что значит разврат! Когда я подумал теперь о своей прошлой жизни, то в моих мыслях она мне кажется таким грязным болотом, что, право, даже не верится мне, чтобы я так жил. Мне не верится, чтобы моя жизнь была таким сплошным кошмаром. Неужели по самой природе жизнь наша, а моя, в частности, такая гадкая, противная, что даже стыдно мыслью обернуться в прошлое?
—Но Вы, мой друг, когда-нибудь не замечали ли в себе какой-нибудь контраст в самих Ваших стремлениях? — спросил я.
— Неоднократно, — ответил мне узник.
— Если бы Вы идейной стороне Ваших стремлений, идущих в разрез с обычными стремлениями, дали перевес а Ваших поступках над последними, то наверно жизнь Ваша имела бы какую-нибудь ценность, — сказал я.
— Батюшка, вот как заключили меня в кандалы, да как я обернулся на себя и увидел, что прежняя моя жизнь не только навеки искалечила меня, она оторвала меня от жены, детей и лишила меня свободы но даже совершенно обезличила меня. Тут-то я и возопил к Богу! Тут-то я и понял, что жизнь без Бога есть само сумасшествие, пляска пьяных, кошмар больных, погоня за миражем, игра в жмурки. С того времени я стал горячо молиться, читать Святое Евангелие, и, Вы знаете, с этого дня жизнь моя стала реальнее, ценнее прежней. Если, Бог даст, как окончу свой срок наказания, то решусь чисто практическим путем жить по учению Христа.
Так говорил арестант. Настал день его покаяния. Оно длилось полтора часа. О, как мне было радостно смотреть на него! То место, где он стоял на коленях, было увлажнено горячими слезами. Его рыдания потрясали самое существо. Если бы перед ним лежал его умерший отец и любимый его сын, то он так горячо не плакал бы, как он рыдал, несчастный, во время покаяния! Через два часа после этого он причастился Святых Тайн. На душе у меня было светло за него. Я был рад, что эти узники, закованные в кандалы, идут впереди нас, священнослужителей, свободных мирян, идут ко Христу, идут путем покаяния в сонм Его святых. В Царство Божие и в кандалах можно свободно идти, и никто там не скажет: зачем сюда пришел в кандалах преступник. Никто не скажет там, что ты — арестант, что ты — лишенный всех прав состояния. Царство Божие открыто для всех, но в него можно войти путем покаяния, а не путем социальных и классовых рангов. Когда мне пришлось оставить эту тюрьму, то этот арестант из своего окна со слезами кивал мне головою, прощаясь со мной.
С этим типом я встретился при следующих обстоятельствах. В одной из тюрем Нерчинской каторги произошел среди арестантов бунт. Арестанты разделились между собой на два лагеря, и один против другого восстали свирепо. Тогда мне бьшо предписано экстренно выехать на каторгу в эту тюрьму. Я немедленно выехал.
Тюрьма была оцеплена солдатами. Арестанты, разделившись на две части, стояли во дворе. Когда я вступил в тюрьму и обратился к арестантам, то одна часть арестантов, окружив меня, внимала моей пастырской проповеди. Когда я увидел, что арестанты пришли в умиление, тогда я обратился с призывом к другой партии, враждебной первой, чтобы и она слушала слово Божие и между собою прекратили всякую вражду и помирились бы.
В это время главарь второй партии Сахалинец грозно ответил мне русским трехэтажным словом и поднял кулак вверх. Тогда я сошел со своего места, пошел прямо к нему и упал во всем священническом облачении к его ногам и, стоя перед ним на коленях, сказал ему:
— Сын мой милый! Я на коленях стою перед тобою, молю тебя, послушай меня, исполни мою слезную просьбу, измени свою жизнь, будь другим существом! О, если бы сейчас, в этот момент увидела тебя твоя родная мама, что я стою перед тобою на коленях, то она не устояла бы на ногах, а если она уже умерла, то от одной сердечной тоски о твоей душе, она несколько раз перевернулась бы в могиле.
Так умоляя и прося арестанта, я достиг своей цели, арестант поднял меня, и мы со многими другими, стоящими возле него арестантами, двинулись к тому месту, с которого я начал всем им говорить проповедь. После этой проповеди этот самый арестант при всех арестантах дал мне свое верное арестантское слово, что он слагает с себя свою прежнюю обязанность. После всего этого, вечером того же дня мы отпели несколько душ арестантов и сейчас же начали совершать всенощное богослужение. Во время службы я произнес еще две проповеди; По окончании службы арестанты пожелали у меня исповедаться, а на завтрашний день и причаститься Свитых Тайн. Пожелал и этот узник последовать их примеру. На следующий день в девять часов утра вхожу в церковь и вот в церкви встречаю сего арестанта. Он, увидав меня, подбшел ко мне и шепотом говорит мне:
— Батюшка, я исповедоваться и причаститься не могу, мне стыдно пред арестантами.
— Друг мой родной, Послушай меня сегодня, также, как ты послушал меня вчера. Зачем менять Христа на ложный страх! Послушай меня, радость моя, исповедайся и причастись.
Арестант понурил свой взор и как бы нехотя ответил:
— Исполню Вашу просьбу, я уже более 37 лет не был на исповеди. Еще когда был я в гимназии, то только тогда я причащался.
