ВОЙНА И МИР
СВЯЩЕННИКА
Г. С. ПЕТРОВА
———
ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ
С.-ПЕТЕРБУРГ.
Типография П. Ф. Вощинской.
Ярославская ул. № 1-9.
1904.
Дозволено Цензурою. СПб., 28
Апреля 1904 г.
Война.
Владимир Соловьев
с большою силою говорил о разладе между нравственностью и международною
политикой. Он глубоко скорбел о том, что в личных, семейных и
общественных отношениях мы, если хоть и не на деле, то в идее ясно сознаем необходимость
руководства христианской нравственности, начал евангельской любви и правды, — в
области же международных отношений мы даже и в идее не доросли до христианской
политики, не подымаем и речи о необходимости ее. Нравственность — одно,
политика — другое. У каждой свои цели и свои средства действия.
— Область
нравственная и область политическая, — говорит Владимир Соловьев, — у нас пока
еще не совпали, хотя они и должны быть теснейшим образом связаны.
Нравственность христианская имеет в виду осуществление царства Божия внутри отдельного
человека, а христианская политика должна подготовлять пришествие царства
Божия для всего человечества, как Целого, состоящего из больших частей:
народов, племен и государств. На деле этого нет.
4
———
Прошедшая и
настоящая политика действующих в истории народов имеет очень мало общего с
целью, завещанною человечеству Евангелием. Большею частью ей противоречит. Это
— факт неоспоримый. В политике христианских народов доселе царствует безбожная вражда
и раздор. О царстве Божием здесь нет и помину.
Для многих это достаточно;
так оно есть, значит, так тому и быть. Факт признают правилом, законом. Однако, выдержать до конца такое преклонение пред фактом нельзя, ибо
тогда пришлось бы преклоняться перед чумою и холерою, которые также суть факты.
Все достоинство
человека в том, что он сознательно борется с дурною действительностью ради лучшей
цели. Господство болезни, например, есть факт, но цель есть здоровье. И от этого
дурного факта к лучшей цели есть переход и посредство, называемое медициною.
Также и в общей жизни человечества царство зла и раздора есть факт, но цель жизни
человеческой есть царство Божие. И переходом к этой цели от дурной действительности
должна быть христианская политика.
Так Владимир Соловьев
в немногих словах сильно и метко определяет пропасть между христианской нравственностью
и международною политикою христианских государств. Но он не отмечает точно
причины, почему эта пропасть остается не заполненною, почему политика и нравственность
не совпадают.
Почему, в самом
деле, в личных, семейных и даже общественных, сословных
отно-
5
———
шениях мы или руководимся,
или, по крайней мере, считаем для себя обязательным руководиться нравственными соображениями,
а в международных отношениях и столкновениях эти нравственные требования как бы теряют свою силу,
уступают место соображениям иного порядка? В личных, семейных и общественных отношениях,
например, даже в спорах и в столкновениях мы не прибегаем ни к кулакам, ни к драке,
ни к убийствам, а если прибегаем, то это считается предосудительным, этого стыдятся.
Ни один просвещенный человек своими драками не гордится. Ни одна семья своих домашних
сцен и потасовок, как нечто доблестное, в родовую хронику не заносит. А народы
своими войнами гордятся. Свои распри и раздоры решают драками
и свои победы вписывают на скрижали истории крупными буквами.
Почему это? Почему
к явлениям одного порядка, хотя и разной величины, люди подходит с различной оценкой?
Почему, наконец, в одном случае, в личных, семейных и общественных отношениях мы
руководимся требованиями любви, правды и мира, а в других, в международных, — нет?
Ответ простой.
Потому, что мы, т. е. все человечество, нравственно не доросли еще до требуемой
высоты, духовно слабы и не окрепли для устроения общечеловеческих дел на
началах чистой христианской нравственности. Одно можем и с другим справляемся,
а третье не по силам.
Больной пошел на
поправку; и с постели может подняться, и по комнате пройдет, и на
6
———
улицу, в сад, пожалуй, выйдет,
— ну, а вокруг всего города ему не обойти. Слаб еще.
Ребенок растет:
минуло десять-двенадцать лет. Он может смахнуть щеткой или тряпкой пыль со
стула, со стола, с подоконника, но с комода, со шкапа, с вешалки — нет: мал еще
ростом, не достать.
Последний
пример. Поселенцы занимают новые места. Земля свободная, — бери
сколько хочешь. Но обработать все захваченное пространство, сделать его культурным
полем им не удается: не хватает средств. Один кусок-полосу за другим чистят, распахивают,
засеивают, но много мест остается пока пустырем, не возделано. Приходится
ждать, когда вырастут средства, когда скопится достаточно большой оборотный капитал.
С маленьким оборотным капиталом можно вести только маленькое предприятие.
Крупные предприятия требуют крупных запасных средств, большого основного фонда.
То же и в
нравственном отношении, с нравственной стороной жизни. Устроение жизни на началах
евангельской любви и правды в самых широких и крупных размерах требует от человечества
громадных запасов нравственной энергии, большого оборотного капитала
евангельской настроенности, крупного основного фонда любви и чистой правды.
В современном человечестве
этого сейчас пока еще нет. Оборотная наличность евангельских чувств любви,
правды и мира среди нас невелика. На крупные, всезахватывающие
общечеловеческие предприятия нравственного характе-
7
———
ра у современного человечества
не хватает сил, нет нравственных средств. У нас гораздо скорее состоятся, более
мыслимы какой-нибудь общеамериканский или общеевропейский железнодорожный синдикат,
общемировой нефтяной трест или общеокеанский моргановский пароходный союз, чем международный
хотя бы частичный, не говорю уже общеевропейский, общеамериканский или общечеловеческий
братский союз, своего рода синдикат любви и мирного единения.
Вспомните
недавнюю Гаагскую конференцию, великую попытку сбросить с Европы тяготеющее
бремя милитаризма. Дело кончилось неудачей. Предприятие своим нравственным величием
оказалось не по силам наличной Европе.
Так и вообще в международных
отношениях. Для строения их на началах нравственности, в духе евангельской
любви и правды у нас не хватает нравственных средств. Мы бедны духовно для
этого. У нас слишком незначителен наличный капитал общечеловеческой любви.
На личные,
семейные, общественные отношения, согласно требованиям нравственности, у нас еще
кое-как хватает нравственных сил, нравственных теплоты и света, а когда дело
переходит за черту международных отношений, тут современное человечество
оказывается нравственно несостоятельным, объявляет себя нравственным банкротом.
Нравственные теплота и свет, исходя от нас, по мере своего удаления, переходя
от родных к друзьям, от друзей к знакомым, от знакомых дальше, постепенно все более
и
8
———
более слабеют и, наконец,
совсем замирают. За известною чертою действие их прекращается, и люди в своих
отношениях руководятся уже иными, а не чисто нравственными соображениями. Это
грустно, это ужасно, но это — факт. С ним нельзя не считаться. Мы можем и
должны с ним не мириться, обязаны даже бороться с ним, но пока он есть.
Несоответствие
наличной действительности с поставленным идеалом и есть зло жизни, трагедия
царств человеческих на земле. Царство Божие есть осуществленный идеал, жизнь и отдельного человека, и общества
людей, устроенная целиком на началах евангельской любви. Царство человеческое
этого идеала еще не достигло, начал нравственности полностью в себе, в своей
деятельности не осуществило. Оно стремится к этому, призвано стремиться,
кое-что в себе воплощает, но всего еще далеко не воплотило. Царство Божие, это
— конец, вершина христианского пути. Царство человеческое христианское, это —
путь к вершине, — путь, где возможны и неизбежны и задержки, и замедления, и
ошибки, и падения, но где всегда обязательно движение вперед, все большее и
большее приближение к цели, к превращению царств человеческих в единое царство
Божие. Говоря образно, отношение царства человеческого к Царству Божьему есть
отношение виноградного сока в брожении к выбродившемуся виноградному вину.
Виноградное вино выбродилось. Оно чисто и вкусно. И что дальше, то более
улучшается, „выдерживается", приобретает все лучший и лучший аромат. Цар-
9
———
ство человеческое
— сок еще в брожении. Если естественный и правильный процесс не будет
нарушаться, сок выбродится и станет добрым вином, чистым, душистым и вкусным.
Но это еще должно стать. Это еще впереди. Только еще будет. Пока же нет. Пока сок бродит. А при брожении есть и
муть, и кислота. Они, муть и кислота, — неизбежный спутник брожения, и их
нельзя не принимать во внимание. Они вызывают к себе особое отношение.
Так и в
царствах человеческих, в этом еще не выбродившемся соке. Тут много бывает
„бродильной мути и кислоты", много таких болезненных и грустных явлений,
которые немыслимы в царстве Божием, в чистом, выбродившемся вине. Многие
действия „бродящего сока" и обусловливаются „бродильной мутью и
кислотою": не все еще выбродилось, не все выяснилось, не все правильно
понято, не все надлежаще осуществлено. Многое еще „мутно и кисло", многое
в общечеловеческих отношениях резко и грубо, многое еще болезненно и уродливо.
Все это не должно оставаться так, должно очиститься, сгладиться, стать мягким и
нежным, прекрасным и крепким; но оно может и долго затянуться, процесс развития
замедлиться.
Задача современников, наличных работников
— ускорить процесс очистки бродильного сока. Необходимо всеми силами грубое и жестокое мягчить, уродливое выпрямлять, болезненное
врачевать. Задача великая, но и тяжелая. Тем более тяжелая,
что многие болезненные явления общечеловеческих отношений застарелые, въев-
10
———
шиеся, укорененные веками, а международная
нравственная медицина пока также
несовершенна в методах и средствах лечения, как и медицина обыкновенная.
Совершенные методы лечения и совершеннейшие лекарства, конечно, есть, но они
пока еще не известны всем, не получили широкого общечеловеческого
распространения, не имеют повсеместного применения. Приходится массам
употреблять старые, грубые средства и приемы.
