Видя мой испуг, сказал мне провожатый: «Пойдем, я покажу тебе христианскую религию, которая зиждется на истинных откровениях Божиих и, удовлетворяя как простых людей, так и мудрецов, в ясном свете являет небесную правду и над противными ей ересями торжествует, которую украшают согласие и любовь и которая, несмотря на многие превратности, поныне выстояла и стоит неколебимо. Из чего нетрудно заключить, что она от Бога берет начало и что ты в ней подлинное утешение обрести сможешь.» Обрадовался я таким речам, и мы пошли.
Когда же мы были у цели, я узрел перед собою ворота, через которые попадают к христианам. Ворота эти со всех сторон окружала вода, которую каждому надлежало перейти вброд, омыться ею и одеться в цвета христиан, белый и красный38, поклявшись, что ты желаешь держаться их правил и законов, как они, верить, молиться и соблюдать те же заповеди. И понравилось мне это, показавшись началом некоего благоустроения.
Войдя в ворота, я увидел огромную толпу людей; посреди ее некоторые, отличавшиеся от других облачением, стоя на возвышениях, показывали остальным образ так искусно написанный, что чем кто долее на него глядел, тем более ему дивился, хотя, не раззолоченный ниже размалеванный яркими красками, издали он был не слишком заметен. Поэтому, как я наблюдал, находившихся поодаль не столь трогала его красота — те же, кто был поближе, не могли на него налюбоваться.
Хранители того образа всячески его превозносили, называя Сыном Божиим и уверяя, что в нем воплощена величайшая благодать и что он послан с небес на землю, дабы люди взяли с него пример добродетели. Тут все возликовали и, преклонив колени, принялись воздевать к небу руки и славить Бога. Видя это, и я влился в общий хор и восхвалил Господа за то, что Он сподобил меня попасть сюда.
Между тем услышал я, как многие призывают, чтобы каждый старался походить на сей образ; и вижу, что люди собираются вместе, а те, кому он вверен, понаделав небольших с него слепков, раздают их в каких-то облатках и все благоговейно кладут их в рот. Я спросил, что это они делают. И ответили мне, что мало смотреть на тот образ снаружи, следует принимать его и внутрь, дабы приблизиться к его совершенству, так как перед этим небесным лекарством все грехи отступают. Каковым разъяснением удовлетворясь, почел я христиан блаженнейшими из людей, коли есть у них такие средства и способы побеждать зло.
Но, глядя на иных, которые незадолго до того, по их словам, приняли в себя Бога, я увидел, что они предаются сплошь пьянству, сварам, похоти, воровству и разбою. Не веря своим глазам, пригляделся я пристальнее и убедился, что они и вправду пьют и блюют, ссорятся и дерутся, хитростью и силой ближних обирают и обдирают, от буйного нрава регочут и скачут, визжат и свищут, развратничают и прелюбодействуют хуже, чем кто другой; короче, все вопреки тому, чему их учили и что они обещали соблюдать. Опечалясь этим, я с жалостью вскричал: «Ради Бога, что же тут творится? Не того я ждал!» — «Не удивляйся излишне, — ответил мне толмач. — Ведь тут людей побуждают достичь высокой ступени совершенства, на которую не каждому дает взойти человеческая слабость; вожди их более совершенны, но простой человек в земных своих тяготах за ними поспеть не может.» — «Так пойдем к вождям, — сказал я, — не терпится мне посмотреть на них!»
И подвел он меня к стоявшим на возвышениях, которые призывали народ возлюбить тот образ, хотя, как мне показалось, не очень усердно: коли кто прислушивался к их увещаниям и им следовал, то и ладно, а коли нет — тоже ничего. Некоторые гремели какими-то ключами, похваляясь, будто в их власти затворить перед всяким ослушником врата к Богу, однако не затворяли их ни перед кем, а если и пытались, то как бы шутя. И заметил я, что не слишком смело смели они это делать, ибо когда кто-то из них выступал чуть резче, все на того обрушивались, что он якобы переходит на лица. Поэтому иные, не отваживаясь высказаться устно, на письме обличали пороки, но и тех ругали, что пасквили сочиняют, и либо отворачивались от них, дабы того не слышать, либо гнали их с возвышений, выдвигая кого поумереннее. При виде этого я сказал: «Как глупо, что все они этих вождей и наставников своими приверженцами и льстецами хотят видеть!» — «Таков уж мир, — возразил толмач, — и это ему не во вред. Ведь если бы этим крикунам все дозволено было, кто знает, на что бы они не посягнули... Надобно их держать в границах.»