Я сейчас же повел его в алтарь и там его и исповедал. Исповедь его была трогательна! Нужно сказать то, что этот арестант получил высшее образование, первый раз он попал в тюрьму совершенно невинно, и, когда просидел в ней три месяца, то оттуда вышел таким озлобленным, что для него уже после этого не было ничего святого. Он был прежде сослан за убийство на Сахалин. Через некоторое время он бежал с Сахалина. Всех побегов из тюремной жизни он совершил семь или восемь. Все эти побеги были залиты человеческой кровью. Он не щадил ни старых, ни малых. Во многих тюрьмах он был большим Иваном, т.е. тюремным царьком. Ему беспрекословно подчинялись все арестанты той тюрьмы, в которой он находился. На Сахалине он собственною рукою многих арестантов давил, как мух. Все арестанты и этрй тюрьмы боялись и уважали его, как своего неограниченного начальника. В одной сахалинской тюрьме он самолично вынес шести арестантам смертный приговор, и они в назначенный час покончили с собой самоубийством.
Когда я, кроме него, еще исповедал общею исповедью нескольких арестантов, которые вчера вечером не явились на исповедь и которые уже мне были известны из неоднократных их исповедей, я приступил к началу служения Литургии.
После чтения Святого Евангелия я произнес проповедь о всепрощающей любви Христовой к кающимся грешникам. Когда кончилось запричастное и я вышел с Чашей Господней к предстоящим, то и тут я произнес десятиминутную проповедь. Начал я причащать арестантов, доходит очередь и до этого узника. Когда он открыл рот и я вложил в его рот лжецу со Святыми Дарами, то тотчас же арестант этот закачался, налились его очи слезами, и он в этот момент затрясся всем своим существом. Только что отошел он от Чаши Христовой и взглянул на икону Спасителя, то поднял вверх свои гигантские руки и громко во всеуслышание закричал: «Христос! Христос! Ты ли меня простил! О, Боже! Ты ли, меня, такого страшного убийцу, разбойника простил?!
О, Господи! Я, как грецкая губка весь пропитан, переполнен человеческой кровью; я около ста душ погубил, невинно, невинно погубил. Я неоднократно обкрадывал храмы! О, Господи! И Ты меня простил?! О, милосердный Господь! Я насиловал свою мать, сестер, детей, я предавался скотоложеству. О, кто со мною сравнится во грехах — и Ты, и Ты, Господи, простил меня?! Слышал ли Ты, Господи, что я всю свою жизнь хулил Тебя, проклинал Тебя, и Ты, и Ты, Христос, все, все мне простил! Твоя, Господи, любовь ко мне настолько велика, что я ее не вынесу, не вынесу, я не переживу сегодняшний день, я умру, она погубит меня, Господи!» При виде такой небывалой сцены, я не мог дальше причащать арестованных, я ушел в алтарь и там, склонив голову на престол, нервно плакал. Арестанты подняли в церкви такое рыдание, такой рев, что мне казалось, весь храм превратился в какой-то страшный гул, раздирающий сердце. Здесь стояли некоторые частные богомольцы, из них несколько женщин впали в истерику.
Кончилась служба, я услышал во дворе этой тюрьмы какой-то шум. Я подошел к окну, и что же я увидел? Этот арестант на коленях ползал перед другими арестантами, моля и прося их, чтобы они во всем простили его. И возле этого арестанта собралось такое множество арестантов, что весь двор тюрьмы представлял из себя сплошную живую массу людей, и все они, как ласточки возле своего гнезда, увивались возле этого узника. Одни из них его целовали, другие сами заражались его покаянием, каялись в своих грехах и проклинали свою преступную жизнь, а некоторые из них, поднимая свои взоры к небесам, молили Бога, чтобы он простил им грехи их. Во время моего обеда у начальника сей тюрьмы, этот арестант явился к начальнику и просил позволения у него побыть некоторое время в одиночной камере. Сей арестант писал мне много писем, и последнее его письмо гласило, что он, как кончит свой тюремный срок, отправится в Валаамскую обитель.
Этот мулла, как он рассказывал мне, был сослан на каторгу за какой-то бунт в Ферганской области. Удивительный этот мулла! Сколько в нем доброты, духовности и необыкновенной кротости. Он меня встретил на каторге.
— Батюшка, я желал говорь Вам, — сказал мне мулла.
— Хорошо, дорогой мулла, в чем могу служить Вам?
— Это мини домой надо, жена есть, дети есть, кишмиш есть, надо домой.
Говоря это, мулла плакал, и мне до глубины души было жаль его, особенно, когда катились слезы по его убеленному сединою старческому лицу.
— Я, — продолжал мулла, — семь год каторги. Ферганско область наша жиль. Бог молился мулла. Наша бунт был, меня каторгу судил.
При нем был еще один татарин, и вот он мне рассказал о нем, как и за что осудили его.
Жаль мне было муллу. Он действительно какою-то внутреннею духовностью, как магнитом, влек меня к себе: Я до глубины души был очарован им. Я решил спросить его, почему он такой симпатичный, добрый? Он ответил мне: «Утро я молился Бог, обед молился Бог, вечер молился Бог, ночь молился. Бог — это такой моя стал. Два раза Аллах моя видел!» Сказав это, мулла, приложив руки к глазам, заплакал.
Я понял, что его таким добрым сделала молитва, и он два раза в жизни сподобился, удостоился видеть Святое Видение. Я поцеловал муллу.
