Станислав Николаевич Кондрашов

ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ МАРТИНА ЛЮТЕРА КИНГА

От автора

Эта книга была впервые опубликована в 1970 году. Я написал ее на основе личных наблюдений и опыта человека, имевшего к тому времени возможность в течение шести с лишним лет наблюдать Америку и американцев в качестве нью-йоркского корреспондента "Известий". Вполне естественно, что, будучи корреспондентом, причем в 60-е годы, я писал о весьма активном и массовом в то время движении чернокожих американцев за гражданские права и пытался понять сложные, серьезные проблемы, связанные с этим движением. Я не мог не заинтересоваться магнетической личностью пастора Мартина Лютера Кинга, выдающегося руководителя негритянских масс США.

Кинг был рожден и погублен американским обществом. Его убили в возрасте всего лишь тридцати девяти лет. Почти двадцать лет прошло с тех пор. Однако, несмотря на хорошо известное свойство американцев жить лишь сегодняшним днем, забывая и как бы списывая прошлое, Кинг не забыт. Его незримое присутствие все еще ощущается на американской сцене. Его имя до сих пор сильно резонирует как внутри Соединенных Штатов, так и за их пределами. Ему бесспорно обеспечено почетное место в истории его страны, а также в истории освободительного движения XX века.

С 1968 г., когда он был убит, в конгрессе США пятнадцать лет подряд ставился вопрос о том, чтобы день рождения Мартина Лютера Кинга отмечать как национальный праздник. Соответствующий закон был принят конгрессом и подписан американским президентом в 1983 г. Отныне каждый третий понедельник января отмечается в США как день рождения Мартина Лютера Кинга. Нелишне напомнить, что в американском календаре есть только один подобный праздник — день рождения Джорджа Вашингтона, первого президента США. Таким образом современный нам американец впервые удостоился исторической чести встать рядом с одним из "отцов нации".

Александр Блок сказал однажды, что у поэта есть судьба, а не карьера. К общественным и государственным деятелям высокое понятие судьбы отнюдь не всегда применимо. Но Кинг был человеком такого трагического пути и такой политической значимости для своей страны, что в его случае о судьбе говорить вполне уместно. Жизнь его была оборвана рано, но после смерти он шагнул в бессмертие, продолжая жить в сознании современников и потомков. Для меня лично убийство Кинга было большим потрясением и одновременно мощным толчком, повелением нравственного долга — рассказать советскому читателю об этом великом американце. Тогда же я понял, что рамки газетной статьи или очерка слишком тесны для моего намерения. Я стал работать над книгой. Много личного было связано с этой работой, ибо, углубляясь в тему, стремясь постигнуть своего героя, я познавал одновременно и самого себя, и время, в котором мы живем. Великие люди — как факелы. Они освещают окружающий нас мир и указывают нам дорогу.

Мартин Лютер Кинг боролся против всех форм угнетения и расовой дискриминации, за торжество свободы и справедливости. В самой знаменитой из своих речей он сказал, что мечтает о наступлении такого дня, когда "сыновья бывших рабов и сыновья бывших рабовладельцев смогут сесть вместе за стол братства". Сбылась ли его мечта? Только другая книга — о нынешнем положении чернокожего населения Америки — могла бы с достаточной полнотой ответить на этот вопрос. Такие книги написаны и пишутся, в том числе и в нашей стране, другими американистами. Вкратце говоря, добившись равенства формального, по закону, чернокожие американцы все еще остаются жертвами неравенства фактического. Чего же в таком случае достиг Кинг? Многого. Он заставил американское общество иными глазами взглянуть на своих черных граждан. Он возбудил в черных американцах чувство самоуважения, гордости и уверенности в собственных силах. Наконец, он добился того, о чем, быть может, и не помышлял. Он сам стал примером в глазах тех, для кого, как он говорил, "красота заключается в правде, а правда — в красоте, для кого красота подлинного братства и мира драгоценнее бриллиантов, серебра или золота".

Однажды апрельским вечером...