«Давай же, — предложил я, — посмотрим, как дома, вне кафедры, устраивают они свою жизнь; там-то им, надеюсь, никто помех и преград не воздвигает!» И отправились мы туда, где обитали священнослужители. Увы, мня найти их занятыми молитвою и испытующими тайны, увидел я, как одни, развалясь на перинах, храпели, иные же за полными яств столами пировали, до немоты объедаясь и упиваясь, иные плясали и прыгали, иные мешки, сундуки и кладовые набивали, иные предавались прелюбодеянию и волокитству, иные нацепляли шпоры и обвешивались кинжалами, шпагами и мушкетами, иные устраивали псовую охоту на зайцев, так что за Библией все немного времени проводили, а некоторые едва ли когда и в руки ее брали, именуя себя притом наставниками в Священном Писании. При виде всего этого я вскричал: «О горе, таковы ли должны быть вожди, увлекающие к небесному, и образцы всяческой добродетели? Найду ли я что в мире, в чем не будет наваждения и обмана?» Слыша мои слова и уразумев, что я пеняю на неправедную их жизнь, некоторые из проповедников начали смотреть на меня косо и возмущаться: мол, если мне ханжи и святоши надобны, то я не там ищу; уж они-то знают, как и в церкви исполнять свой долг, и дома меж своих по-человечески обходиться. И пришлось мне умолкнуть, хотя я ясно видел, как это скверно, ежели у кого латы поверх сутаны и шлем поверх митры, в одной руке Библия, а в другой — меч, спереди ключи Петра, а сзади — кошель Иуды, разум, изощренный в Писании, а сердце интригана, язык набожный, а глаза шальные.
Однако, наблюдая, как иные их них преискусно и с величайшим благочестием проповедовали, так что казались себе и другим чуть ли не ангелами, сошедшими с неба, а жизнь вели столь же беспутную, как и все остальные, я не удержался и воскликнул: «Да они что трубы, через которые вытекает благость, а в них самих ничего не остается!» А толмач мне: «И то дар Божий — уметь красиво говорить о божественных предметах». — «Дар-то он дар, — я на это, — но можно ли довольствоваться одними словами?»
Тем временем приметил я, что над всеми здесь стоят начальники (епископы, архиепископы, аббаты, пробсты, деканы, суперинтенданты, инспектора и прочие), мужи, исполненные достоинства и важности, которым все выказывали почтение, и подумал: «Что же они своих подчиненных в узде не держат?» Дабы узнать тому причину, последовал я за одним начальником в его покои, потом за вторым, третьим, четвертым — и увидел, что все они слишком заняты, чтобы присматривать за подчиненными. Занятия же их, помимо многих общих с нижестоящими, заключались в переписи достатков и ценностей, как они утверждали, церковных. И я сказал: «Верно, по ошибке слывут они духовными отцами; лучше именовать их отцами доходными.» А толмач в ответ: «Надобно же заботиться о том, чтобы церковь отпущенного ей Господом Богом и дарованного благочестивыми предками нашими не лишилась!» Тут некий из них с двумя ключами у пояса, которого называли Петром, вышел вперед и возгласил: «Братья, не подобает нам, оставивши слово Божие, печься о столах. Выберем же мужей испытанных и возложим на них это дело, а сами пребудем в молитве и служении слова!» Обрадовался я услышанному, ибо, по моему разумению, это был добрый совет. Да только никто не пожелал внять ему: все и впредь сами считали, брали и тратили, а служение слова либо другим поручали, либо исполняли походя.
Когда кто-то из них умирал и его сан должен был перейти к другому, тотчас, как я наблюдал, начиналось обхаживание, заискивание, покровительства высматривание: не успело еще остыть место покойного, все туда толпой валили. Тот же, в чьей власти, было того или иного на свободное место поставить, собирал их о самих себе и чужие о них отзывы, которые между собой весьма разнились. Один объявлял себя родней кровной, а другой — со стороны жены, третий чаял получить награду за выслугу, четвертый полагался на то, что ему уже давно обещано, пятый благодаря почтенным родителям надеялся добиться почетной должности, шестой предъявлял верительное письмо откуда-то еще, седьмой дары подносил, восьмой, человек глубоких, высоких и обширных познаний, требовал места, дабы проявить их, и так далее до бесконечности. Видя все это, я вскричал: «Что это за порядок — самим напрашиваться занять столь высокое место; подобает дождаться, пока тебя не призовут!» Толмач в ответ: «Да зачем бы звать тех, кто этого не хочет? Пускай желающие сами явятся.» — «А я-то думал, — вырвалось у меня, — что следует ждать зова Божия...» Он же мне: «Уж не считаешь ли ты, что Бог кого-нибудь призовет с неба? Зов Божий есть благоволение старших, добиваться которого вольно всякому, кто к призванию себя готовит.» — «Вижу, — заметил я, — что тут никого не надобно побуждать и подгонять к церковной службе, а скорее отгонять. Однако ежели и надлежит искать чьей-то приязни, то смиренным, скромным и усердным служением церкви, а не так, как я тут наблюдаю. Куда ни кинь, все это полнейшее безобразие!»
Увидев, что я твердо стою на этом, толмач мой сказал: «Это верно, что среди христиан и самих их богословов поболее недостатков сыщется, чем где-либо, но верно и то, что христиане, живя даже во грехе, в благости умирают. Ибо спасение человека не от дел его зависит, а от веры — ежели она истинна, нельзя не достичь спасения. Не сетуй же, что жизнь христиан неправедна: главное, чтобы праведна была вера!»