Медицина, например,
знает различные способы лечения: лечить лекарствами (терапия), лечить
гимнастикой и массажем, лечить электричеством, лечить душами (гидротерапия),
воздухом и многим другим. Но есть
болезненные явления, которые ни одним из этих способов медицина лечить не
может, например, рак, саркома, гангрена (антонов огонь) и друг. Тут медицина
знает одно средство, — нож. Другие способы лечения отступают, в ход пускается хирургия. И
хирургия помогает: останавливает процесс разрушения, спасает организм. Но каким
путем? Путем операции. Хирургия вырезывает, выпиливает, отделяет. Спасая
организм, она уродует его часто, калечит, безобразит.
Хорошо, что она спасает организм от
гибели, но было бы еще лучше, если бы медицина научилась обходиться совсем без
хирургии. Вы отморозили, например, жестоко ступни ног или обе кисти рук.
Прикинулся антонов огонь (гангрена). Вам отняли пораженные члены — и вы спасены. Но вы —
калека. Неизмеримо большее спасибо вы сказали бы, если бы вас и от болезни
освободили, и руки, и ноги вам до последнего
11
———
ногтя сохранили, если бы хирургическое
лечение заменили другим, как это, например, случилось с лечением волчанки (lupus).
До последнего времени волчанку, — особый вид рака — умели лечить только хирургически,
удаляя пораженное место путем операции — ножом. Теперь волчанку лечат цветными
электрическими лучами. Нож изгнан. Хирургия отстранена.
Так и в общечеловеческих,
международных отношениях. Много тут есть застарелых болезненных, уродливых явлений,
а царства человеческие в своем периоде брожения не вполне еще освободились от „бродильной
мути", не все еще себе прояснили, не все еще уразумели, не все болезни научились
лечить терапевтически, внутренними средствами, путем нравственного воздействия.
Иногда прибегают к внешним действиям, к операциям, пускают в ход нож, и тогда
возникает кровавая война. Международную болезнь
лечат кровопусканием. Суровое и грозное лечение.
От него
тяжелою, томительною тревогою охватывает всю страну. Вместо оперативного стола,
на бранном поле под ножом холодного и мрачного хирурга Марса лежит не один и не
два близких и дорогих человека, а сотни тысяч родных братьев, кладется судьба родины,
то или другое направление жизни ее на долгие годы.
И во время этой
тяжелой международной операции, под грохот пушек, под звон мечей, сквозь густые
клубы порохового дыма мысль с особой силой с поля брани переносится на мирные поля
Вифлеема в чистую звездную ночь,
12
———
когда с выси небес лилась на
землю песнь: „Слава в вышних Богу, на земле мир и в людях
благоволение". В сердце слагается молитва об этом мире, вещанном с
неба, о скорейшем наступлении его. Встает желание:
— Пусть, если
случится, и не ширится наше царство в своих пределах, но пусть в пределах всех
царств, в сердцах нас и врагов наших неустанно ширится и растет царство Божие.
Пусть по всей земле широко стелется не слава русского оружия только и гром
русских побед, а прежде всего — слава Вышнего Бога, победное торжество
Христовой любви и евангельской правды!
Не нам, не нам,
а имени Твоему даждь, Боже, славу!
—————
Мир.
Говорят, война полезна
тем, что она несет с собою общий подъем духа в стране. Ее приветствуют, как
бурю с грозой, которая очищает воздух.
— Смотрите, как
встрепенулись все, — пишут сторонники подобного взгляда, на войну. — Куда делось общее кисляйство, вялость, апатия, недовольство.
Все ожили. Один общий порыв одушевления охватил и крупные центры, и глухие уголки.
— Хоть бы войну что ли Бог послал, — молили они же в мирное время. — Общая спячка какая-то! Загнили все.
Как цветы в засуху, поблекли и мечты, и идеалы. Потускнели люди, потускнела
жизнь.
Рассуждения и пожелания,
по меньшей мере... непродуманные. Положим, факты отмечены правильно: был и повсеместный серенький туман, пронеслось вихрем и
одушевление по стране, но вывод, заключение из этих фактов сделано
неосновательно. Не в войне только, как в чем-то исключительном, исцеление от
общего какого-то паралича, пробуждение от нависшей всюду сонливости, а в
великой и крупной светлой идее вообще,
которая бы встряхнула всех,
14
———
оживила, пронеслась по
стране электрическим током, наполнила радостным благовестом сердца всего народа
с верху до низу. Тут должна повториться история евангельской Вифезды. В евангелии мы читаем:
„Есть в
Иерусалиме у Овечьих ворот купальня, называемая по-еврейски Вифезда (дом
милосердия), при которой пять крытых ходов. В них лежало множество больных,
слепых, хромых, иссохших, ожидающих движения воды, ибо ангел Господень по
временам сходил в купальню и возмущал воду. И кто первый входил в нее по возмущении воды, тот выздоравливал, какою бы ни был одержим
болезнью".
Наша
общественная жизнь за последние годы, за целые десятки лет сильно напоминала
крытые ходы иерусалимской Вифезды. Везде и люди, и идеи были, как „множество
больных, слепых, хромых, иссохших, ожидающих движения воды". Все, именно,
ожидало движения воды. Ожидало чуда. Ожидало вестника Божия. Ожидало Божией
вести, Божией идеи, идеи новой и неизжитой правды, которая бы „возмутила",
привела в движение, взбодрила стоячие воды жизни.
В воды Вифезды
можно было бы, конечно, бросить громадный камень, их можно было бы бить
палками, и они оттого забурлили бы, заходили кругами, волнами, но это не было
бы чудом Божиим. Воды Вифезды не приобрели бы целебной, чудотворной силы. Для
чуда исцеления надобно было не внешнее движение, а внутреннее насыщение вод
Вифезды силою Божиею.
Так и воды
жизни народов. Войны, конечно,
15
———
эти воды возмущают, приводят
их в движение, заставляют их бурлить и кипеть. Но это движение не то, которого чают
жаждущие исцеления, „иссохшие, слепые, больные, хромые". Это — движение, возбуждение извне. Пришел враг,
нанес удар, кинул вызов, бросил камень в воды, и заходили воды, потемнели,
нахмурили брови, вздулись горою, покатились волнами. Волнение большое, движение
сильное, но внутреннее свойство вод, сила их „духовная" остались те же.
Нужен не вызов врага,
а явление „ангела", пробуждение новой Божией идеи, подъем общества на
новую высшую ступень единой вечной Божией правды и Божией любви. Тогда и без Божией
грозы очистится воздух. Лучший дезинфектор в мире — солнце. Солнечный свет убивает
все смертоносные бактерии. Так и свет Божией правды и тепло Божией любви
пробуждают жизнь сильнее грома пушек.
Пожелания войны
и приветствие наступления ее, как средства подъема общего одушевления, представляют из себя проявление духовной беспомощности,
какого-то внутреннего отчаяния. Напоминают беспросветную и безнадежную глушь
забытого людьми и, в свою очередь, забывшего людей провинциального городка.
— Как идет жизнь у вас? Чем вы
живете? — спрашиваю в разговоре
жителей одного такого городка.
— Не живем, а
плесневеем, — вяло отвечают они. — Спим да едим, водку пьем, в карты еще играем.
Одно развлечение — пожары.
16
———
Городишко наш
деревянненький, домишки скученные, — горим чуть не каждый
месяц. Тогда все бегаем на пожар. Набат гудит, огонь пылает, народ с криком
сбегается, отовсюду тащат ведра, везут бочки, качают воду. Весь город
оживает.
Оживились и
рассказчики. Но это оживление — разве оживление Вифезды ангелом Божиим?
У меня вот, как раз к случаю,
лежит письмо перед глазами. Типичное письмо. Пишет молодая, двадцатилетняя
девушка, кончившая недавно гимназию. Письмо — стон из-под сводов крытых ходов Вифезды. Пишущая
чает движения воды, ждет „ангела Божия", идеи, цели, которая бы „возмутила"
ее душу, оживила, дала силы и смысл жить.
— Как из
вялого, тупого, равнодушного существа, только по временам жаждущего живой жизни, истины и любви,
— спрашивает он, — сделаться пламенным поборником правды и любви к ближним?
Очевидно, живой
душе холодно. Она зябнет и застывает, а согреться не у чего. Кругом ни огонька,
ни искры, от которых бы можно было загореться, а внутри нет огня. Топливо есть,
а зажечь нечем.
„Чтобы вы знали
правду, — пишет она, — я откровенно скажу: я
еще и не ищу истины, а желаю только сделаться ищущей истины. Я только ем,
сплю и машинально хожу на уроки (я даю частные уроки с окончания гимназии, мне
20 лет). Ум и сердце спят. Иногда я пробуждаюсь. Скверно бывает от недовольства
собою за сонную, бес-
17
———
сознательную, мертвую жизнь.
Явятся мысли, захочется подняться к живой жизни, но слишком скоро подавляется
тупостью этот порыв. Нет у меня бодрости, и жизнь меня не тянет к себе. У меня,
как наверно, и у многих людей, нет ни прошедшего, ни настоящего, ни будущего. Я
как глагол, в неопределенном наклонении".
„Глагол в
неопределенном наклонении", — какое грустное определение для человека. Человек
без определения, ни к чему не определен, ни к чему не приткнут. И куда самому
приткнуться, не знает. Самое тяжелое, неопределенное положение. Нужно
определить себя. Нужна цель, нужна идея, перед которою бы склонился
человек и которая бы склоняла его, направляла его деятельность. Не
сейчас только, не в данную минуту, не в „настоящее
время", а в „будущее", во все времена, во все дни жизни.
Автор письма ведь
не одна. Их много в нашей „Вифезде". Миллионы кругом.
Что им всем ответить? Послать на войну? Посоветовать итти в сестры милосердия? Отправить
их за тем или другим на Дальний Восток? Хорошо. Но ведь это на время. Нельзя же
войну тянуть для таких людей вечно. Да, наконец, не всегда же война бывает. Как
быть им и с ними и до войны, и после войны? А главное, разве нет других средств пробуждения общественной жизнедеятельности, кроме народного
кровопускания и того страшного горчичника-возбудителя, каким является война?
Достаточно вспомнить
хотя бы одно „19-ен февраля", великий день великого царствования Алек-
18
———
сандра II и
время подготовительных работ к нему. Как было одушевлено общество! Какою
высокою и мощною волной поднялась общественная жизнь! Из гостиных исчезла
обычная гостья, со скучным серым лицом, в сером платье, серая сплетня.
Закрылись тысячи карточных столов.