Когда же вышел мулла из каторги и явился ко мне в Читу с читинским муллой, то, свидетель Бог, я его встретил, как своего родного отца, и мы в это время один другому бросились на шею, орошая один другого горячими слезами. Он приходил ко мне на квартиру несколько раз. Когда же он уехал домой, то в год письма четыре посылал мне и при каждом письме в конверт клал шелковый, тоненький носовой платок. В своих письмах он благодарил меня и затем каждый раз звал меня к себе в гости. Писал мне даже в Каменец-Подольск; Вот уже три года, как я от него ничего не получаю; по всей вероятности он отдал свою душу в руки «Аллаха», Дивный этот мулла, его лицо, его движения, его взор свидетельствовали, что он воистину был великий молитвенник Божий. Бывало когда он приходил ко мне один на квартиру, мы только лишь один на другого смотрели и вместе с ним плакали. Его лицо настолько было одухотворено, что я впивался в него своими глазами и мне все хотелось и хотелось смотреть на него. Да не лишит его Господь Бог своей богатой милости. Этот мулла был второй Корнилий Сотник, только тот был военный, офицер, а этот священник, мулла магометанский,
Этот арестант был глубоко проникнут сознанием своей греховной вины. Каждый рай во время моего появления на каторге он нй о чем так не говорил со мною, как только в своих грехах. Он боялся, как бы его грехи не противостали Божию милосердию к нему. Убеленный сединою, он был, как младенец, по своему характеру. По всей вероятности, каторжная жизнь довела его до такого детского состояния.
Вот что он мне рассказал: Вы знаете, батюшка, наказал меня Бог за мою гадкую, развратную жизнь; я ведь какой душегубец, о, душегубец! Я с одним доктором двадцать семь лет занимался одними абортами. Прежде я боялся Бога и собственной своей совести заниматься этим делом и не раз по этому вопросу говорил с женою: не оставить ли мне эту специальность. А жена-то моя была женщина не русская, а крещеная еврейка, она даже об этом и слушать не хотела. Когда я ей скажу что-нибудь, то она сейчас начинает мне говорить о детях, об их образовании, о квартире, что вот ей тут плохо живется, квартира стала тесная, нужно купить свой дом, открыть где-нибудь в городе лавочку, и начнет всякую всячину причитывать, а ты слушаешь, слушаешь, плюнешь да и опять за то же самое делд. Собрал я за все эти годы своей специальности тысяч тридцать, а доктор тысяч двести. Вот как мы драли за свое дело. Были такие пациентки, что по пятьсот, а то и больше платили нам. Однажды я, как слег в постель и чуть не умер от брюшного тифа, тут-то пробудилась моя совесть, и я стал со слезами просить Бога, чтобы Он поднял меня, и, если я выздоровлю, то больше не буду заниматься этой специальностью. Через месяца три я поднялся, выздоровел. Жена и доктор опять принудили меня взяться за это дело. Однажды у одной богатой женщины вынули аборт шестимесячный. Когда доктор положил его в таз, то по мне побежали густые мурашки, мне было жаль этого живого ребенка, у меня навернулись слезы на глазах. После того, как доктор совершенно освободился вместе со мной от этой постыдной операции, я не утерпел спросить доктора: «К.В., скажите, пожалуйста, отчего моя совесть неспокойна от этих вот абортов? Вы знаете, сколько мы с Вами молодых человеческих отпрысков отправили на тот свет?» Доктор так и покатился от смеха, слыша от меня, по его понятиям, такое суеверие. «Да Вы спросите свою жену об этом, так она Вам скажет то же, что и я скажу Вам, Вы, как будто и образованный, — говорил доктор, — а не понимаете самой азбучной истины. Если бы Вы взяли микроскоп и посмотрели бы на ту массу сперматозоидов, которые без нас самой природой тысячами выбрасываются на свободу, т.е. на окончательную смерть. Кроме того, сколько ты сам выбросил этих маленьких душонок и человечков; так при чем же тут совесть? Ведь человек — это ком мировых сил, сошлись, образовали ту или иную форму по своим составным элементам, вот и все». Как доктор ни пытался меня убедить, что делать аборты и получать большие за это деньги — хорошее дело, я в душе своей не верил ему. Не верил ему потому, что вся интеллигенция, в частности, медики, совершенно отвергли веру в Бога как Творца природы. Пробыв у доктора часа два, я отправился к одной пациентке. Оттуда я, вернулся к себе домой. Не успел я и вступить в свою квартиру, как жена до того была на меня зла, что взяла в руки урыльник да сует им мне в лица, а сама-то по-русски ругала меня. Я не вытерпел, взял из-под стола бутылку да и ударил ее. Попал прямо в висок. Через минут десять она была уже трупом. Я подумал, подумал, да и убил своего пятилетнего мальчика. Перед этим я думал так: меня сошлют, матери нет, он останется один... и решил убить» Меня осудили почему-то на восемнадцать лет каторги. Вы знаете, батюшка, когда я ложусь спать, то мне представляется большая котловина, наподобие озера, и вот из этой-то котловины подымается все ее дно, и это дно — сплошные дети. Одни из них только что зарождаются, другие уже имеют маленькую форму, иные уже сформировавшиеся, а среди них находится моя жена и мой пятилетний сын, и все они-то язычки свои вытягивают и ко мне их направляют, то своими ручонками грозят мне. Ах! Какой кошмар я всю ночь вижу. Погибла, погибла моя душа!» Арестант заплакал. Я его убедил исповедаться, причаститься Святых Тайн и как можно чаще молиться Богу. Он согласился. Прошло после этого шесть месяцев, он умер. Я убежден, что его покаяние будет принято Богом.
Арестант этот средних лет, крепко сложен. Во время исповеди арестантов я слышу звон кандалов. Обращаюсь назад, смотрю: стоит патруль с арестантом, Я еще не успел сообразить, зачем патруль с арестантом пришел в церковь, как слышу:
— Батюшка, эй, батюшка! Я хочу исповедаться. Я магометанин, хочу свои грехи рассказать, — сказал перс.