«Все ли они хотя бы согласны между собой в этой вере?» — спросил я. А он в ответ: «Тут есть некоторые различия, да что в том? Основа у всех одна.» И повели меня куда-то за решетку, коей перегорожен был тот храм, где я увидел висящий на цепи большой округлый камень, который называли пробным камнем39. К нему подходили избранные из них, и у всех было что-либо в руках: слиток золота или серебра, кусок железа или свинца, горсть песка или мякины. Затем каждый прикладывал принесенное к тому камню и хвастался, что оно выдержало пробу, а прочие, наблюдая со стороны, говорили, что не выдержало. Тут поднимался крик, так как никто и своего не позволял хулить, и чужого ценность признать не желал; поэтому все ругались и бранились, хватая друг друга за капюшон, за уши и за что придется. Иные спорили о самом камне — какого он цвета. Один находил, что зеленого, второй — белого, третий — черного, пока иные не догадались, что цвет его переменчив: какой предмет к нему приложишь, такой он и примет оттенок. Некоторые советовали разбить его и, растерев в порошок, поглядеть, каков он окажется, но остальные воспротивились. Кое-кто уверял даже, что этот камень рождает лишь раздоры, требуя его снять и вынести вон — тогда, мол, легче будет договориться. Большая и лучшая их часть была с этим согласна, однако другие возражали, твердя, что скорее расстанутся с жизнью, чем допустят такое. И действительно, когда распря их переросла в схватку, многие падали замертво, но камень тот оставался цел. Ибо был он круглым и гладким, и кто бы за него ни схватился, не мог его удержать: он выскальзывал из пальцев и катился дальше посреди ристалища.
Выйдя же оттуда, увидел я вокруг их храма множество часовен, по которым расходились спорившие из-за пробного камня — и за всяким тянулась толпа людей, коих вожди наставляли, как и чем им отличаться от прочих. Одни наказывали своим сторонникам метить себя водою и огнем, другие — всегда носить с собою крест, зажатый в горсти или спрятанный в кармане, третьи — кроме главного образа, на который всем надо равняться, как можно более иных, помельче, держать при себе для пущего совершенства, четвертые — не преклонять колен во время молитвы, так как это фарисейский обычай, пятые — музыки, от которой происходит одно беспутство, в своей среде не терпеть, шестые — не отдавать никого в учение, в самих себе лишь откровениями Духа довольствуясь. Короче, осматривая те часовни, всюду видел я особые установления.
В одной из них, самой большой и богаче остальных отделанной, сиявшей золотом и драгоценными камнями, звучала веселая музыка. Туда повели меня в первую очередь и велели смотреть во все глаза, ибо здесь богослужение прекраснее, нежели где бы то ни было. И вот гляжу я и вижу множество фигур по стенам, являющих примеры того, как попасть на небеса. Некоторые изображенные строили лестницы, упирали их в небо и карабкались по ним; некоторые нагромождали холмы и горы, чтобы взобраться наверх; некоторые сооружали крылья и прицепляли их к себе; некоторые ловили крылатых тварей, связывали нескольких вместе и сами к ним прикреплялись, надеясь с ними взлететь, и так далее. Многочисленные же священнослужители в различных облачениях указывали народу на те фигуры и восхваляли их, при этом обучая людей всевозможным обрядам, которые должны отличать их от других. Между ними один, одетый в золото и пурпур, восседал на высоком престоле и раздавал послушным и верным щедрые дары. И показалось мне, что тут благочиннее и отраднее, чем у других. Но стоило мне заметить, как последователи иных сект, идучи мимо, сурово на этих нападают и все дела их бранят и хулят, я заподозрил неладное. Тем более, что они не выступали смело в свою защиту, а предпочитали где камнями, водою, огнем и мечом, а где золотом обманно привлекать к себе людей. К тому же увидел я среди них самих многие раздоры и распри, зависть, посягания на чужое место и прочие безобразия. Поэтому я ушел оттуда, дабы посмотреть на тех, которые называли себя реформированными.
Тут я обнаружил, что меж некоторыми часовнями — двумя ли, тремя ли ближайшими друг к другу — велись переговоры о том, чтобы быть заодно. Только собеседующие никак не могли достичь согласия: каждый стоял на том, что забрал себе в голову, убеждая в этом и иных. Самые бесхитростные братались с кем придется, а те, что поумнее, с корыстью для себя к кому-то примыкали или порывали с ним; и при виде столь жалкой маеты и метаний милейших христиан я пришел в негодование.