Пришел „ангел
Божий", возмутил Вифезду, явилась великая идея, и ожили люди. Жили полною
жизнью. Радовались. Ликовали. 19-го февраля на улицах знакомые и незнакомые
люди поздравляли друг друга, обнимались, говорили: „Христос воскресе!"
„Воистину воскресе!".
Тут был не
исключительный, из ряда выходящий, ошеломляющий случай, каким является всякая война, а открывалась новая жизнь,
создавалась новая эпоха, выдвигались новые горизонты, ставились новые цели,
предъявлялась новая работа. В стоячие воды „Вифезды" широкою полосою
вливалась сильная струя живой, проточной, вперед текущей воды. Не было никаких
тревог, ни опасений. Грядущее не заволакивалось клубами порохового дыма. Все
было радостно и светло. Дышалось легко, сердце билось спокойно.
Поэтому
для настоящей, полной, „живой" жизни народов надо призывать не ангела
смерти с огненным мечом войны в руках, а ангела Вифезды, содействовать всячески
проникновению в жизнь животворящей Божией правды, усилению в человечестве веры
в добро и любовь, веры в самого человека, веры не в человека-зверя, а веры в
Бога в человеке. Содействовать росту взаимного единения людей, взаимного дове-
19
———
рия, общего сближения всех
во имя устроения царства Божия во всех, во всех людях, во всех племенах, во
всех странах и государствах.
Древнее римское правило: „si vis pacem, para bellum" („если
хочешь мира, — готовь войну"), следует изменить на новое: „Если случилась
война, то и в боевое время думай о мире, хлопочи о нем". Древний Рим имел свою
определенную задачу: созидание единого всемирного римского царства. Ему надо
было покорить все остальные народы и удержать их под своим ярмом. Требовалось
постоянно быть сильным, готовым к войне. Во время войны — сильным для войны; во
время мира — для мира, чтобы внушать всем страх, не дать никому соблазна
объявить войну.
Теперь иное. Те же римляне говорили: „tempora mutantur et nos mutamur in illis" („времена меняются, и мы меняемся с ними").
Новые времена несут с собою н новые взгляды, новые мечты, новые идеалы, новую веру
в новые силы в человеке, ставят новые цели и новые задачи. На место идеи единого
мирового римского царства Евангелие принесло идею царства Божия. Стремление
господства над другими заменило заповедью служения им. Вражду и раздоры покрыло
самоотверженностью и бескорыстною любовью.
Время войны останавливает, замедляет всю
эту новую, великую работу, дело братского единения людей. Отодвигает
надолго в сторону важные вопросы культурной внутренней жизни и приковывает исключительное
внимание к мечу. Не залечивает, а растравляет старые раны, по-
20
———
чему
и является правило: „если ценишь мир в обычное время, то во время войны
с особой силой думай о нем, хлопочи, проповедуй его". Пусть люди научатся ценить мир, как высшее благо
народов, и никогда не приносят его в жертву никаким своим интересам. Тогда всякая война, как тяжелое бедствие, постигшее народы, будет
живым укором человечеству: смотрите, как далеко еще до начала конечной цели (единения
всех под игом не меча, а братской любви), как мало сделано во имя истинной культуры,
культуры человеческого духа, и какие великие вопросы, вопросы всеобщего братства,
вечного мира и торжества Бога в человеке еще ждут только своей постановки на
очередь!
Тут является вопрос: „а мыслимо ли
разрешить эти вопросы, разумеется, разрешить утвердительно?" Возможен ли вечный
мир на земле, среди просвещенных, по крайней мере, государств? Достижимо ли всеобщее
братство народов? Я поставил бы даже так вопрос: „в сердце человека слышатся и
голос Бога и рев зверя. Кто окажется сильнее? Победит ли Бог зверя в
человеческом сердце?"
Те, кто верят в победу Бога, в торжество
братской любви, говорят: ,,Да, единение народов настанет, вечный мир рано или поздно
будет на земле". Те, кто колеблются, сомневаются, не решаются сказать: „ни
да, ни нет". Те, кто в чистую отрицают самую возможность светлых надежд,
решительно утверждают, что вечный мир возможен только... на кладбище. Зола,
автор романа „Человек-зверь", думает, на-
21
———
пример, что зверя в человеке никогда не укротить, что зверь
всегда будет проявлять свое зверство.
— Пока на земле будут хотя два голодных, и между ними кусок
хлеба, между ними неизбежна война, — говорит Зола.
Так оно будет или не так, спорить пока оставим,
но несомненно одно, что утверждение Зола и согласных с ним, хотя и решительно,
но голословно, не на чем не основано и ничем не может быть доказано. Автору
романа „Человек-зверь" так представляется дело и все. Он и иже с ним видят,
что человечество живет давно, а от зверства все еще не освободилось, — они и
думают, что, значит, никогда и не освободится: пока есть хоть два голодных, будет
война.
Не буду входить в рассуждения, приведу
факт, действительно бывший случай из жизни. Из самого раннего детства первое
яркое воспоминание у меня случайно связано с голодом, с отношением одного
голодного к другим голодающим. Как сейчас помню, я маленьким ребенком сижу на
постоялом дворе в углу: ехали куда-то с отцом. Ночлежная комната с большими
нарами. Вдоль другой стены вытертые лавки. В углу длинный деревянный стол. По
скамейке бродят куры, подбирают с подоконника крошки хлеба. На полу грязно,
грязь наросла буграми. В воздухе пыль. Дело весной. В маленькое оконце сквозь
тусклые стекла тянутся веселые полоски солнца. В полосках кружатся, летают миллионы
пылинок.
22
———
У окна, в полосе
солнечного света, сидит кто-то с газетой в руках и рассказывает моему отцу
только-что прочитанный им случай. В то время в Самарской губернии был голод. В одной
деревни всю зиму голодали, питались Бог знает чем. К весне проели все до чиста.
Ждали помощи. Слышно было, что везут из города хлеб для раздачи. Только и жили надеждой.
За распутицей обоз
с хлебом замедлил. В деревне доедали последние крохи. У иных крох не было. В одной
избе на большую семью как раз уже третий
день не было ни корка хлеба. Утром
ждали хлеба к вечеру, с вечера — на утро. На последок, истомившись, добыли под вечер
где-то кусков. Сели за стол. Кусочки маленькие, а едоков семеро и все голодные.
Дед-старик сел у окна и нейдет.
— Ешьте, — говорит,
— и вам не хватит, а я старый, обыкший, потерплю. Погляжу: авось, хлеб подъедет.
Мяконького пожую.
Поели, улеглись
спать, а старик все смотрит в окно, ждет.
Под утро, на заре,
в деревне подняла шум: приехал с хлебом обоз. Семья старика вскочила, видит: старик
все смотрит в окно.
— Что ж ты
молчишь, дед? — кричат ему. — Подымайся. Идем встречать хлеб.
Старик не
шевелится. Берут его за руку, он мертв, похолодел. Он не дождался обоз с хлебом.
Сидел всю ночь и перед рассветом умер. Умер от голода. Умер голодный,
23
———
но от других хлеба не
отнимал. Не взял даже, когда предлагали. Сам добровольно уступил свою долю
другим. Умер сам, чтобы сохранить жизнь другим, дать им дождаться хлеба.
Меня, ребенка, этот
рассказанный случай глубоко поразил, ярко врезался в память и запечатлелся на всю
жизнь. Что было в моем детстве до того и что произошло после за многое время, я
не помню, но этот случай представляю живо, отчетливо до последней мелочи. Как только
начинаю вспоминать раннее детство, так сейчас вижу светлый угол, солнечные
полосы и в них рассказчика о старике. И сколько я потом ни видел дивных картин природы
всюду, богатых палат, роскошных дворцов, — нет у меня в памяти более любимого места,
как светлый угол грязного проезжего постоялого деревенского двора. Этот светлый
угол на всю жизнь остался для меня ярким светлым пятном, и я уверен, что бессознательно
для себя я во многом светлом моей жизни действовал под влиянием его. Уверен также
и в том, что, знай автор романа „Человек-зверь" такой светлый угол, он светлее
смотрел бы на человека и вряд ли бы стал утверждать, что человек никогда не
перестанет быть зверем, пока мир стоит, не исчезнет с земли.
Человеку, который
родился, вырос и всю жизнь прожил под холодным полярным кругом, может быть, и
естественно утверждать, что на земле, обойди ее хоть всю до конца-края, всюду
холод, снег и лед, но эти утверждения отнюдь не будут значить, будто бы на земле
действи-
24
———
тельно, сколько бы мы ни
приближались к югу, никогда и нигде не будет теплее.
Так и в нравственной
жизни. Людям с сердцем, рожденным в холоде эгоизма под завыванья вьюги грубой
шкурной борьбы, легко может казаться, что взаимные отношения людей друг к другу
никогда не потеплеют. Но рядом с ними, с людьми холода в сердце, в жизни есть
люди, сердце которых рождено под благодатным югом. И это сердце само горит огнем
любви и других тем же огнем зажигает.
Почему мы можем
утверждать, что этот огонь любви в пылких и пламенных сердцах не разольется
шире, не охватит собою весь мир, не согреет всю жизнь, все отношения людей
между собою? На каком основании? Какие у нас данные к тому?
Скажут: „Очень
уж медленно идет нравственный подъем общечеловеческого духа, с большим трудом и
тяжкими усилиями даются самые ничтожные нравственные улучшения жизни. Где же тут ждать наступления царства полного торжества нравственных начал в жизни
всего человечества? Одного человека трудно перевоспитать, нравственно переродить.
Что можно поделать со всей громадой человечества?
Верно, но не совсем. Нравственный подъем общечеловеческого
духа действительно дается с большим-большим трудом. И в Евангелии сказано: ,,Царство
Божие трудом берется (силою нудится), и
только употребляющие усилия получают (восхищают) его". Но что трудно, то не
25
———
значит невозможно. На трудное
необходимо только больше усилий. Вся суть в том, с какой энергией беремся мы за
дело нравственного улучшения жизни, туда ли, на него, направляем главные наши
силы?
Если война
одного народа с другим требует громадного напряжения самых разнообразных сил страны,
то война всего человечества с общим вековым врагом: с неправдой, злом, враждой
и насилием в человеке, нуждается в еще большем напряжении человеческих сил.