Это был тихий апрельский день без больших новостей, и так же тихо он переходил в вечер, не суля спешной ночной корреспондентской работы. С Сергеем Лосевым, заведующим отделением ТАСС в Нью-Йорке, мы сидели в корпункте "Известий", обсуждая детали одного многочасового и довольно утомительного визита. Потом Сергей заторопился домой, но я уговорил его остаться еще на полчаса и прослушать вечернюю программу новостей по второму каналу Си-би-эс, популярную программу знаменитого здесь Уолтера Кронкайта. И Кронкайт, как всегда, возник на экране ровно в семь — знакомое лицо с широкими, кустистыми бровями, сеткой морщин у глаз и седыми усами — и тренированным, четким и емким голосом стал докладывать об Америке и мире того уходившего дня. Мы слушали Кронкайта и корреспондентов Си-би-эс, которых он, как маг, выпускал и убирал с экрана. И они убеждали нас, что за день не случилось ничего, что меняло бы наши планы на вечер и напоминало бы привычную истину: события распоряжаются временем корреспондента, а он лишь коротенькое ответвление мировой высоковольтной сети.

И когда Кронкайт приближался к концу, а новости, расставленные им по степени важности, делались все мельче и незначительнее и вот-вот должны были по обычаю завершиться какой-нибудь юмористикой, Сергей оторвался от экрана и пошел в кабинет позвонить. И тут вдруг в последнюю минуту получасовой передачи Кронкайт срезал какой-то коротенький пустяковый телефильм и взволнованно, торопливо — его время было на исходе — почти прокричал, что в Мемфисе, штат Теннесси, стреляли в Мартина Лютера Кинга и что он смертельно ранен и доставлен в госпиталь святого Иосифа.

Я вскочил. Я закричал Сергею:

— Кинга смертельно ранили!..

Сергей вбежал в гостиную. Сергей был вне себя. Он ругался:

— Сволочи! Вот сволочи!.. Они убили его... Какие сволочи!

Кронкайт точно уложился в свои жесткие полчаса и в самые последние секунды, сгустив морщинки возле глаз и погладив руками стол, по-деловому сжал губы перед традиционной прощальной фразой:

— Так обстоят дела в четверг четвертого апреля 1968 года...

И сразу же включился автомат, берегущий дорогое телевизионное время, не допускающий ни одного холостого мгновения, и ворвалась музыка, призывная, бодрая, как звенящий солнечный весенний день, и под стать этой музыке певучие, врастяжку слова: "Stre-e-e-tch your coffee break..." И исчез Уолтер Кронкайт, а возникла на весь экран чашка дымящегося кофе, а за нею надвинулся оптимистичный джентльмен, и, не теряя времени, джентльмен изящным жестом потянул ленточку, освободил от обертки маленькую плиточку жевательной резинки "Пепперминт" и заправил ее в свой благоухающий рот, положенный джентльмену образца 1968 года. И чашка кофе присела, да, присела, раздалась вширь, растянулась от невыразимого удовольствия при виде этой тоненькой плиточки. "Stre-e-e-tch your coffee break... Ра-а-а-стяни свой перерыв на чашку кофе..."

Мы ринулись в гараж и на машине по вечернему Манхэттену, только что сбросившему бремя часа "пик", понеслись в отделение ТАСС, к телетайпам, которые молниями-молниями-молниями многочисленных телеграфных агентств беспощадно трезво предсказывали, что Кингу не жить.

И эхом этих громовых "молний" полетели в Москву телеграммы Сергея, а я быстро вернулся в свой корпункт и приковал себя к телеэкрану и радиоприемнику: вечер переменился, перевернулся, вечер слал грозу.

В 8.40 очередную передачу по седьмому каналу Эй-би-си вытеснило на экране серое многократное слово "бюллетень... бюллетень... бюллетень...", и диктор быстро, чтобы его не опередили другие дикторы по другим каналам, сообщил, что Мартин Лютер Кинг умер. За спиной диктора была видна телестудия, и в ней нервная толкотня людей по-рабочему без пиджаков, в белых рубашках.