Впрочем, были здесь и такие, которые, говоря, что им нет дела до этих междоусобиц, брели своей дорогой в тихой задумчивости, нередко обращали взор к небу и ласково со всеми обходились, сами невзрачные, оборванные, изнуренные постами и жаждой. Остальные поднимали их на смех, кричали и свистели им вслед, задирали, толкали, тыкали в них двумя растопыренными пальцами, подставляли подножки и всячески обзывали, а они все это терпели, шествуя среди прочих подобно слепым и глухим. Заметив, как они выходили из какого-то закутка на хорах и тут же возвращались, я захотел подойти и посмотреть, что там у них такое, но толмач меня одернул: «Зачем тебе туда? Собрался тоже выставить себя на посмешище? Нашел к чему тянуться...» И я остался. Увы, какая ошибка! От средоточия неба и земли, от пути к полнейшему успокоению злосчастным моим. Наваждением отваженный, я снова ввергнут был в блуждания по лабиринту света, доколе мой Бог меня от них не избавил и не вернул на путь, которого я вовремя не выбрал. Когда и как это случилось — расскажу позднее. Тогда же я и не помышлял о том, но, ища наружного лишь покоя и уюта, спешил поглядеть, что дальше делается.
Не скрою и того, что еще довелось мне испытать на этой улице. Всевед мой побуждал меня также принять духовный сан, который-де предначертан мне самой судьбою, что, признаться, пришлось мне по душе, хотя многих обычаев людей этого звания я не одобрял. И вот, поддавшись уговорам, примерил я на себя куколь с шапочкой и встал подле остальных на возвышении — а там мне и свои выданы были40. Но, оглядываясь вокруг, я заметил, что один поворачивается ко мне спиной, второй головой качает, третий смотрит косо, четвертый перстом грозит, пятый в меня двумя пальцами тычет. Наконец некоторые набросились на меня и прогнали, призвав другого, да вдобавок припугнули, что хуже будет. Я в страхе побежал к своим провожатым с криками: «Гадкий, гадкий свет! Все-то в нем у человека рушится...» — «Еще бы! — сказал мне толмач. — Что же ты не остерегся восстанавливать против себя прочих? Кто хочет жить с людьми, должен приноравливаться к ним, а не так, как ты, рубить сплеча.» — «Уж и не знаю, — отозвался я, — не лучше ли мне все это бросить?» — «Нет-нет, — отвечал Всевед, — не надо отчаиваться! Не получилось из тебя того — так получится иное. Пойдем дальше!» — и, взяв меня за руку, повел вперед.
Итак, мы попали на другую улицу, где я увидел повсюду множество кресел повыше и пониже, к сидящим на которых обращались: господин староста, господин бургомистр, господин чиновник, господин управитель, господин бургграф, господин канцлер, господин наместник, господа судьи, Ваша милость, Ваша светлость, милостивый государь и так далее. И объявил мне толмач: «Перед тобою люди, которые вершат суд и выносят приговоры, злых наказывают, добрых защищают и поддерживают в свете порядок.» — «Это замечательно и, полагаю, необходимо для рода человеческого, — сказал я. — Откуда же такие люди берутся?» А он в ответ: «Некоторые от рождения для этого предназначены, а другие избираются ими или общиною: те, которые признаны самыми мудрыми и опытными из всех и лучшими знатоками права и законов.» — «Прекрасно!» — отозвался я.
Однако пригляделся я пристальнее и заметил, что некоторые свои должности покупают, иные выпрашивают, иные хитростью добывают, иные же занимают их самовольно. И я вскричал: «Смотрите-ка, и тут мошенники!» — «Молчи, дотошный, — оборвал меня толмач, — не то худо будет, коли тебя услышат.» — «Отчего же они не дождутся, пока их выберут?» — спросил я. А толмач: «Уж они-то в себе уверены и знают, что справятся с этим делом, и если остальные почитают их таковыми, то что тебе до того?»
Я замолчал и, поправив очки, гляжу на них и вижу нечто необычайное: мало у кого из них были на месте все члены, но почти всем чего-то важного недоставало. Одни лишены были ушей, чтобы выслушивать жалобы подданных; другие глаз, чтобы видеть беспорядки; иные носов, чтобы плутовские козни против права вынюхивать; иные языка, чтобы в защиту бессловесных униженных слово молвить; иные рук, чтобы вершить правосудие — а многие даже сердца, чтобы поступать по справедливости.
Тех же, кто имел все это, нашел я самыми несчастными из людей, ибо их беспрестанно донимали, так что они не могли ни поесть, ни поспать спокойно, в то время как прочие вели едва ли не праздную жизнь. И я спросил: «Зачем же суд и законы доверять таким, у кого нет потребных для этого членов?» Толмач же отвечал, что мне так только кажется, ибо, сказал он, «Qui nescit simulare, nescit regnare41. Тот, кто другими правит, часто должен не видеть, не слышать и не понимать, даже если он видит, слышит и понимает. Впрочем, тебе, несведущему в делах политических, этого не постичь.» — «Но право, — говорю я, — ведь сразу видно: того, что положено, у них нет...» — «Советую тебе, — он на это, — молчи! Не то обещаю: не прекратишь мудрствовать — не поздоровится тебе. Разве ты не знаешь, что за оскорбление судей карают смертью?» Тогда я умолк и уже безмолвно взирал на творящееся вокруг тех кресел. Не в силах перечесть всего, что я там наблюдал, упомяну лишь о двух вещах.