Помню хорошо
военный отдел на всероссийской нижегородской выставке. Это был один из самых интересных
и полно составленных отделов. Чего только там не было. И всевозможные боевые
орудия, и боевые снаряды, и поразительного разнообразия приспособления. Различные
станки для испытания вытягиванием прочности солдатского сукна, кожи и холста, весы
и пробирки для взвешивания и определения достоинства хлебного зерна, инструменты
для вычисления дальности расстояния, для точного определения по солнцу
местности и т.д., и т.д. Физика, химия, механика, астрономия, математика,
медицина, технология, электротехника и целый ряд других наук, — все были
привлечены на службу военному делу.
Я смотрел и завидовал.
Думал: есть ли область практических, прикладных, научных открытий, которую военное
дело не использовало бы в своих целях? И наука, и литература, и искусство
приспособлены к тому, чтобы
26
———
широко и сильно будить
боевое мужество, воинскую доблесть. Все рассчитано на подъем военного одушевления.
Военный язык — лаконический, выразительный,
сильный. Слова не расплываются, а рубят и колют, бьют пулею в цель. Военная музыка
особая, также рассчитанная на психологию. Она бодрит, заставляет быстрее вращаться
кровь. Подхватывает как-то вас, неудержимо влечет вперед. Искусство, песни и
картины, — яркими красками рисуют героизм войны. У каждого солдата перед глазами
целый ряд героических образов. Тут и Архип Осипов, который с горящим факелом в руке
идет в пороховой погреб, чтобы взорвать вместе с собою толпы чеченцев,
ворвавшихся в укрепление. Тут и лубенский драгун или гусар, лихо из-под турецких
штыков выхвативший своего офицера. Тут и герой-мученик текинской войны,
солдатик, которому текинцы заживо вырезывают ремнями кожу со спины за отказ его
руководить стрельбою текинских пушек по русским. Целые десятки подобных картин.
Все это для
чего-нибудь развешано, свое дело делает, боевой дух подымает. Разве то же
самое, но с другим содержанием, с иною целью, во имя не войны человека с человеком,
а человека со злом в людях, со злом в самом себе, не сделает того же, не
достигнет тех же результатов, не подымет дух, в данном случае дух общечеловеческого
милосердия, дух всепокрывающей и всепрощающей евангельской любви, дух общего братства
и общего мира?"
27
———
У французского
писателя Франсуа Коппэ есть рассказ из кровавой франко-прусской войны. Во
французской деревне остановился на ночлег немецкий авангард, передовой отряд.
Ночью на него врасплох напали французские стрелки и убили семь человек. На утро
пришел большой немецкий отряд и, кровь за кровь, потребовал казни семерых
крестьян деревни.
— Среди вас случилось,
вы и отвечайте, а между собой разбирайтесь, как знаете, — говорил немец,
начальник отряда.
Деревня была
беззащитна, пришлось подчиниться. Бросили жребий и представили семерых для расстрела.
Казнь была отложена на следующий день. Вечером к приговоренным пришел их сельский
священник. Напутствовал их. Шестеро покорно подчинились своей горькой доли, а
седьмой „бунтовал", злобился, говорил:
— Где же Бог?
Где Его правда? За что нас невинных, казнят?
Несчастный был вдов
и оставлял сиротами кучу малых детей.
— Вам можно говорить,
— бурчал он священнику. — Не вы, а мои крошки подохнут с голоду. Проклятая
война! Проклятые убийцы!
Священник ничего
не сказал. Он простился и вышел. Выйдя, он направился к немцу-начальнику.
— Вам что
нужно? — спросил он начальника отряда. — Чтобы были расстреляны непременно эти?
Или, чтобы было только семеро, а кто, это — все равно?
— Только
семерых. Кто, — безразлично.
28
———
— Тогда я попрошу
вас отпустить такого-то. Его заменю я.
— Как, вы сами?
Серьезно?.. А, впрочем, для меня все равно.
Вдовца-отца
отпустили и на его место заключили под стражу священника. На утро заключенных вывели
в поле. Поставили перед взводом солдат. Случайно мимо проезжал немецкий
наследный принц, благородный Фридрих, отец нынешнего императора Вильгельма II.
Он увидел взвод,
подъехал ближе и узнал в чем дело. Вспыхнув, разнес начальника и велел приговоренных
всех отпустить домой. Героизм самопожертвования священника тронул сердце
полководца-героя. Казнь была отменена.
— Поздравляю вас
с помилованием, — насмешливо сказал начальник.
— И я вас поздравляю...
с тем, что Бог охранил вас от страшного злодеяния, — поклонившись на прощанье, ответил
священник-герой.
Счастливый случай
спас священнику жизнь, но это уже — частность. Это уже не так для нас важно.
Для нас важно, что священник своею жизнью спокойно, без слова решился спасти
жизнь другого, ценою соей головы вернул сиротам отца. Это вот важно. Это велико.
Это дивно-прекрасно. Это — живое искательство, что Бог в сердце человека сильнее
зверя.
Скажут опять: „а
много-ли таких людей?"
Сколько бы ни
было. Важно не число, а факт.
29
———
Важно, что такие пламенные, горящие чистым огнем любви
сердца есть, что они бывают, а следовательно, и могут быть. Если есть один хотя бы, два, — могут быть и сотни,
тысячи, десятки тысяч.
Важно предварительное решение вопроса,
принципиальная сторона дела. Основной спор ведь идет не о количестве
художественных произведений, а о том, мыслимо ли вообще художество, развитие
чувства прекрасного в человечестве. В данном случае, чувства прекрасного не эстетически,
а этически. Оказывается, мыслимо.
Ставится вопрос: „есть ли Бог в человеке?"
Жизнь рядом фактов, действительно бывших случаев отвечает: „есть!"
Жив ли в человеке образ Божий?
Потускневший, может ли он проясниться и ярко явить себя?
— Жив, — снова
отвечает жизнь. — Может проявить себя. Проявлял и проявляет. Проявлен в этом,
проявлен в том, проявлен в таком-то. Там и здесь, раньше и теперь, всегда и всюду
тысячи проявлений.
Если так, — вопрос решен. Если на Руси проявился хоть
один Ломоносов, значит, русский народ, несомненно, способен к научному
развитию, может дать в этом направлении крупные силы. После Пушкина появление у
нас Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского, Тургенева ничуть неудивительно.
Наоборот, было бы неестественно, если бы русский народный поэтический гений,
проявив себя в Пушкине, не по-
30
———
шел бы далее, не пустил бы новых сильных и прекрасных побегов.
Всякие способности
и дарования в народе, как живые силы живого организма, подлежат конечно, развитию,
росту, дальнейшему более сильному и более совершенному проявлению. Почему же чувства
и способности нравственный силы любви, братства, единения и общего мира одни не
способны развиваться и крепнуть? Научные завоевания и умственное развитие предполагаются
беспредельными. Надежды на торжество техники превосходят всякое вероятие. А совершенствование
нравственное представляется недопустимым. Говорят: „человек-зверь, зверем всегда
и останется, от проявлений зверства никогда не освободится". Странное рассуждение.
Какое-то внутреннее противоречие, опровергаемое самой жизнью.
Было время, когда
Русь не имела ни образования, ни даже простой грамотности. После Владимира и
Ярослава явилась грамотность, а далее — и образованность, просвещение. Современнику
Игоря и Святослава могло бы показаться прямо невероятным, вздорным бредом,
несбыточной мечтой, если бы ему сказали, что придет время, когда по улицам Киева
будут бегать электрические вагоны, а на одной из киевских площадей вырастет университет.
Между тем, это уже случилось. Для нас — сбывшийся факт. А сколько еще сбудется?
Дикари
Робинзона Крузо еще очень недавно ели людское мясо, а теперь там же, среди них
Дамианы Вестеры, апостолы живой и деятельной
31
———
любви, песчинка за
песчинкой, кирпич за кирпичом строят в сердцах чернокожих христиан светлое
царство Божие.
Тот же рост нравственных
сил в человечестве заметен повседневно, всюду вокруг нас. И писатели, и художники,
и люди науки, и люди отвлеченной философской мысли все чаще и чаше говорят о
мире, о братстве, о любовном единении народов, о полном слиянии человечества во
имя устроения царства Божия. Картины и книги, речи ораторов и слова правителей
все с новой и с новой силой призывают человечество от внешних междоусобных войн
к внутренней общечеловеческой борьбе со злом и неправдой в собственном сердце. Создаются
целые серии картин с ужасами войны. Пишутся целые библиотеки в защиту идей
мира. Возникают многочисленные общества друзей братства и единения народов. Все
это существует, свое дело делает, общечеловеческую душу к своей цели приближает.
Слова,
прозвучавшие девятнадцать веков тому назад с небес на землю: „Слава в вышних Богу,
на земле мир и в людях благоволенье", на земле не забыты, в зверином реве
людской злобы не заглохли. В жизни всегда есть люди, что их помнят; есть
сердца, где они громко звучат. Как теплое течение Гольфштрема, омывающее холодные
берега земли, согревает воздух соседних стран, так и небесные слова о мире
несут свое тепло в холодные сердца людей. И от этого тепла холодные сердца тают;
медленно, понемногу, но мягчатся. В них заго-
32
———
рается новый огонь
общечеловеческой любви и несет свет и тепло дальше. И так от одного сердца к
другому несутся слова любви и мира и раз за разом облетают всю землю, взывая к
людям, чтобы они отозвались, наконец, на давнюю песнь неба. И этот призыв не
пропадает даром: с земли то там, то здесь несется ответное эхо и это эхо
становится все громче, повторяется чаще и мы верим, что придет время, когда в
ответ на песню неба земле с земли к небесам понесется та же песня: „Слава в
вышних к Богу, на земле мир и в людях благоволение".
—————
Панмонголизм
и всечеловече-
ство.
Панмонголизм! Хоть имя
дико,
Но мне ласкает слух оно.
Как бы предвестием великой
Судьбины Божией полно.
Вл. Соловьев.
Слово „панмонголизм"
у нас пустил и с особой силой подчеркнул покойный Владимир Соловьев.
Последние годы
своей жизни он выглядел и чувствовал себя утомленным, усталым физически и духовно.