— Хорошо, друг мой, я тебя исповедаю.
— Давай сейчас, мое сердце болит, тяжело мне, — промолвил арестант.
Я подвел его к аналою и хотел было без возложения на него епитрахили исповедать его, но он заметил это и говорит:
— Твой фартук клади на меня.
Я возложил на него епитрахиль. Перс пал на колени и так горячо исповедался у меня, что я даже желал бы перед смертью так исповедаться, как он исповедался у меня. Когда я кончил исповедовать магометанина, то он встал, поцеловал крест и Святое Евангелие и говорит мне:
— Теперь мне легче стало на душе. Вы, батюшка, завтра или сегодня зайдите ко мне, я один своя камера живу.
Я на следующий день действительно зашел к нему. Перс попросил меня сесть на стул, а сам, стоя, начал мне говорить так:
— Я, батюшка, много раз читал Коран, читал Евангелие ваше. Наш Коран велит бить людей гяуров, не магометан, а ваше Евангелие бить людей другой веры, другой народ не велит. Я думал, думал да и сказал себе, нет, Христос честнее и больше людей любит, чем наш Магомет пророк. Мир ему. Я так думал: если моя дети жил плохо, я сердился, если дети будут после хорошо жить, любить меня, делать, что я им скажу, я опять будешь любить их и прощу их. Так и Христос говорит: покаяться нужно, и Бог простит. Это я понял; что Евангелие вернее, чем Коран. Я теперь сказал все свои грехи Христу. Он ведь меня слышал?
— Да, — говорю я, Он все знает и все СЛЫШИТ.
— Это для меня еще лучше, — сказал магометанин, — пусть Он знает, что я ему все сказал, и я теперь верю, что Он простит меня. Он сам говорит, что Он Сын Божий, это для меня важно, я перед Сын Божиим исповедался. Теперь больше такие дела не буду делать. Это на душе много тяжело. Я сам хотел свое горло резать, так было тяжело.
— Может быть, ты будешь христианином? — спросил я его.
— Я теперь мало есть христианин; если посмотрю, буду теперь молиться Богу, будет все хорошо, на сердце моем будет светло, то креститься я не буду, я так буду жить по учению Христа, если будет тяжело, то я крещусь. Я удивляюсь, что христиане имеют такую веру и так живут скверно. Наша магометанская хуже вера, а живут крепче Вас, Если бы все персы стали христианами! Тогда бы так не жили бы, как Вы живете. У вас, у русских, есть такой великий Бог Христос, и вы живете так, как будто у вас никакого Бога нет. У вас пьянство, воровство, людей бьют, женщины бегают, мужья другой жена бегают, детей маленьких бросают на улицу, дети родителей не слушают, родители детей клянут. У вас люди мало молятся, попы с мужиками ссорятся, и что это такое? Это не христиане! Зачем это? Я, батюшка, слышал, что скоро все не христиане будут христианами, а христиан Христос от Себя прогонит. Это правда?
— Не знаю, мой друг, — ответил я.
Простившись с ним я отправился на свою квартиру. Действительно, как-то делается грустно на душе. Язычники, и те нас обличают в нехристианской жизни. Куда же после этого дальше идти? Дальше этого идти нельзя. Подумаешь, подумаешь, да и тяжело чувствуется как-то на душе. На самом деле во что теперь превратилась наша жизнь? Вся земля наша русская усеяна церквами, монастырями, разными, часовнями, а как посмотришь на саму-то жизнь нашу, то, как ни оправдывайся, а приходится сознаться, что мы не только не христиане, но мы никогда не были ими и не знаем; что такое в действительности христиансво! Но отчаиваться пока не следует, будет время, и пшеница Христова покажется на ниве русской жизни. Я более чем уверен, что Бог любит Россию и не даст ей окончательно погибнуть.
Слыша мой призыв к покаянию грешника, арестанты плакали, и, когда я окончил свою проповедь, то один арестант остановился и, пока все арестанты не вышли из церкви, он стоял неподвижно; но как только он увидел, что никого нет в церкви, кроме меня и одного надзирателя, он подошел ко мне и, взяв у меня благословение, спросил меня: можно ли мне завтра один часок уделить для него? Я согласился. На следующий день после службы я позвал его к себе. Начальник был в этой тюрьме гуманный, позволил ему зайти в свой кабинет, где я временно помещался. Здесь-то арестант в своих откровенных беседах со мной чувствовал себя весьма свободно, и вот он начал говорить следующее:
— После Ваших бесед и проповедей я, — говорит арестант, — почувствовал в себе мучение совести. Заколыхалась во мне моя совесть. А до сего времени я чувствовал себя совершенно спокойно. Вы знаете, батюшка, — продолжал арестант, — я с юности своей стал охотиться за чудотворными иконами, мне хотелось сразу быть богатым. Я с этой целью жил в разных монастырях в качестве послушника. Жил я в Киевской Лавре, в Почаевской, в Одессе в Афонских подворьях, в Курском монастыре и в других, где находятся чудотворные иконы. Несколько раз я посягал на Курскую чудотворную икону, два раза на Казанскую; в лаврах это было совершенно невозможно, но я хотел в Киевской Лавре забраться в ризницу, где хранятся большие ценности. Мне известно было, что там есть золотые подарки русских князей, но все было трудно и невозможно. Я считал похитить эти вещи не большим злом. На самом деле, какой же грех? Ведь эти ценности совершенно не нужны Богу. Если ты хочешь от своего имущества уделить что-нибудь на святое делоу то отдай бедным, нуждающимся в куске хлеба. Это будет приятнее в глазах Божиихучем ты золотом, бриллиантами украшаешь излюбленные иконы. И спросите их, батюшка, для чего они это делают? Икона от этого их ценного украшения святее и чудотворнее не будет, а будет только своим блеском вводить богатых в заблуждение, а бедных в искушение.