Особенно тщательно присматривался я к суду сенаторов, которые звались Атей42, Сваромил, Слухосуд, Всехгубил, Лицеприят, Златолюб, Дарохват, Неискушен, Маловед, Небрег, Поспех и Абыкак, а председатель или верховный судья над ними был Хочутак. Уже по именам их начал я догадываться, как они судят; и тут мне выпал случай в этом увериться. Честность обвинена была Наветом, будто она порочит добрых людей, ростовщиков честит лихоимцами, любителей возлияний — пьяницами, и невесть в чем еще. В свидетели напросились Клевета, Ложь и Подозрение, прокурором назначили Подлизу, а адвокатом — Пустобреха. Однако Честность от защитника отказалась и на вопрос, сознается ли она в деяниях, в которых ее обвиняют, отвечала: «Сознаюсь, господа судьи.» И прибавила: «На том я стою и не могу иначе; да поможет мне Бог!» Тут судьи стали совещаться. Атей сказал: «Пускай эта женщина говорит правду, можно ли позволить ей болтать? Ежели мы ей сейчас спустим, она и о нас будет чесать языком! Я за то, чтобы наказать ее.» — «Согласен, — откликнулся Сваромил. — Ведь если простить одного, то и другие захотят, чтобы их простили!» Слухосуд на это: «Хоть я и не знаю толком, как было дело, но раз уж Навет находит его нешуточным, то, думаю, у него об этом болит сердце... Давайте ее накажем.» Всехгубил закричал: «Я и раньше знал, что эта трещотка готова все разболтать! Пора заткнуть ей рот!» Лицеприят заметил: «Истец — мой добрый друг, и хотя бы ради меня она могла пощадить его и не поносить так. Поистине она достойна кары.» Златолюб отозвался: «Все мы знаем, какой Навет щедрый. Надо за него заступиться...» Дарохват поддержал его: «Верные слова; мы были бы неблагодарными, если бы засунули его жалобу под сукно!» Неискушен объявил: «Другого такого случая я не запомню; пусть получает, что заслужила!» Маловед им: «Я в этом не разбираюсь — как вы рассудите, с тем я и соглашусь.» Абыкак подхватил: «Да, решайте как угодно, я присоединюсь!» На это Небрег: «А не отложить ли нам это дело? Авось оно потом само выяснится...» Но Поспех возразил: «Нет-нет, выносите скорее приговор!» Верховный же судья заключил: «Разумеется — зачем нам на кого-либо оглядываться? На то и он закон, чтобы был соблюден!» И, поднявшись, огласил приговор: «Так как эта болтливая женщина ведет себя столь непристойно, что всячески посягает на честь добрых людей, дабы укоротить ее скверный язык, повелеваем сорок без одной пощечин ей отвесить.» Тут Навет с прокурором и свидетелями поклонились, благодаря за праведный суд. Честности наказали сделать то же, но она начала плакать и заламывать руки, после чего, раз она не уважает закон, решили обойтись с нею построже и, схватив, повели ее исполнить приговор. При виде чинимой над нею несправедливости я не удержался и воскликнул: «Ах, если все на свете судьи таковы, то помоги мне, всемогущий Боже, и судьей не стать, и не судиться с кем бы то ни было!» — «Молчи, сумасброд, — ответил толмач, поднося мне ко рту кулак, — не то, клянусь, договоришься до того же, если не до чего-нибудь похуже!» И впрямь, Навет с Подлизой уже начали собирать против меня свидетелей. Я испугался и, не ведая, как, что было духу выбежал оттуда.
Перед зданием суда я отдышался и, протерев глаза, увидел, что в суд этот стекаются многие, всяк со своей нуждой, и навстречу каждому спешат законники, Пустобрех, Подлиза, Кривдовед, Правоплет и другие, предлагая свои услуги, но первым делом не на то глядя, какая у кого тяжба, а на то, какова мошна. Все судейские (чего я среди богословов не наблюдал) держали при себе свод законов и время от времени туда заглядывали. Некоторые его экземпляры были озаглавлены «Зверское угрызение», иные — «Мерзкое наваждение» 43. Опротивело мне смотреть на это, и я, вздыхая, побрел прочь.
Но Всевед молвил: «Лучшее впереди! Пойдем, поглядишь, как короли, князья и прочие наследные владетели правят подданными; может быть, это тебе понравится.» И зашли мы куда-то, где означенные господа восседали на широких креслах так высоко, что мало кто мог к ним подступиться без особых на то приспособлений. Вместо ушей у них торчали какие-то длинные трубы справа и слева, в которые все, кто хотел что-то сказать им, шептали. Но так как эти трубы были кривые и дырявые, многие слова, не доходя до головы, вылетали наружу, а какие и доходили, те по дороге большей частью искажались. Это я понял из того, что шепчущим отнюдь не всегда отвечали: иной хотя и громко кричал, до разума докричаться не мог; порою же и давали ответ, да невпопад. Ибо точно так же вместо глаз и языка были у этих господ трубы, через которые нередко вещь иначе виделась, чем она выглядела на самом деле, и ответ выходил иным, чем предполагал правитель. Уразумев это, я спросил: «Почему бы им не убрать те трубы, дабы, как все люди, смотреть попросту глазами, слушать ушами, говорить своим языком?» — «Персон сих важность и высокое звание требуют подобных околичностей, — объяснил толмач. — Это тебе не мужики какие-нибудь, чтобы каждый смел досаждать им, мозоля глаза, жужжа в уши и дергая за язык!»