Свою личную утомленность он как-то бессознательно переносил и на мировую,
общечеловеческую жизнь. Это смешение „личного" с общемировым им даже не
скрывалось. В известных его „Трех разговорах", в разговоре третьем, перед „Краткою
повестью об антихристе" помещен интересный отрывок беседы генерала, князя,
политика и дамы. Политик говорит.
— Не знаю, что
это такое: зрение ли у меня туманится от старости, или в природе что-нибудь делается?
Только я замечаю, что ни в какой сезон и ни в какой местности нет уже теперь
больше тех ярких, а то совсем прозрачных дней, какие бывали прежде во всех климатах.
Все как будто чем-то подернуто, тонким
34
———
чем-то, неуловимым, а полной
ясности все-таки нет. Вы замечаете, генерал?
Генерал. Я уже много лет, как заметил.
Дама. А я вот с прошлого года стала тоже замечать, и не
только в воздухе, но и в душе: и здесь нет „полной ясности", как вы
говорите. Все какая-то тревога и как будто предчувствие какое-то зловещее. Я
уверена, что и вы, князь, то же самое чувствуете.
Князь. Нет, я ничего особенного не замечал: воздух,
кажется, как всегда.
Генерал. Да вы слишком молоды, чтобы заметить разницу:
сравнить вам не
с чем. Ну, а как припомнишь пятидесятые годы,
так оно чувствительно.
Князь. Я думаю, что первое предположение верно: это явление
ослабленного зрения.
Политик. Что мы стареем, — это несомненно. Но и земля ведь тоже
не молодеет. Вот и чувствуется какое-то обоюдное
утомление.
Генерал. А еще вернее, что это черт своим хвостом туман на Божий свет
намахивает. Тоже знамение антихриста!
Это „обоюдное утомление",
усталость и предчувствие конца не только личные, а усталость и предчувствие
конца мировой жизни для Владимира Соловьева не были просто делом чувства,
какой-то смутной догадки. Соловьеву казалось, что приближение мирового конца
есть факт, что это несомненно. Соловьев думал, что наш старый земной мир
изжился, что содержание общечеловеческой жизни исчерпано, и всемирная история
внутренно кончилась. Человечество в лице сво-
35
———
их солистов, отдельных правоспособных pас и
наций, свои номера исполнило, свои партии пропело, и концерту конец. Сейчас должен
спуститься занавес. Явится антихрист, и будет конец мира.
Соловьев
отлично понимал, что его последняя мысль — мысль об антихристе и о конце мира
покажется, по меньшей мере, странною, и потому открыто и прямо лично за свой
страх он даже не решил ее высказать. В „Трех разговорах" он вложил ее в уста
монаха Пансофия, а в краткой заметке „По поводу последних событий", т. е. событий
последней китайской войны с Европой, он прикрыл ее авторитетом своего отца, известного
историка.
„Что сцена
всеобщей истории страшно выросла за последнее время и теперь совпала с целым
земным шаром, — пишет в заметке Вл. Соловьев, — это очевидный факт. Что этому
соответствует возрастающая жизненная важность происходящих на этой сцене
событий и решаемых вопросов, — это также не подвергается сомнению. Но к чему идет
человечество? Какой конец этого исторического развития, охватившего ныне все наличным
силы нашего земного населения?
Ходячие теории
прогресса, дальнейшего в данном уже направлении совершенствования человечества
Соловьев не признает, считает пустым вздором.
— Уж какое тут,
батюшка, благополучие, какая жизнь! — отвечает шуткой Соловьев на речи о
бесконечном прогрессе теперешней
36
———
жизни и земного
благополучия, обращенные к усталому, разочарованному и разбитому духовным
параличом человечеству. — Лишь бы прочее время живота непостыдно провести, да
без лишних страданий дотянуть до близкого конца.
— Что
современное человечество есть больной старик, и что всемирная история внутренно
кончилась — это была любимая мысль моего отца, — пишет далее Вл. Соловьев. И
когда я, по молодости лет, эту мысль оспаривал, говоря о новых исторических
силах, которые могут еще выступить на всемирную сцену, то отец обыкновенно с
жаром подхватывал:
— Да в этом-то
и дело, говорят тебе: когда умирал древний мир, было кому его сменить, было кому
продолжат делать историю: германцы, славяне. А теперь, где ты новые народы
отыщешь?
— Историческая драма
сыграна, — оканчивает свою заметку Соловьев, — и остался еще один эпилог,
который, впрочем, как у Ибсена, может сам растянуться на пять актов. Но
содержание их в существе дела заранее известно".
Как разыграется
последний акт мировой драмы, Владимир Соловьев подробно развил в самом сильном отрывке
своих „Трех разговоров", может быть, в самых лучших и ярких страницах,
когда-либо им написанных, в „Краткой повести об антихристе".
Героем повести
служит антихрист, но он герой самого конца. Героем же начала конца мировой
жизни у Соловьева являются японцы. Соловьев началом конца мировой жизни
предсказывает новый потоп над Европой, нашествие
37
———
желтой расы на христианский мир
и временное торжество японцев, ставших во главе всех желтокожих азиатов.
Свою повесть об
антихристе Соловьев начинает предсказанием страшных войн и переворотов в двадцатом
веке, при чем самую большую войну предсказывает с японцами, одушевленным на нее
движением панмонголизма.
„Подражательные
японцы, с удивительною быстротою и успешностью переняв вещественные формы европейской
культуры, усвоили также и некоторые европейские идеи низшего порядка. Узнав из газет
и из исторических учебников о существовании на Западе панэллинизма (учение о
соединении в одно целое всех греков), пангерманизма (объединение всех немцев в
мире), панславизма (всех славян), панисламизма (всех магометан), они провозгласили
великую идею панмонголизма, т. е. собрание воедино под своим главенством, всех народов
восточной Азии с целью решительной борьбы против чужеземцев, т. е. европейцев.
Замысел японцев
удается. Они захватывают Корею, занимают Китай, сменяют здесь манчжурскую династию
и сажают свою. К громадным сонным силам Китая приливает японская энергия,
подвижность и предприимчивость, и в Азии подымается на Европу страшная гроза.
Миллионы за миллионами желтокожих льются на Европу и заливают одну страну за
другою. Сначала ближайшую Россию, за ней Германию, далее Францию, а там и всю Европу.
Европа после долгих усилий и с тяжелыми жертвами освобож-
38
———
дается от монгольского ига.
Погром и свобода стоят дорого Европе, но зато они, общая беда и общая радость,
сблизили, спаяли европейские народы. В Европе, вместо разобщенности отдельных
стран, наступило полное единство. Тогда является человек-гений и подчиняет себе
всех и все. Это — антихрист. Но нас сейчас он не интересует. Нам важен лишь
панмонголизм.
Соловьев писал все
это еще пять лет назад, в 1899 году, а напечатал в феврале 1900 года. Таким
образом некоторые слова его оказались пророческими (японцы захватили уже Корею,
поднялись сами на европейцев и подымают Китай), а в общем и все имеет
несомненный большой интерес.
На востоке, действительно, собираются
мрачные тучи. Эти тучи растут и все более темнеют. В них с каждым днем копится
электричество, и они грозят Европе страшною бурей, с ливнем, с грозой.
Известный французский географ, Элизе
Реклю, еще раньше Соловьева предостерегал Европу от грозы с востока, особенно с
японской стороны.
— Японцы, —
говорит он, — народ цепкий и стойкий, уверенный в себе, самолюбивый и
честолюбивый в крайней мере. Внешне-европейской цивилизации они не чуждаются.
Преимущества ее охотно перенимают, но своим не поступаются. Отнюдь не
преклоняются перед Европой, а внутри, про себя, считают себя неизмеримо выше
всех европейцев.
— „Да, в некоторых отношениях, — добав-
39
———
ляет великий географ, — японцы и действительно
цивилизованнее своих чужеземных учителей. — По воздержанности, сознанию
собственного достоинства, развитию чувства чести, взаимному уважению и
доброжелательности, масса японского народа в соответствующему отношении
несомненно стоит выше уровня большинства жителей западного мира.
— По храбрости
японцы, — говорит Реклю, — также не уступят европейцам. Можно сказать с
уверенностью, — пишет он, — что если когда-нибудь Россия или какая-либо другая
из западных держав придет в столкновение с Ниппоном (Японией), они увидят перед
собою храброго противника. До сих пор европейские армии одерживали легкие
победы почти над всеми иноплеменными народами благодаря превосходству
дисциплины и вооружения, но японская нация не из тех, которые дадут себя
завоевать без борьбы. Цивилизации, наверно, не придется оплакивать порабощение
сорока миллионов людей населяющих страну Восходящего Солнца. Китайско-японская
война, конечно, не могла служить примером для европейцев, но и она показала
Европе, чего можно ожидать в будущем от просвещенных азиатов.
Позже Реклю
прямо предупреждал, что буря с японских островов может вспенить спящее
монгольское море, поднять страшную желтолицую волну и захлестнуть ею Европу.
Европа
захлебнется в крови, пролитой желтокожими.
Ссылаясь на
Реклю, как на своего предшественника, Соловьев с печалью добавляет:
40
———
— И если многие говорили о приближении
грозы, то за мною остается лишь печальное преимущество последнего и не говорящего,
а кричащего, что гроза совсем близка, что она готова разразиться, хотя
огромное большинство и не замечает ее.
Соловьев был прав.
Огромное большинство европейцев совсем не чует надвигающейся грозы. Еще
пятнадцать лет тому назад в статье „Китай и Европа" Соловьев с горечью
замечал, что Европа преступно-легкомысленно смотрит на Восток.
В Париже было
торжественное заседание географического общества. Присутствовали ученые всего мира
и говорили речи. Был и китаец. В своем национальном костюме, на чистом французском
языке, пересыпая свою речь парижскими шутками и остротами, он под видом легковесной
болтовни наговорил много горьких истин европейским собратьям по науке.
„Мы готовы и
способны взять от вас все, что нам нужно, — говорил китаец, — всю технику вашей
умственной и материальной культуры, но ни одного вашего верования, ни одной
вашей идеи и даже ни одного вашего вкуса мы не усвоим. Мы любим только себя
и уважаем только силу. В своей силе мы не сомневаемся: она прочнее
вашей. Вы истощаетесь в непрерывных опытах, а мы пользуемся плодами ваших трудов
для своего усиления. Вы сами приготовляете средства, которые мы употребим для
того, чтобы покорить вас".