И снова, сразу же после бюллетеня, неутомимо, как пуля в автомате, который бьет очередями, пошла реклама автомашины марки "шевроле": спешите! спешите! ее можно сейчас же приобрести по особо льготному кредиту. И молодая красавица с развевающимися волосами, аппетитный предмет этакого милого, публично допустимого вожделения — тугие белые брюки очертили первоклассные выпуклости, — садилась за руль льготного "шевроле", а с ней, конечно, был он, мужественный и сильный, отутюженный, весь подогнанный и подобравшийся самец образца 1968 года. Под победоносную музыку они катили по дороге-аллее, похожей на дорогу в рай, и голос диктора пояснял, какие тут необыкновенно крепкие шины, какие силы спрятаны в моторе и как удивительно легки условия кредита. И пара убеждала, что так оно все и есть. Она сияла лучезарной улыбкой — откуда только берутся эти улыбки? — и, вытянув длинные ноги в тугих брюках, раскачивалась на качелях, то приближаясь, почти выскакивая из экрана, — вот она, готова для объятий! — то взлетая на седьмое небо. И оттуда, с седьмого телевизионного неба, она счастливо взирала на своего партнера и на сверкающую никелем и высококачественным лаком машину. И за этими качелями намеком наплывала верховная идея о том, какое блаженство ждет их в постели, если рядом, в домашнем гараже, покорно и всегда к услугам будет стоять "шевроле-68", готовый принять их на свои эластичные сиденья.

Трагическим бюллетенем, а затем рекламой, замешанной на благополучии и похоти, меня словно наотмашь хлестнули по лицу, словно перекрестили бичом, и я понял — даже не то чтобы понял, а мгновенно жутко осознал, что вот это наложение рекламы на трагедию, вот это ничем не остановимое, как жесткое вращение космических миров, торгашество, ухмыляясь, торжествует над смертью Кинга, как торжествовало оно над его жизнью и борьбой. Горечь перехватила горло, горечь и боль от мысли, что они ничему не научатся, ничему не могут научиться, пока это так. Есть время жить и время умирать. И есть самое долгое американское время торгашества: что бы ни случилось, надо пропускать оплаченную уже рекламу, надо славить и сбывать продукт, ибо все на свете пустяки рядом с куплей-продажей.

Потом, до 9 апреля, целых пять дней, телевизор приобщал и приучал американцев к смерти Кинга, пять дней энергично, деятельно, иногда до слез трогательно хоронил телевизор Мартина Лютера Кинга. Реклама посторонилась (позднее торгаши подсчитают, во что им обошелся траур и соболезнования), а в день похорон с десяти утра до шести вечера совсем исчезла с экрана. Но все это не стерло первого впечатления, отчаянного ощущения того, что ничто не может измениться к лучшему, пока сознание разбито, расфасовано, разрезано на кусочки острыми лезвиями торгашеских "коммершиалз", которые, как профессиональные палачи, четвертуют цельность трагедии. Все быстро забудется, пойдет под нож других новостей, будет погребено в памяти, и через месяц-другой убийство в Мемфисе скроется за хребтами новых событий. А был ли Кинг? Может, Кинга-то и не было?

Он запомнился мне, этот вечер 4 апреля. Отклики были оперативными. Вскоре после сообщения о смерти телекамеры в Белом доме показали президента Джонсона. За пять дней до Мемфиса он объявил, что не будет добиваться избрания на второй срок. Страна еще не успела пережевать и переварить эту новость, как убийство Кинга отшвырнуло ее на задний план. Джонсон стремительно вышел из своего кабинета к трибуне с президентским орлом, ухватившим одной лапой пальмовую ветвь, а другой — пучок грозных стрел: лаконичное соболезнование, призыв к нации соблюдать спокойствие, сообщение, что из-за мемфисского убийства он отменил вылет на Гавайи, где предполагал обсудить с генералом Уэстморлендом и адмиралом Шарпом ход вьетнамской войны. Президент был тревожно-серьезен, мрачен, не позволил вопросов.

Корреспонденты летели в Мемфис. Телерепортеры работали сноровисто. Возбужденные свидетели убийства остывали под оком телекамер и послушно выкладывали свои показания. Искали убийцу-человека, скрывшегося в белом "мустанге". Первыми заволновались мемфисские негры, и губернатор штата Теннесси немедленно распорядился о вводе в город частей национальной гвардии. Уже шли срочно смонтированные спецпрограммы о жизни и борьбе Кинга. По всем телеканалам нарасхват были его друзья и знакомые. Выстрел раздался в 6.05 вечера по-мемфисски, в 7.05 по-нью-йоркски. Вечер еще не перешел в ночь, а уже весь мир знал об убийстве. Переверстывались первые полосы газет, захлебываясь от расширившегося потока информации, стучали телетайпы агентств. Шли протесты и некрологи. Комментаторы пристально вглядывались в гетто — смерть Кинга была уже фактом, но последствия ее еще были неясны и пугающи.