— Почему вы так думаете?
— Да ведь богатые своими богатыми приношениями желают задобрить Божию Матерь, они Ей делают этим одолжение, что вот, мол, за мое к Ней такое вещественное исключительное отношение Она будет обязана мне то то, то другое сделать, так как я Ей делал ценные подарки. А бедные, нуждающиеся в куске черствого хлеба, соблазняются этими богатыми украшениями икон и не только думают, но и вслух говорят: да что эти чудотворные иконы, они — Матушки — сами-то в золоте да в драгоценных камнях наряжены. Они нас, бедных, не знают и не Могут понять нашу горькую участь. Вот где сугубый грех. Это ведь, батюшка, думал я, есть идолопоклонство. Евангелие говорит, чтобы мы душу украшали, а не иконы. Кроме этого, батюшка, чудотворных икон очень в России было мало, если бы через них наше духовенство не наживалось. Думая так, я несколько раз решался на то, чтобы похитить все эти на иконах дорогие украшения, и часть этих ценностей можно было бы уделить и бедным.
Я улыбнулся. Арестант понял мою мысль и сейчас же поправил себя:
— Я бы не только маленькую часть выделил бы из этих ценностей бедным, а, быть может, и все бы отдал бедным. У апостолов Христовых не было никаких чудотворных икон, не было богатых храмов, собирались они на молитву где-нибудь в простой избе или под открытым небом, а у нас везде золото, серебро, парча дорогая, митры усеяны бриллиантами, и всем этим богатством и пышностью думают угодить Богу и отворить себе Царство Небесное. Вы знаете, батюшка, ей-Богу, у монахов можно красть все, у них нет своей собственности. Так как они отреклись от всего земного, они не должны иметь ничего своего. Какой-то один святой даже единственное свое Евангелие продал и отдал бедному деньги, полученные им за Евангелие.
Арестант замолчал.
— Эх, грехи наши, — промолвил арестант. — Я, действительно, грешник, и великий грешник, но за эти иконы я как-то мало считаю себя грешником. Может быть, это потому, что мне не удалось похитить ни одной ценности с них. Что касается других церковных вещей, как сосуды, церковные кружки, то этого я много похищал. Меня за это и судили, что я два храма ограбил. Да что эти храмы, если бы вот бриллиантик с чудотворной иконы, вот это было бы дело. Но я все-таки хотел бы исповедаться и причаститься Святых Тайн.
Я согласился. Нужно сказать правду, что над этим арестантом нужно много работать, чтобы совершенно расположить его сердце к искреннему покаянию. Я удивляюсь только тому, что арестант священник, или монах, или послушник — вообще, духовное лицо — как-то мало способно бывает на искреннее раскаяние.
Я встретился с этим арестантом тоже на каторге. Ему было лет 67. Он уже был почти вольным арестантом и находился вне тюрьмы. Как-то в июне месяце я заехал в эту тюрьму, где находился этот арестант и пошел посетить арестантские землянки и вот, между прочим, вхожу в ту землянку, где жил этот узник. Он меня, как и остальные, принял с большою любовью. Из землянки мы вышли и сели недалеко от этих землянок на свежую траву, под открытым небом. Арестант начал говорить мне о том, как он жил на Коре и как его Разгильдеев, начальник Коры, чуть не затравил собаками. К нам подошли другие арестанты, подошли и арестантки, их сожительницы и жены, тоже сели около нас и вот, прежде слушали дедушку, а потом по оxереди каждый арестант и каждая арестантка что-нибудь рассказывали из своей собственной жизни. Дедушка говорил следующее:
— Я был лет двадцати лет, еще не женатый, гуляли мы, значит, на свадьбе, да и подрались в пьяном виде и ненароком я ударил своего свата по голове и сразу его убил. Вот меня-то, значит, и сослали на Кору. На Кору я около года шел почти всю дорогу скованный. Мало, где приходилось ехать на подводах. Когда я пришел на каторгу, то в это время назначили нового к нам начальника, вот, значит, этого Разгильдеева. Зверь был, а не человек. Я у него был кучером. Батюшка, я был у него самым любимым, и, Вы знаете: три раза меня он сек плетями, один раз своими собаками травил. (Арестант заплакал).
— За что он так с тобой поступал? — спросил я.