Слушатели-европейцы
весело смеялись, находя
41
———
крайне забавной шутку
китайца, что Китай покорит Европу.
— Напрасно они
смеялись, — замечает Соловьев, — лично бывший на том собрании. — Под
легкомысленной на вид болтовней китайца был полновесный смысл.
Тем менее можно смеяться над Китаем и
беспечно смотреть на желтоликий восток теперь, пятнадцать лет спустя, когда быстро выросла
Япония, победила Китай и начала влиять на него. Это ничего, что Китай спал века
и, кажется, совершенно чужд воинского духа. Есть вулканы, которые спят века. За
это время покроются травою, пашнями и виноградниками. По скатам вырастут селения.
Вершина, кратер скроются под шапкой леса. Но вдруг вздрогнет великан и сбросит все
с себя, сожжет, засыплет, испепелит.
Мне однажды
пришлось наблюдать интересное явление. Был летом в Крыму. Приехал в июне.
Стояла жара. Ручей подле дачи пересох. Не было ни капли воды. Дети-малютки
играли на дне в камешки, рылись в песке. Пошли мы раз как-то после обеда гулять.
Дошли до высохшей канавы, остановились: над соседней горой, Чатыр-Дагом, из-за
края с другой стороны подымалась черная-черная туча. По ней время от времени
змейкой перебегала молния. Слышались треск и раскаты грома.
Мы стояли и
любовались на тучу. Прошло не более 10-15 минут. Вдруг у нас под ногами
побежали струйки воды: на горе шел ливень, и вода добежала до нас. Мы
заинтересовались.
42
———
Струйки росли, заливали дно,
подымались кверху. Прошло еще 10-15 минут, и ручей вздулся. Волны с пеной
крутились и клубились, с грохотом с горы катили тяжелые камни. Мы не могли
вернуться домой: нам был отрезан путь. А туча дошла до нас, обрушилась ливнем и
пошла дальше.
Другим потоком,
соседним, унесло в море с арбой и парой волов татарина, который вздумал
переехать бурный ручей.
А вчера, —
какое вчера, в тот самый день за час раньше дети спокойно бегали по дну ручья.
Азия может быть
таким ручьем. В Китае слишком много живых человеческих капель. Эти капли могут
слиться в громадную тучу, а Япония их наэлектризует, и тогда быть великой
грозе.
Гроза эта не
будет, конечно, значить конца мира и даже начала мирового конца, как думал
Соловьев, но беды будут страшные и совершенно ненужные. Они не положат конец
усталому, отжившему миру, а, наоборот, надолго задержат, приостановят
пробуждение и развитие новой жизни, новых народных сил и новых сторон
человеческого гения.
Владимир
Соловьев ошибочно полагал, что всемирная история кончилась, что все содержание мировой жизни, доступное человеку,
будто бы исчерпано и что человечество изжилось, одряхлело, устало: одни народы
уже истощили свои силы, а других, на смену им, нет, и явиться неоткуда.
Явное
недоразумение: отражение субъектив-
43
———
ного, собственного
настроения, состояния личной усталости на общемировую жизнь. Если позволительно
человеку загадывать будущее, то, судя по всему, до „конца" еще далеко.
Всемирная история отнюдь не кончена. И содержание мировой жизни еще не
исчерпано. И человечество своих сил не изжило. Не изжило по той простой
причине, что далеко еще не все их проявляло: случая не представлялось, уменья
применить их не хватало, не было ни сознанья настоящей цели жизни, ни, может
быть, сознанья самых сил. Силы человеческого духа так велики, представляют
такой неизмеримо-ценный капитал, что человечество до сих пор еще и само их не
знает, не ведает хорошо, что оно может сделать, на какую высоту поднять мировую
жизнь. Оценщика сведущего для духовных сил человечества нет на земле. Не было у
человечества еще и серьезной речи о предприятии, которое было бы по силам гению
человеческого духа. Как же говорить, что эти силы растрачены, ушли без
возврата? Куда ушли? На что истрачены.
Душа
современного „культурного" человека если и устала, то устала не от работы,
не от исполненного и конченного дела,
а, напротив, от поисков работы, от искания дела, от незнания настоящего дела,
от сознания, что истинное-то, живое дело, дело жизни до сих пор еще и не
начато.
Все мы знаем
сотни, тысячи печальных самоубийств, так сказать идейных добровольных
прекращений жизни, но никто, конечно, не слыхал, чтобы идейный самоубийца хотя
бы
44
———
однажды покончил с собой
из-за чрезмерной идейной работы: „убиваю-де себя потому, что устал работать, нет сил нести подвиг
жизни". Всегда, наоборот, пишут: „Не вижу смысла в жизни, нет высокого дела,
не нашел живой работы".
Не бессилие,
стало быть, томит людей, а „безделье". Горе не в том, что будто бы
исчерпаны все силы жизни, а в том, что доселе не исчерпан человечеством, не
выяснен весь смысл жизни.
Выяснить смысл
жизни, — силы жить найдутся; жизнь не завянет, а расцветет. Возьмите настоящую
минуту. Как еще недавно было все кисло, серо и хмуро. Какое-то общее
„безлюдье", „безделье", общее уныние и недовольство, упадок духа.
Разве это была усталость от изжитой жизни? а не от нежитой?
Дело не было. А
налетела буря, потребовались силы, и встрепенулось все, ожило.
Так и в
мировой, общечеловеческой жизни. Тут еще многие, многие силы человеческого духа
не затронуты и только ждут — не дождутся, когда ими начнут пользоваться, когда
перед людьми, перед человечеством
выяснится достойное этих великих сил и великое дело жизни.
Всемирная
история внутренно далеко не кончилась. Ей далеко еще и до начала конца. Потому
что не всем, не всему человечеству даже ведом еще весь внутренний смысл жизни,
все содержание всемирной истории. Несмотря на целые века и тысячелетия шумной и
кипучей жизни, целые народы и расы, можно сказать, даже до
45
———
настоящей минуты держались, и держатся совершенно вдали, в стороне
от общемировой жизни. Европа грубо-эгоистично и преступно не приобщает народы Азии
и Африки к своей культуре. Ищет там рынков, шлет образцы своих товаров, а не
ищет работников на общемировое великое дело, не несет туда понимание высокого смысла
жизни.
А в этих народах и расах таятся, сокрыты ведь
также силы великого человеческого духа. Их душа, как и наша, образ и подобие общего
нам Отца Небесного. Она ищет себе применения. Силы ее ждут и томятся по соответствующей
величию их великой работе.
Силы эти в большинстве случаев спят, но кое-где
они уже просыпаются. Япония проснулась, шевелится Китай. Они не одни. Что-то
бродит и на ближнем Востоке, в мусульманском мире. Народы Азии и Африки, исповедующие
Коран, также мечтают о мировой роли. Среди них есть секта, проповедующая
панисламизм, объединение всех мусульман, для борьбы с христианской Европой.
Число ее насчитывается миллионами и все растет.
Все это зловещие признаки. Землетрясение сильное
и извержения не
бывают вдруг. Им предшествуют подземный
гул, легкие толчки, какое-то удушье в воздухе и зловещая тишина.
Европе первое предостережение уже дано. Содрогания
пробудившегося Дальнего Востока начались. Китай судорожно передернулся четыре года тому назад.
Теперь дает толчки Япония. Не нужно быть пророком, чтобы сказать, что
46
———
можно ждать дальше грозного общемонгольского взрыва.
Слово „панмонголизм" уже сказано и поднято на дальнем краю Азии.
Положим, настоящий японский толчок никому,
кроме, может быть, ее самой не грозить опасностью. Толща России так велика, что
без вреда для себя, без трещин и провалов сдержит желтолицый толчок. Россия своею
грудью снова отразит удар Востока на Европу, мечом выбьет у японца меч из рук и
заставит смолкнуть его пушки. Но что будет дальше? Как Европа впредь будет относиться
к народам Востока и Юга? Кроме желтолицей расы в Азии есть еще миллионы черной
расы в Африке. Негры также когда-нибудь заговорят. Теперь их голос слаб, но он может
окрепнуть. Какие речи будут их? Что вынесут они из общения с Европой?
Что вынесли Япония и Китай? Какие чувства
в них пробудило общение с Европой? И как быть в будущем с этими чувствами?
Рассчитывать, что эти чувства можно будет
стереть, подавить и навеки заглушить силой, было бы безрассудством. Надеяться, что
настоящая Европа в будущем иначе станет влиять на чуждые ей расы, — было бы наивностью.
Европа делала то, что могла сделать, и другого делать пока не может. Она дала Японии
все, что была в силах, и вот результаты.
Чтобы эти результаты изменились, надо измениться
самой Европе. Должна иною стать культура ее. Сила ее должна заключаться не в пушках,
и не в бронированном кулаке, а в силе
47
———
сердца, в могуществе и обаянии
любви, которую она пошлет по всему миру, ко всем людям и ко всем народам.
Доселе Европа
слишком верила в силу бронированного кулака и говорила:
— На восток надо
действовать кулаком, среди азиатов только сильный кулак внушает уважение.
Сила оказалась сомнительной:
азиат от самого европейца обзавелся таким же кулаком и грозит завести еще более
сильный. Жизнь снова показала, что самая великая сила везде: и на востоке, и на
севере, и на юге, как и на западе, не в кулаке, а в сердце.
Эту силу сердца
в европейской культуре и надо теперь усилить. Европа использовала и разработала
многие внешние силы, и силу пара, и света, и магнита, и электричества. Ей остается
с такой же силой разработать и использовать внутренние свои силы, силы не ума
только, а главным образом — сердца.
Европа в своей
жизни, в своем историческом развитии имела и имеет разные века: и век пара, и век
электричества, и век изобретений, и век торжества
и всечеловеческой любви, век торжества не человека в мире, а Бога в человеке.
В этом прежде
всего и спасение Европы от всяких нашествий, благо всего человечества, и
основной смысл всечеловеческой, мировой истории.
—————
48
———
„Красный
Крест".