Тут я заметил, что некоторые бродят вокруг одного кресла и кто через трубы дует господину в уши, кто надевает ему на глаза разные цветные очки, кто воскуряет у него под носом благовония, кто так и этак складывает ему руки, кто то сдвигает, то раздвигает ноги, кто поправляет и укрепляет под ним трон — и так далее. Глядя на все это, я спросил: «Кто они такие и что делают?» А толмач мне: «Это тайные советники, которые наставляют королей и вельмож.» — «Я бы на их месте такого не стерпел, — отозвался я, — а желал сам быть хозяином своему телу и поступкам!» — «Никто не может лишь на себя полагаться, — возразил он, — да нельзя и допускать этого.» — «Выходит, — проговорил я, — что владетельные господа несчастнее мужиков, ведь, опутанные по рукам и ногам, они и шевельнуться иначе, как по чужой воле, не могут.» — «Так им спокойнее, — ответил толмач. — Посмотри-ка на этих!»
Я оглянулся — и вижу, что некоторые на тех креслах не позволяли помыкать собой и гнали советников прочь, чему я был только рад. Но тут мне открылась другая опасность. На место нескольких изгнанных сразу же являлось множество новых людей, которые принимались дуть правителю в уши, в нос, в рот, попеременно закрывать и открывать ему глаза и всячески изменять положение рук и ног; что придет кому из вновь прибывших в голову, на то он порывался его подвигнуть, отчего бедный государь иной раз уже и не знал, что делать: кого слушать, от кого отмахнуться и как с ними со всеми справиться. И я сказал: «Теперь мне ясно, что лучше довериться немногим избранным, чем отдаться на всеобщее растерзание. А нельзя ли иначе устроить?» — «Как устроить-то? — переспросил толмач. — Таков уж это род занятий, чтобы разбирать жалобы и тяжбы, доводы и выводы и всем воздавать по справедливости. Да вот хоть как эти!»
И он указал мне на вельмож, которые не подпускали к себе никого, кроме тех, кто умел позаботиться об их удобстве. Тут увидел я, как люди вокруг них суетились, гладили их, подушки им подкладывали, зеркала подставляли, веерами их обмахивали, пылинки и перышки с них сдували, платья подол и туфли целовали, а то и слюни или сопли за господином подлизывали, нахваливая, что, мол, сладко. Но и это мне не понравилось, тем более что чуть ли не под каждым из таких господ, как я мог понять, кресло вскоре начинало колебаться и — не успевал он спохватиться — переворачивалось, не имея прочной опоры.
Как раз при мне у одного из них трон зашатался и рухнул, так что он оказался на земле. Собралась толпа, и я вижу — уже ведут другого, подсаживают его наверх с криками, что впредь будет лучше, чем до этого, и, прыгая вокруг, подпирают и укрепляют его престол кто во что горазд. Полагая, что следует способствовать общему благу (ибо все так говорили), я подошел и тоже подсунул пару клиньев, за что меня одни хвалили, прочие же порицали. Тут поверженный поднялся, собрал своих сторонников и обрушился на нас с дубиною, ударив по толпе так, что она рассеялась, а некоторые и головы не сносили. Я от страха себя не помнил; Всевед, слыша, как победители вопрошают: «Кто усерднее всех помогал возвести и утвердить тот трон?», побуждал меня бежать вместе с остальными, Наваждение же внушало, что не нужно, и я до тех пор раздумывал, которого из них послушаться, покуда мне не досталось палкой. Только тогда, очнувшись, я спрятался где-то в уголке44. Так я узнал, что и сидеть в тех креслах, и пребывать рядом, и соприкасаться с ними тем или иным способом небезопасно. Поэтому я ушел оттуда, не рассчитывая когда-либо вернуться, а провожатым своим сказал: «Пускай кто хочет к этим вершинам стремится, но не я!»
Поступил я так и потому еще, что убедился: как ни пытались все эти господа править светом, неправоты было в нем в избытке. Ибо, выслушивал ли государь своих подданных самолично или при помощи труб, сам он или с чужого голоса выносил решение, везде я видел кривды столько же, сколько и правды, слышал вздохов и стонов столько же, сколько и кликов радости. И понял я, что правосудие тут смешано с несправедливостью и законы с насилием, что ратуши, суды и приказы суть в той же мере орудия права, как и бесправия, и именующие себя блюстителями порядка в свете не менее, а часто и более, чем порядок, сохраняют беспорядок. Подивившись, как много в этом сословии тщеты и убожества, рядящихся в пышные одежды, я распрощался с ним и отправился дальше.