— Один раз в свое время не накормил его собак, а в другое время я поехал с ним на Нерчинский завод и не подковал одного коня, dот за что. Клянусь Богом, — продолжал свой рассказ арестант, — мы несколько раз собирались убить его или поджечь его флигель. Ведь, Вы, батюшка, только подумайте, что он с Нами делал. Он, бывало, заставит арестантов копать канаву. Смотришь, дает распоряжение: таких-то и таких-то арестантов в живых зарыть в эту канаву, и зарывали нашего брата. (Арестанты плачут). Каждый день то он вешал нас, то травил собаками, то живых закалывал в землю. Вы знаете, батюшка, Коринские поселки стоят на гробах и могилах несчастных арестантов, погибших от этого зверя. Мы нанимали священника одного, чтобы он ежедневно по нем служил панихиду. Нам кто-то сказал, что если кто будет служить панихиду за живых, то он долго не проживет. Он бывало задаст нам какую работу и мы должны от такого-то часа до такого-то обязательно сделать, а если почему-либо хотя немножечко останется от этой работы не выполнено, сейчас этих арестантов сечь, и секут их так, что смотришь — потащили из сарая на руках, а то и туг же закопали! Проводил он одно шоссе через лес, и, Вы можете себе представить, что эта дорога вся была залита кровью арестантов и усеяна их костями. Это был не человек, а зверзь; и еще какой зверь! Кора — это место одних мучеников. Он с нами не церемонился. Бывало, какой-нибудь будь надзиратель или его няня шепнут ему на ухо на какого-нибудь арестанта, смотришь — его уже секут, слышишь — его уже собаками травят, а там десять, двенадцать арестантов живыми закапывают в землю, а там пять, восемь человек уже вносят на жердочках. О, Боже! Где этот зверь родился, и кто его родил, как его сырая мать-земля еще держала на белом свете! Ведь он десятки тысяч погубил нашего брата. Правда, и из нас есть некоторые, что их нужно наказывать, но только наказывать, а не губить, а ведь он виновных и не виновных душил нас, как каких-нибудь гадюк. А, Вы знаете, батюшка, сколько невинных-то душ среди нас находится, и они, бедные, так же погибли под его рукой, как и виновные; Я, батюшка, думаю, что эта Кора — второй Киев: в Киеве святые мощи, и на Коре поживают мощи невинных мучеников-арестантов.
Арестант заплакал, плакали с ним и другие. Сидел тут рядом со мной молодой, — коренастый арестант, и он, утерши слезы, начал говорить:
— Вот для таких-то зверей закона нет. Если арестант что-нибудь сделает, то сейчас же его наказывают, а если какой-нибудь начальник еще чаще нас во сто раз делает преступления, то ему за это еще ниже кланяются. Эх! Я часто вспоминаю Федора Кузьмича, я как-то о нем читал. Вот кто сам отрекся от своего царского престола, да пошел из Таганрога с котомкою на плечах странствовать. Если бы все так хоть немножко пожили бы, увидели собственными глазами, как Россия-то живет и почему она бедствует, тогда они нас так не наказывали бы,
— Нет, — заговорил третий арестант,— не ждите, товарищи, ничего хорошего от этой жизни. Раз сына Божьего распяла земная власть, то нам нечего ожидать от этого мира какого-нибудь облегчений. Мир во зле лежит. Меня считают за анархиста, а я вовсе не анархист. Я всю свою жизнь страдаю из-за того, что я всех людей считаю между собою равными. А теперь, батюшка, в нашей жизни нет Христа-. Я вот пять лет, как стал следовать Евангелию, я себя чувствую очень хорошо.
Женщина: «Тоже, Андрей, так, как ты живешь, жить трудно, ты вот один и все раздаешь нам, бедным, что ни заработаешь, да и живешь ты при одной рубахе да при одних портках, а ведь так семейному человеку жить и невозможно».
Другая арестантка: «Оно бы можно так жить, как вот живет Андрей, но, знамо дело, нужно себе во всем отказывать и всех любить, а тут, как посмотришь, что везде неправда, да еще какая неправда, вот хотя бы взять нашу арестантскую жизнь. Я как-то находилась в одной переходной тюрьме, то все говорили, что начальник той тюрьмы голодом морил арестантов, а сам от этого наживался, да еще как наживался, говорят, пробыл в тюрьме семь лет и вывез тысяч сто денег. Вот и смотри на него».
Андрей: «Нет, товарищи, не надо нам вне себя искать правды, а есть одна для нас дорога, то возьмитесь сами за эту правду, да как воплотим ее в свою жизнь, вот и будет хорошо».
Арестанты замолчали.
Я: «Скажите, мои дети, бывают ли в вашей жизни светлые минуты?»
Дедушка: «Очень мало: кто рвется на родину, и поэтому в его голове всегда об этом одно думки, кто проклинает свою судьбу и чувствует себя очень скверно, кто женою здесь обзавелся, кто о своей семье заботится, и редкий кто из нас чувствует себя хорошо».
Андрей: «Батюшка, светлые минуты бывают у того в жизни, у кого совесть чистая; но у кого она не чиста, то никогда светлых минут он не увидит в своей жизни».
Молодая женщина; «Вот я в России имею от своего законного мужа сынка и дочку, да здесь одного мальчика имею, и вот тут то, батюшка, уже не до светлых мыслей, я о тех почти вся вычахла да и этих-то жаль».
Василий: «У меня тоже в России жена и дети, да вот и здесь столкнулся с одной — какие там светлые минуты. Иногда жизни-то не;рад, плачешь, плачешь да и опять за то же».
—Я: «Скажите мне правду, молитесь ли вы Богу?»
Дедушка: «Да, батюшка, есть из нас и молятся, а есть и совсем забыли Бога, а есть и такие, которые прямо так ругают Бога, что страшно и подумать, это вот немного перестали ругать Бога, как Вы стали у нас».
Андрей: «Милый батюшка, Вы нам много вносите спасения и утешения в нашу арестантскую жизнь. Вот дня четыре тому назад мы все диву дались: тут в наших землянках два арестанта поссорились так, что мы все были убеждены, что они один другого сегодня же вечером зарежут. Смотрим, один из них (прежде был такой живодер, что был в нашей тюрьме палачом) стучит другому в дверь, а тот взял осколок железины да и вышел к нему навстречу, и только хотел его ударить, да так и опустилась его рука. Этот-то палач пал пред ним на колени да и говорит: нам батюшка велел всем все прощать, и вот я до захода солнца прощаю тебе, и ты меня прости. Так бабы-то наши, да и мы, досыта наплакались, когда увидели такую картину. Вот что, батюшка. Ваше-то учение. Нет, мы молим Вас, не покидайте нас, несчастных».