Пусть видят по тем
удручающим примерам, которые вы приводите, сколько мучений и слез стоит военная
доблесть... Слишком привыкли видеть только блестящую сторону войны и закрывать
глаза на ее грустные последствия. Следует обращать внимание общества на этот
вопрос высокого человеколюбия".
Из письма генерала
Дюфура к Дюнану.
24-го июня 1859
года в Италии, в округе Кастилионе, при деревне Сольферино в течение почти целых
суток происходил кровопролитный бой между австрийской армией с одной стороны и
франко-итальянской — с другой. Во главе армий стояли императоры: у австрийцев Франц-Иосиф,
у союзников — Наполеон III и сардинский король Виктор-Эммануил.
В бою участвовало более трехсот тысяч человек: 150,000 у французов и итальянцев
и 160.000 — у австрийцев.
Битва была
одной из самых ужасных за весь девятнадцатый век: убитыми и ранеными в один день
выбыло из строя около сорок тысяч человек: 22 тысячи у австрийцев и 17 тысяч у
союзников. К этим сорока тысячам надо прибавить еще столько же, которые умерли,
месяц-два спустя, от чрезмерного утомления страшного дня 24-го июня, от лихорадки
и других болезней.
49
———
в общем, один день боя стоил
восемьдесят тысяч жизней. На триста десять тысяч участников битвы это составляет
четвертую часть, т. е. каждый четвертый из бойцов при Сольферино был принесен в
жертву кровавому богу войны. Ужасные жертвы и страшные цифры! Ведь каждая
единица из этих больших тысяч — живой человек. Каждая отдельная смерть обозначает
предварительные тяжкие мучения, страдания души и тела погибавшего или на поле битвы,
или в тяжелой обстановке полевых лазаретов.
Швейцарец Дюнан,
один из скромных героев человечества, случайно был очевидцем сольферинской
битвы. Он так описывает ее:
„Отдельные
колонны вплотную бросаются друг на друга, как неудержимый поток, все
разрушающий на своем пути: полки французов кидаются на многочисленные, угрожающие
массы австрийцев, которые твердо, как железная стена, выдерживают натиск; целые
дивизии бросают ранцы, чтоб удобнее схватиться с врагами; если один батальон
отбит, — на его место сейчас же является другой. На каждом пригорке, на каждой возвышенности
идет ожесточенный бой: груды тел валяются в оврагах и канавах. Австрийцы и
союзники топчут друг друга ногами, дерутся на окровавленных трупах, убивают
противников прикладами и распарывают саблями или штыками; это исключительно резня,
борьба диких зверей, обезумевших от потоков крови; даже раненые отчаянно защищаются;
у кого нет оружия, тот хватает за горло противника и рвет его зубами.
50
———
Кавалерийский
бой еще страшнее. Эскадрон кавалерии несется во весь опор: лошади давят
подковами мертвых и раненых; одному оторвало челюсть, другому размозжило череп,
третьему, которого можно было еще спасти, раздробило грудь. Ржание лошадей,
проклятия, крики бешенства, рев и стон страданий оглашают воздух.
За кавалерией
мчится артиллерия, прокладывая себе дорогу по телам убитых и раненых; мозги
вытекают из черепов, люди и трупы раздавлены, земля пропитывается кровью, и вся
равнина усеяна клочками и членами человеческих тел.
Ожесточение
битвы так сильно, что солдаты, за неимением зарядов или сломав ружья, дерутся в
рукопашную и бросают камнями. Кроаты режут всех, кто им попадется. Они
приканчивают прикладами раненых, а алжирские стрелки, зверство которых не могут
обуздать командиры, добивают умирающих".
Страшное поле!
Поле смерти и убийства! Какой-то бешеный ураган злобы, жажды крови, гибели и
разрушения врага.
— Нас точно
ветром несло, — говорили солдаты, объясняя опьянение боя. — Пахнет порохом,
пушки палят, бьют барабаны, трубы гудят, — это увлекает и возбуждает.
Но вот кончился
бой, пушки замолкли, враг отступил, возбуждение улеглось, мало-по-малу стихла
злоба. На поле битвы нет более врагов. Но поле не безмолвно. По нему от края и
до края несутся стоны раненых и умирающих. Кругом, куда хватает глаз, сплошное
царство
51
———
смерти и разрушения. Всюду
трупы людей и лошадей. Поля изрыты, хлеба потоптаны. Заборы сломаны, сады
разорены. И везде среди развалин, среди груды окоченелых трупов десятки, сотни,
тысячи раненых. Они лежат в крови, в грязи мертвенно бледные и совершенно
обессиленные. „У некоторых, особенно у тяжело раненых, взгляд отупелый. Они
точно ничего не понимают, бессмысленно смотрят, но это кажущееся притупление не
мешает им ощущать страдания. Иные возбуждены и содрогаются от нервной дрожи.
Другие, с воспаленными зияющими ранами, точно обезумели от жестоких страданий.
Они умоляют их прикончить и с искаженными лицами бьются в предсмертных
судорогах.
Там несчастные,
не только раненые пулями и снарядами, но еще с раздробленными руками или ногами
от проехавших по ним артиллерийских орудий. Всевозможные осколки, обломки
костей, клочки одежды, куски свинца раздражают раны и усиливают мучения
раненых.
В числе убитых
есть с совершенно спокойными лицами. Это — убитые наповал. Но таких немного. Большинство
сведены предсмертными судорогами, тело покрыто пятнами, руки впились в землю,
глаза чрезмерно открыты, усы взъерошены, и зловещий, судорожный смех оскаливает
плотно стиснутые зубы".
Начинается
уборка раненых. Не хватает рук; нет достаточно врачей, медикаментов. Не хватает,
наконец, воды. Канавы высохли, колодцы вычерпаны. Загнившее болото служит
52
———
водопоем для двадцати тысяч лошадей. Больные и раненые
стонут от жажды. Нечем обмыть раны.
Понемногу подбирают, хотя возможно, что
многие раненые в глубоком обмороке, за поспешностью уборки и погребения убитых,
заживо попали в могилу.
„В соседних деревнях и городах все
церкви, монастыри, дома, площади, улицы, бульвары, дворы, — все превращено в
лазареты. Все переполнено ранеными. Но
это еще более крепкие. Они сами кое-как дотащились сюда. За ними тянутся
вереницы фургонов. Здесь окровавленные без перевязки, в пыли и грязи. Легкий
ухаб на дороге, камень под колесом вызывают мучительные стоны и крики у
несчастных. У одного перебита рука, и он бережно поддерживает ее здоровою; не
может опустить ни на минуту. У другого раздроблена нога и почти оторвана от
тела. Каждый толчок повозки — пытка для него. Многие умирают в пути, и тела их
кладут при дороге, а потом хоронят.
Сколько агоний
и невообразимых страданий — 25, 26 и 27-го июня! Раны, растравленные жарой,
пылью, отсутствием воды и ухода, стали еще болезненнее. Злокачественные
испарения заражают воздух, несмотря на похвальные старания интендантства хорошо
содержать помещения, превращенные в госпитали. Недостаток фельдшеров и прислуги
ощущается все сильнее, а транспорты раненых прибывают каждые четверть часа. Как
ни деятельно работает главный хирург и два, три человека, заведующие правильной
отправкой раненых дальше в телегах, запряженных во-
53
———
лами, как ни горячо участие местных жителей, которые, имея
собственные экипажи, сами приезжают за больными, — отправление несравненно
меньше прибытия, и скопление все усиливается.
На полу, на плитах больниц и церквей положили
рядом людей всех национальностей, французов и арабов, немцев и славян;
некоторые, забравшись в угол, уж не имеют силы двинуться, другие не могут тронуться
от тесноты. Крики, брань, проклятия раздаются под сводами храмов.
— Ах! Как я страдаю! — говорили мне эти несчастные, — нас
бросили, нас оставляют умирать без помощи, а ведь мы хорошо дрались!
Несмотря на утомление и истощение, они не
могут спать. Они молят о врачебной помощи или, от отчаяния, корчатся в судорогах,
которые приведут к столбняку и смерти. Некоторые солдаты воображают, что
холодная вода, которой обливают их уже загнившие раны, производит червей, и не дают
смачивать повязки. Других, уже получивших первую помощь на поле битвы, не перевязывали
после, и эти перевязки, страшно тугие в виду тряской дороги, являлись для них настоящей
пыткой. У одних все лицо покрыто мухами, которые льнут к ранам, другие — вопросительно
озираются растерянным взглядом, у этих мундир, рубашка, тело и кровь образовали
какую-то массу, в которой уже завелись черви. Они содрогаются при мысли, что их
съедят эти черви, и думают, что они выползают из тела, но их производят рои
мух, носящихся в воздухе. Вот солдат, совершенно
54
———
обезображенный, язык высунут
чрезмерно, челюсть сломана и раздроблена. Он мечется, хочет встать, я поливаю
холодной водой его засохшие губы и огрубелый язык, потом беру корпии, смачивая в
ведре воды, которое несут за мной, и выжимаю в бесформенное отверстие, представляющее
рот несчастного. Вот еще страдалец, у которого часть лица срезана ударом сабли;
нос, губы и подбородок отрезаны. Он не может говорить, почти ослеп, делает знаки рукой и
издает какие-то горловые звуки, чем обращает на себя внимание. Я даю ему пить и
поливаю водой его окровавленное лицо. Третий, с раскроенным черепом, умирает, и
мозг его льется на плиты церкви. Товарищи отталкивают его ногами, так как он загородил
проход. Я охраняю его последние минуты и прикрываю платком его бедную голову,
которою он еще чуть-чуть шевелит".
Не хватало
бинтов, губок для обмачивания. Не было и намека на удобства, которые хоть чуть бы
облегчили муки раненых. Дюнан посылает слугу в экипаже за покупками. Тот привозить
полотна, табаку, лимонов для прохладительного питья. К Дюнану присоединилось
несколько добровольцев для ухода за ранеными; два англичанина, случайных
туриста; итальянский аббат, трое-четверо других проезжих и парижский журналист.
Они усердно помогают несчастным. Но нервы не выдерживают. Больных так много,
страдания столь ужасны, крики и стоны так мучительны, а помощь так ничтожна. Случайные
братья милосердия бегут:
55
———
сил нет терпеть. Один сходит
с ума от ужасов страданий. Дюнан приглашает некоторых здоровых солдат на
помощь. Те падают в обморок. Им легче самим итти на смерть, чем видеть ад
мучений других.