Так мы дошли до последней улицы, где увидел я на первом же углу скопище людей, одетых в красное, подойдя к которым, услышал, что они совещаются, как бы приделать Смерти крылья, чтобы она могла разить всех в одно мгновение и вблизи, и издали. Item45, как за час разрушить то, что сооружалось годами. И испугался я их речей, ибо до сих пор, какие бы ни обозревал я дела человеческие, все толки и заботы были лишь об умножении и совершенствовании рода людского и благоустроении жизни, а эти на жизнь людей и ее благоустроение посягают. Но толмач мне сказал: «И они о том же пекутся, хотя по-своему — устраняя то, что людям только мешает. Позднее ты поймешь это.»
Затем мы подошли к воротам, в которых вместо привратника стояли какие-то люди с барабанами, спрашивая всякого входящего, где у него кошель; когда же он вынимал и открывал его, сыпали ему деньги со словами «Это тебе за шкуру!», а потом, загнав в некий подвал, выводили уже при броне и огне и велели идти дальше, на площадь.
Я, желая поглядеть, что там в подвале, тоже туда спустился и вижу вдоль всех стен, без конца и края, и посреди на полу огромнейшие, так что и на многих тысячах телег не вывезти, кучи разных страшных орудий из железа и свинца, дерева и камня, чтобы колоть, сечь, резать, рубить, рвать и жечь — короче, лишать жизни. Ужас объял меня, и я вскричал: «Для ловли каких таких чудищ служат все эти приспособления?» — «Для охоты на людей», — пояснил толмач. — «На людей?! — переспросил я. — А я-то подумал, что на бешеных диких зверей и свирепых хищников... Господи, что за жестокость — изобретать столь грозное оружие против других!» — «Уж очень ты чувствителен!» — ответил он со смехом.
Выйдя оттуда, мы подались на площадь — а там целые стада людей, закованных в железо, с рогами и копытцами46, которые лежали в одной связке подле каких-то корыт и лоханей, куда им накладывали и лили еду и питье, они же, толкаясь, лопали и лакали все это. И я сказал: «Да здесь словно свиней откармливают на убой! Вижу, обличье у них человеческое, а поведение скотское...» А толмач мне: «Таково житье этого сословия.» Тут они, оторвавшись от корыт, принялись вертеться, скакать и плясать, испуская вопли. Толмач же: «Вот как отрадна их жизнь! Разве им не весело?» — «Посмотрим, что дальше будет», — протянул я. Между тем они начали преследовать и грабить людей других званий, кто бы им ни встретился, после чего, развалясь, предались разврату и порокам без всякого стыда и боязни Божией, и я, покраснев, заметил: «Ну, уж этого-то им спускать нельзя!» — «Нет, можно, — возразил толмач, — потому что этому сословию прощаются всякие вольности.» А они уже опять уселись и стали лакать, а когда наелись и напились до отупения, повалились на землю и захрапели. Потом их вывели на плац, где им пришлось переносить дождь, снег, град и грязь, голод, жажду и прочие тяготы, так что многие из них тряслись и дрожали, чахли и гибли, становясь пищей собак и ворон, но остальные и в ус не дули, все глубже погрязая в беспутстве.
Вдруг ударили барабаны, запела труба, поднялся шум и крик, и все повскакивали, вооружились тесаками, штыками — у кого что было — и принялись безжалостно разить друг друга. Полилась кровь, а они знай дерутся и бьются хуже зверей лютых!
Шум нарастал, и везде слышны были конский топот, лязг доспехов, звон мечей, грохот орудий, свист летящих мимо ядер и пуль, звуки труб, бой барабанов, рев увлекаемых в битву и победные клики, стоны раненых и умирающих; всюду можно было видеть страшный свинцовый град и внушающие ужас огненные молнии с громом; тут то у одного, то у другого отрывало руку, ногу, голову, а там один на другого валился, и оба лежали в луже крови. «О, всемогущий Боже, что же это творится? — возопил я. — Неужто этот свет катится к погибели?» И, чуть опомнившись, я бежал с этого плаца, сам не зная как, провожатым же своим сказал с содроганием: «Куда вы только меня завели?» А толмач в ответ: «Ну, ты и неженка... Человек должен уметь дать отпор!» — «Да что же они не поделили?» — я на это. «Господа повздорили, так надо было это уладить», — объяснил он. «Разве так дела улаживают?» — спрашиваю. «Разумеется, — кивнул толмач. — Ибо кто разрешит споры великих владык, королей и королевств, над которыми нет судей, если они сами не разберутся между собою мечом? Который крепче железом и огнем противника попотчует, тот и одержит верх.» — «О, варварское скотство! — закричал я. — Как будто нельзя найти иного способа примириться... Дикие бестии, а не люди этак обходятся!»