Я растрогался рассказом Андрея. Наконец мы встали, и пред уходом я поблагодарил их за беседу, а дедушка еще пошел меня провожать.
— Да, милый мой дедушка, — сказал я, — ты много пережил всяких мук и страданий.
— Да, этот Разгильдеев много нас отправил на тот свет и отправил даром, но он заслужил одно лишь проклятие; нет ни одной арестантской песни, ни одного арестантского стихотворения, в котором бы не проклинали его арестанты,
Так распростившись с дедушкой, я отправился на свою квартиру.
Этот арестант был молдаванин. Тип свирепый и хищный, но впоследствии раскаявшийся, Он был средних лет, плечистый, коренастый, невысокого роста; Вот что он мне рассказывал о себе:
— С самого моего юного возраста я сторонился труда, любил я жить без всякого дела. Праздность научила меня ходить по чужим садам, виноградникам, пасекам. Часто ходил на вечеринки, почти каждый день я посещал питейные дома. Отец, бывало, меня как начнет клясть, клянет, клянет, а я, слыша его клятвы, только дразнил его да расстегну перед ним свои портки и говорю ему: «Вот тебе, старая собака, поди выкуси то... вот тебе, гад! Ты у меня долго не поклянешься, старый черт. Я тебя скоро со света сживу». Он, бывало, начнет меня стыдить, угрожать Богом, а я в это время кричу перед ним: мать-размать — я и в крест и в причастие, а то прямо ему говорил: я твоего Бога вот куда... так ты Его, а сам все матерным словом, да все матерным его словом. Жизнь наша шла своим чередом, дни за днями, проходили, а я становился все хуже и хуже, все злее и злее, все развратнее и развратнее. Начал я предаваться скотоложеству. Стал воровать, предаваться пьянству. Жизнь моя стала бросать меня из одного порока в другой, и она так меня бросала, что я уже и сам себе стал не рад. Один раз я собрался с духом и пошел вечером к своему батюшке, чтобы исповедаться перед ним, да и больше так не жить. Шел я к нему с хорошим настроением: и только дохожу я до его дома, как вижу: батюшку-то самого откуда-то привезли пьяным-препьяным, я как увидел его в таком состоянии, да как выругался, махнул рукой, пошел от батюшки прямо к кабаку. Здесь я с горя начал пить с самого вечера, и до утра я все пил. Мне эту ночь очень было жалко себя, я хотел исправления. Я шёл к батюшке с сознанием своей испорченной жизни и всю дорогу думал: нет, так жить дурно, так жить более нельзя, надо покаяться, измениться, в корне измениться. И вот случись же такому делу! Нет, теперь я навеки пропал, и уже мне возврату больше нет. Погибла моя душа, и стал я стакан за стаканом глотать и глотать, Утром я, еле держась на ногах, пришел домой. Старик, отец мой, что-то мне сказал! а я его за горло и начал душить. Через минут каких-нибудь пять отец мой отдал свою душу Богу. Я ударился бежать. На третий день я прибежал в город Кишинев. Здесь пробыл три дня, ночевал в ночлежных домах: Но совету одного босяка я отправился через границу в Австрию. В Австрии я долго жить не мог, какая-то тоска меня мучила, я вернулся в Россию. Не дошел я до города Сороки каких-нибудь пять верст, как меня поймали. Конечно, меня судили и сослали на каторгу. Вы знаете, батюшка, я весь измучился развратными пожеланиями. Когда же все это во мне утихает и я совершенно освобождаюсь от этой страшной бури, то где-то целым вулканом, целой лавой вырывается из моей души страшное отчаяние, ненависть к самому себе, безнадежное желание освободиться от этого ужасного состояния духа. Что мне делать? Я весь измучился, весь исстрадался.
- Радость моя, нужно до того возненавидеть себя и до того смириться, чтобы ты чувствовал себя величайшим в мире грешником, и вот при таких самоунижающих чувствах покаяться, и так покаяться, чтобы, ничего, ни одного греха не утаить. Если это тебе не поможет, то самое скорое и радикальное средство вот какое: если желаешь совершенно освободиться от своих хронических привычек греха, Вам необходимо во всех своих грехах раскаяться публично перед всеми арестантами. Это будет для Вас самое радикальное и верное средство. Арестант задумался.
— Это тяжело, невозможно.
— Другого радикального средства против застарелых грехов нет.
— Поверьте мне, батюшка, это тяжело.
— Другого лекарства нет на земле против таковых привычек. Эти привычки вырываются из недр человеческой души только заступом глубочайшего смирения перед Богом.
— Нет, я так не могу.
— Насиловать я Вас в этом деле тоже не могу, но я должен одно Вам сказать, что другого средства для совершеннейшего освобождения от этого хронического зла нет. Вы подумайте только, что из Вас будет потом? Ведь Вы рано или поздно, а должны будете последние капли Вашей столь отравленной жизни выпить до дна.
— Я понимаю, но нет у меня мужества решиться на это дело.
— А Вы вот что сделаете: вот я завтра только для Вас, лично для Вас сделаю общую исповедь, и в это время Вы можете решиться на это великое дело.