— Нe дайте мне умереть! — кричали иные несчастные
и почти тут же умирали. Один старый капрал с несколькими нашивками говорил с горькими
убеждением: „Если бы мне раньше сделали перевязку, — я мог бы жить, а теперь умру
к вечеру!" И действительно, он умер вечером.
„Я не хочу
умирать, не хочу!" — с дикой энергией кричит гвардейский гренадер, молодой,
здоровый человек, смертельно раненый, который сознает свою неизбежную гибель и
отчаянно борется с мрачным призраком. Я говорю с ним, он слушает, успокаивается,
примиряется и умирает тихо, как ребенок.
Там, налево, в глубине
церкви, лежит на соломе африканский стрелок. У него три раны. Одна пуля
прострелила правый бок, другая — левое плечо, а третья засела в правой ноге.
Теперь — воскресенье, вечер, и он утверждает, что ничего не ел с пятницы утра.
Он весь покрыт засохшей грязью и сгустками крови. Платье разорвано, рубашка в
клочьях. Я омыл его раны, накормил бульоном, прикрыл одеялом, и он подносит мою
руку к своим губам с выражением неизъяснимой благодарности. У входа в церковь
лежит венгерец, кричит, не умолкая, и раздирающим голосом по-итальянски зовет
доктора. Все его бока изо-
56
———
драны картечью и точно взрыты
железными крюками. Мясо висит клочьями. Вздутое тело зеленовато-черное. Он не
может ни сеть, ни лечь. Я смачиваю массы корпии в воде и стараюсь уложить его на
этой подстилке, но гангрена скоро унесет его. Там лежит зуав и плачет горькими
слезами. Его приходится утешать, как ребенка. Перенесенные усталости, отсутствие
пищи и сна, крайнее возбуждение и боязнь умереть без помощи, вызывают даже у
самых храбрых солдат нервную чувствительность, выражающуюся стонами и слезами.
Главную, удручающую мысль, если они не слишком жестоко страдают, составляет воспоминание
о матери и боязнь за ее горе, когда она узнает об участи сына. Нашли тело молодого
солдата с портретом пожилой женщины на груди; он левой рукой прижимал медальон к
сердцу.
— Куда девалось
страстное, необъяснимое увлечение, так непонятно воодушевлявшее этого храброго воина
в день сражения, когда он жизнь свою ставил на карту, когда в отваге своей
жаждал крови своих ближних и с легким сердцем шел их убивать! — восклицает далее
Дюнан. — Куда давалось стремление к славе? Куда давалось это заразительное
увлечение, поддерживаемое возбуждающими мотивами военной музыки, звуками труб,
свистом пуль, ревом бомб и разрывающихся снарядов, когда бессознательное опьянение
страсти и обаяние опасности застилают мысль о смерти?
В многочисленных
госпиталях Ломбардии можно было видеть, какой ценой покупается
57
———
так называемая слава и чем она оплачивается!
— Бедные матери Германии, Австрии,
Венгрии, Чехии, Франции и Италии, — восклицает далее Дюнан, — как не подумать о
ваших мучениях, когда вы узнаете, что ваши дети ранены и мучатся одинокие,
беспомощные, часто без крова, без хлеба, без капли воды".
Как общий вывод, Дюнан говорит о том ужасе,
который неотступно угнетал его в первые дни после боя при Сольферино:
„Сознание своего ничтожества и бессилия в
такие торжественные и ужасные минуты причиняет невыносимые страдания. Действительно,
ужасно не быть в состоянии ни помочь тем, которые тут, на глазах, ни добраться до
тех, которые вас зовут, и много часов пройдет, пока дойдешь, куда хочешь, так как
на каждом шагу приходится останавливаться и наталкиваться на страдания, требующие
неотложной помощи. Кроме того, отчего итти налево, когда и направо многие умирают
одиноко, без единого слова утешения, уже не говоря о стакане воды для утоления невыносимой
жажды? Нравственное сознание важности человеческой жизни, желание хоть
сколько-нибудь облегчить страдания этих несчастных и ободрить их упавший дух,
усиленная и неустанная деятельность, вызванная такими событиями, порождают
особую, неведомую энергию и стремление помочь как можно большему числу людей.
Уже не останавливаешься над ужасающими картинами этой трагедии, равнодушно
проходишь мимо самых обезображенных трупов. Почти холодно смотришь на сцены
даже
58
———
страшнее здесь приведенных,
хотя перо отказывается их описывать. Но иногда сердце точно сразу разорвется.
Его вдруг, внезапно, охватит горькой, безысходной тоской при виде какого-нибудь
отдельного случая, или неожиданной подробности, которая сильнее затронет, и на
нее отзовутся сокровеннейшие тайники души".
Свой ужас,
пережитый в дни после сольферинской битвы, Дюнан поведал в ярких красках миру.
Он собрал в одно целое все слышанные им стоны кинутых беспомощно бойцов и
написал книгу — „Воспоминание о битве при Сольферино" („Souvenir de Solferino") *). Книга не прошла
бесследно. Да и Дюнан не удовлетворился ею. Он стал настойчиво проповедовать о
необходимости на ряду с армиями бойцов других армий, армий героизма, не
воинской отваги, а героизма любви, армии ухода за сраженными, армий сестер и
братьев милосердия. К Анри Дюнану присоединился другой благородный швейцарец,
Густав Муанье, председатель женевского „общества общественной пользы".
9-го февраля 1863 года Анри Дюнан, сам женевский врач, в этом обществе сделал доклад
о положении раненых при Сольферино, погибавших тысячами не от самых ран, а от отсутствия
каких-либо своевременных медицинской помощи или ухода. Доклад произвел сильное
впечатление. Общество, в лице своего председателя Густава Муанье, обратилось ко
всем государствам с предложением обсудить
——————————
*) Есть в русском переводе, цена 50 к.
59
———
вопрос об улучшении участи
раненых и больных на поле брани. Положение было принято, и в том же 1863 году в
Женеве была созвана конференция из представителей 16 государств. Постановления
этой конференции от 10-го августа 1864 г. положили начало „Красному
Кресту".
Теперь общества
„Красного Креста" распространены по всем государствам, которые считают
себя хотя бы мало-мальски цивилизованными. Есть общества „Красного Креста"
и у турок. У них только красный крест на белом поле заменен красною луною. Есть
„Красный Крест" и у японцев. У них даже и знак креста имеется.
Говорить о
значении „Красного Креста", об его высокой и благотворной деятельности,
конечно, нечего. Мне хотелось бы только сильнее напомнить, что наступившие
тяжелые дни войны есть дни особо напряженной деятельности „Красного
Креста". Это дни, именно, его креста, дни крестных испытаний. Требуется
все возможное напряжение сил, — сил и
физических, и материальных, и духовных.
Как для той армии, которая ведет борьбу
за родину, нужна и обмундировка, и выносливость, и стойкая отвага, — так и для
идущей за ней армией, — армией заботливой любви и милосердия, нужны и средства,
нужны и люди, нужна и твердая стойкость духа.
Дюнан справедливо вывел заключение, что
на войне гибнет людей не столько от пуль и ядер, сколько от плохого и
недостаточного ухода. Поэтому, как отряды
войск богато снаб-
60
———
жены боевыми припасами, так богато пусть будут снабжены всем отряды
„Красного Креста". Всем, не только нужным для медицинской помощи, но и всем, что только
может придумать самый заботливый и любовный уход. Предположите, что ваш сын и
брат будут ранены где-то вдали от вас, за тысячи верст, среди холодных и голых
полей, на берегу пустынного моря, в глухом дремучем лесу, и вы ему снаряжаете
скорую помощь.
Что вы послали
бы ему туда? А там ведь на краю Сибири, в новых пустынных краях идут под пули и
ядра тысячи, десятки тысяч наших сынов и братьев. Пусть же они вдогонку по
дороге к кровавому бою не слышат только слова и громкие крики наших
сочувственных напутствий и патриотических восторгов, а и почувствуют в минуту
нужды осязательно нашу братскую
любовь и заботливое попечение о них.
Выпал тяжелый
рок. Пришла година испытаний. Кто пошел в бой, те сделают свое дело. Мы,
оставшиеся дома, будем делать свое: приложим любовь, жертву и старание, чтобы
возможно более ослабить зло и ужасы войны, облегчить неизбежные страдания
сраженных братьев. Там, на войне, будут работать слуги злобы и смерти — ружья, пушки, штыки; здесь, среди нас, пусть вдвое,
втрое, вдесятеро усерднее работают орудия любви — пальцы наших сестер, дочерей
и матерей, иглы и швейные машины. На груды раненых там ответим отсюда горами
всяческих жертв: и деньгами, и бельем, и предметами за-
61
———
ботливого попечения и удобства. Главное, — людьми.
Людьми стойкого духа и крепкой, выносливой любви.
Надо помнить, что поле сраженных ужаснее
поля самого сражения. Дюнан говорит, что его помощники сбежали на третий день. Один
сошел с ума. Призванные солдаты, спокойные участники недавнего боя, падали в обморок.
Предстоит долгое и постоянное испытание нервов. Одного порыва мало. Надобна
полна готовность забыть себя, примириться со всеми тяготами, неудобствами и лишениями
и способность стойко выносить самые ужасные картины.
Предстоит подвиг. Подвиг не меньший, чем подвиг
боя. Кто может, кто в силах, — иди. Кто остается, — прежде всего — помни об ушедших.
„Красный Крест" теперь поднят над всей
Россией. И к подножию этого креста понесем всю доступную нам любовь, понесем все
жертвы наши и, прежде всего, понесем молитву Тому, Кто Сам был распят на кресте:
Подкрепи и вразуми нас, Боже! Даруй нам крепость
духа и силу Твоей любви, — любви, Распятой на Голгофе и
с креста молившейся за врагов. Да снидет эта любовь с Твоего
креста и разольется по всей Руси, по всему миру и да принесет с собою вещанный
Тобою людям, всему человечеству, мир. Мир Твой даруй
нам. Не так, как мир дает, а как Ты даешь.
—————
Date:
1 января 2014
Изд: Г. С. Петров. Война и мир. 2-е изд.
СПб., 1904
OCR:
Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)