Тут я заметил, что с поля боя выводят и выносят многих с оторванными руками, ногами, носами и головами, с продырявленным телом и содранной кожей, истекающих кровью, на что мне и смотреть было больно. Толмач же сказал: «Ничего, заживет. Солдат должен быть закален в битвах!» — «А что те, — говорю, — которые остались там лежать?» Он в ответ: «За их шкуру заплачено.» — «Как так?» — подивился я. «Разве ты не видел, какая сладкая у них была жизнь?» — «Но и сколько горечи им довелось изведать! — возразил я. — Впрочем, даже если вкушать сплошь одни удовольствия, недостойно человека позволять откармливать себя, чтобы после его отвели на бойню. Отвратительное это сословие! Что бы там ни было, меня к нему не тянет; пойдем отсюда.»
«Посмотри по крайней мере, — молвил толмач, — какие почести воздают героям, которым удалось увернуться от мечей и копий, пуль и ядер». Вслед за этим ввели меня в некий дворец, где увидел я человека, сидящего под балдахином и по очереди подзывающего к себе тех, кто выказал больше храбрости. И подходили к нему многие, неся с собой отрезанные вражеские головы, руки, ноги и отобранные кошельки, за что их хвалили, а человек под балдахином раздавал им какие-то размалеванные щиты и грамоты с особыми в сравнении с прочими привилегиями, каковые они носили, нацепивши на жерди, всем на диво.
Следом потянулись и иные, не только из вояк, но также из ремесленного и ученого люда. Эти, не имея, как первые, ни шрамов, ни добытого у неприятеля имущества, показывали собственные кошельки либо свои отметки в книгах, и им давали такие же, как тем, а часто еще более пышные знаки отличия, с которыми впускали в высшую залу.
Вошед туда за ними, я узрел перед собою толпу гуляющих с перьями на головах, шпорами на ногах и жестянками на боках. Подойти к ним я побоялся — и правильно сделал: очень скоро я заметил, что не всегда с теми, кто вокруг них вертелся, хорошо обходились. Некоторые излишне приближались к ним, другие не успевали перед ними посторониться, иные плохо гнули колени, иные не выкрикивали достаточно громко их титул — и за все это таким доставались тумаки и оплеухи. Напуганный тем, я запросился вон оттуда, но Всевед сказал: «Понаблюдай-ка еще, да повнимательнее, только будь осторожен!» Тогда стал я следить издалека, чем эти люди заняты, и обнаружил, что дела их (благодаря дарованным их сословию вольностям, как мне объяснили) — топтать мостовые, свешивать ноги с коня, травить борзыми зайцев и волков, загонять крестьян на барщину, то сажая их под замок, то опять выпуская, пировать за длинными столами, уставленными различными блюдами, шаркать ногами и целовать ручки, ловко играть в шашки и в кости, не стесняться речей нахальных и сальных и прочее тому подобное. Да еще-де и на то даны им были привилегии, дабы все, что они ни делают, почиталось благородным и дабы никто, кроме людей чести, не смел к ним соваться. При этом некоторые из них мерились друг с другом щитами: чем более ветхим и истертым был щит, тем больше он ценился, а кто носил совсем новый, на того, с презрением кивали головами. И много нашел я здесь такого, что показалось мне диковинным и несуразным, однако всего описать не дерзаю. Скажу лишь, что, наглядевшись досыта на их суету, я снова принялся умолять провожатых увести меня отсюда, и они послушались.
А по дороге толмач мой объявил: «Ну вот, ты видел все дела и труды человеческие, и ничто из этого тебе не понравилось — должно быть, оттого, что ты думаешь, будто людям ведомы одни заботы. Но знай: все их тяготы — это путь к отдохновению, которое в конце концов получат те, кто трудился, не щадя своих сил. Ибо когда они стяжают достаток и богатство, почет и славу, будут жить в покое и довольстве, то и душа их найдет усладу. Поэтому мы отведем тебя в замок Счастья, чтобы ты посмотрел, какова цель всех людских трудов.» И возликовал я, ожидая, что там-то обрету воистину успокоение души и радость.
38 Белый цвет — символ чистоты, а красный — мученичества.
39 Пробный камень — черный мрамор, использовавшийся ювелирами для определения качества золота. Здесь подразумевается различное толкование Священного Писания богословами разных конфессий.
40 В 1618 г. Коменский стал проповедником братской Общины в моравском городке Фулнек.
41 Не умеющий лицемерить не умеет и править (лат.).
42 Т.е. Безбожник (греч.).
43 Пародийно искаженное название чешского Земского уложения.
44 Имеется в виду низложение восставшими в 1618 г. чешскими протестантами Фердинанда II Габсбурга, избрание чешским королем Фридриха Пфальцского и участие в этих событиях Коменского.
45 А также, далее (лат.).
46 Имеются в виду пороховые рога и ружейные кремни.
Изд: Я. А. Коменский. «Лабиринт света и рай сердца», М.: Изд-во «МИК», 2000.
Пер: с чешского С. Скорвида
Date: 2011
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)