На следующий день перед литургией я сделал общую исповедь. Меня страшно возмутило то, что этого-то арестанта я и не встретил за этой общей исповедью. Начал я совершать литургию. Во время причастного я начал говорить проповедь. В конце проповеди я заметил, что арестанты с большим вниманием слушали слово Божие. Заканчивая проповедь, велел арестантам стать на колени, стал и я, и, заканчивая свое слово, я молитвенно, как всегда, заключил следующими словами: «Царь наш Христос! Воззри на сих несчастных узников ж в час сей их горячего покаяния открой, открой, Милосердный Господи, двери своей всепрощающей любви для них. Кто, Господи, из смертных чист пред Тобою? Но Ты, Ты, Владыко неба и земли, замени для них свое праведное правосудие расплавляющим душу и сердце грешника пламенем Твоей Святой любви к нам». Я еще не встал на ноги, как этот арестант появился на амвоне и, став на него ногами, начал во всеуслышание каяться в своих грехах. Когда он говорил свои грехи, арестанты все плакали. Кончил он свою исповедь, и тогда я обратился к нему со словом: «Сын мой, сын мой милый! В тот момент, когда ты каялся, когда ты своим публичным раскаянием подвигнул других узникрв к стезям покаяния, тогда Христос, Друг и Спаситель кающихся грешников, своею десницею уничтожил все твои грехи и беззакония на хартии Своего Божественного правосудия, и Он, по данной мне власти, влагает в мои грешные уста те слова, что и Сам некогда в такие исключительные минуты Своей земной жизни произносил. Прощаются грехи твои многие, потому что ты сейчас возлюбил Его много». Арестант рыдал, потом, успокоившись, подошел к Святым Тайнам. На второй день он заявил мне, что он совершенно как бы переродился. На душе стало очень радостно, весело, и день этот для него стал днем нового появления в мир, и уже не в такой мир, каким он его знал до вчерашнего дня, а другой, мир обновленный и преображенный. Я благодарил Христа за Его реальную близость к грешникам.
Хотя этот заключенный и считался политическим, но я его считаю уголовным преступником. Это был офицер из Генерального штаба. Он продал планы Варшавской крепости германскому Генеральному штабу. Вот что он мне рассказывал: «Я имею красивую жену, нет слов, она женщина порядочная, добрая, и как жена добрая. В мою бытность холостым любил приударять за женщинами, но не в такой форме, как другие. Когда же я женился, то несколько лет я жил с нею честно и благородно. Через некоторое время, когда я попал в Генеральный с штаб, то стал жить широко. А тут, как на грех, ко мне, стали льнуть женщины. Я связался с одной барышней. Она была из духовного звания. Знаете, я все ее капризы и прихоти исполнял точно и беспрекословно. Какие были у меня деньги — все пошли только на этот милый кумир. Однажды она заявила мне, что она любить меня не будет если я в чем-либо буду ей отказывать и на одном вечере я заметил, что она очень сталако мне относиться холодно и, кроме сего, как никогда прежде, в этот вечер особенно как-то поглядывала на одного холостого поручика. Это меня весь вечер бесило. Наконец я ее уговорил и она поехала со мною в номер. Я в этом номере переночевал с ней и убедил ее, что она через какой-нибудь месяц будут большие деньги, и я, по всей вероятности; после этого потребую от своей жены развода и женюсь на тебе, так говорил я ей, и она согласилась.
Откуда я получил бы большие деньги? Вот откуда: я решил продать планы Варшавской крепости в Германию. И, действительно, я их продал за большие тысячи. Нужно сказать правду, я самолично в этих планах внес новую схему, которой хотел заинтересовать германский Генеральный штаб указывая на новые формы крепости, совершенно не известные никому. Я бьл поражен, насколько Германия в точности, во всех деталях осведомлена во всех наших военных тайнах. Мне самому лично пришлось о новых, которых совершенно нет в действительности, фортах битые двое суток убеждать германский Генеральный штаб относительно их существования. Когда они раскрыли предо мною свой план той крепости и стали мне показывать, где и что, и какие форты, и в каком году они строились, и кто строил, и когда был им ремонт, я так и ахнул: они, эти германцы, более нас все знают, что мы скрываем в самой глубокой тайне — все наши военные секреты». Кончил офицер свой рассказ и после большой паузы опять заговорил: «Она выдала меня. Вот что значит женщина. Женщине нужно три веши: деньги, ненасытная мужская похоть и наряды. Это ее счастье, ее бог, ее жизнь. Говорят, существуют где-то в пространстве диаволы, может быть, это и правда, но что женщина на земле диавол, это уже несомненная правда. Женщины — кузницы, где куют женские руки кандалы на мужчин. Вот хотя бы и я. Сколько раз она меня имела в своих горячих объятиях, какими только клятвами она не уверяла меня в своей любви, сколько раз она своими любовными слезами увлажала мое лицо, какими она только поцелуями доказывала мне свою преданность, и вот во что в конце концов вылилась ее любовь ко мне! В холодные кандалы, в ссылку на каторгу и в безотрадную одинокую смерть».
При нем находилась его супруга с племянницей: Эта женщина была настолько благородна к нему, что несколько раз ездила в Петроград хлопотать за него. В 1916,году он умер в Чите. Я раза три исповедовал и причащал его Святых Тайн. Благородная жена его Параскева Матвеевна после смерти своего мужа выехала избиты в Саратов.
На этом публикация воспоминаний о. архимандрита в журнале "Христианская жизнь" N 2-10 за 1917 год была оборвана революцией...