Мне было тяжело от всех своих шести с лишком лет в Америке, поверх которых легла теперь мемфисская трагедия. Томила мысль давнишняя, но часто уходившая на второй план, а теперь освеженная и заново доказанная кровью Кинга: всего можно ждать в этой стране, а значит, и от этой страны, у которой, между прочим, есть ядерное оружие. И в то же время нужно было делать дело: следить за телеэкраном, звонить коллегам, ловить и перерабатывать поток фактов, предположений, слухов, ходить за свежей газетой на угол 72-й улицы и Бродвея и укладывать все в скупые, узкие строки газетной корреспонденции. А не укладывалось...

Мартин Лютер Кинг... Я видел его на митингах, с мест для прессы. Я знал тишину, которая обнимала зал, когда он появлялся на трибуне, — тишину внимания и уважения. Однажды мы мельком встретились в Чикагском университете, и я ощутил пожатие его руки, совсем близко увидел спокойные, серьезные, темно блестящие негритянские глаза, твердые большие губы и тяжелый подбородок. Услышал сдерживаемый рокот баритона, который на митингах гудел, напряженно раскачивался, как колокол, громкий, доходящий до всех и все-таки таящий в себе избыточную, непочатую силу. Доктор Кинг, как всегда, спешил, и его поторапливал помощник, также одетый в строгое, черное пальто баптистского пастора. Я просил об интервью для моей газеты, и Кинг согласился. Но дни его были расписаны по-американски, далеко вперед, а расписания не оказалось под рукой, и он посоветовал мне обратиться в его штаб-квартиру в Атланте. Ответ пришел от секретаря — Кинга не было в Атланте; просили подождать до его возвращения. Он вечно был в разъездах и вечно занят, а после Мемфиса свидание, увы, не состоится. Я хотел рассказать о живом Кинге. Теперь приходится писать о Кинге убитом.

За свои американские годы я привык к тому, что Кинг есть, что он живет и борется, что не сегодня-завтра я снова встречу его заочно или очно. Но ведь привыкаешь ко многим людям, ко многим политикам хотя бы потому, что по долгу работы следишь за извивами их карьер и информируешь о них читателя. К одним просто привыкаешь, других терпишь, упрятывая в газетную вежливость неприязнь, — с такими считаешься как с отравляющим жизнь фактом, который тебе не под силу упразднить. К Кингу я не просто привык. Я радовался, что он есть.

Правда, справедливость — эти слова давно стали легкой добычей демагогов. Но есть люди, которые обладают редкой и труднодающейся способностью возвращать этим словам их первозданную святую силу. Ты смотришь на таких людей поначалу скептически и критически, так и сяк поворачиваешь их в своем сознании, сопоставляешь слова и дела, ты осторожен и придирчив, потому что не раз ошибался, вера приходит к тебе не сразу и как бы нехотя, но, проверив и пять, и десять, и сто раз, ты убеждаешься — да, это тот самый редкий человек, для которого поиски правды и справедливости суть, а не одежка по сезону. Таким был для меня Мартин Лютер Кинг. Его правда и справедливость были громадны, потому что связывались с громадной проблемой громадной страны. Это была цельная, мощная, органично развивавшаяся натура в той стране и в то время, где и когда человеческая личность дробна и размельчена, как телевизионная программа на неделю.

Когда Кинга убили, ему было 39 лет — возраст, в котором американские политики обычно лишь выходят на орбиту карьеры и маячат перед глазами избирателей, привлекая голоса и внимание. Кинг добивался не карьеры, а справедливости для миллионов чернокожих американцев, и этого негра из Атланты знали, пожалуй, в каждом американском доме. Мировая известность тоже не была для него самоцелью, и пришла она неожиданно — благодаря разъяренным бирмингемским полицейским, спустившим своих разъяренных овчарок на участников марша в мае 1963 года. Он получил Нобелевскую премию мира в декабре 1964 года в возрасте 35 лет, но не почил на нобелевских лаврах. Главным была для него любовь негритянских масс Юга и Севера Соединенных Штатов, которые связывали с ним надежды на лучшую жизнь. Он возбудил эти надежды, знал, как тяжело их оправдать, и шел до конца. Его называли президентом черной Америки, но для малограмотных негритянских издольщиков Алабамы и Южной Каролины, Джорджии и Миссисипи он был больше чем президентом — он был пророком Моисеем, ведущим своих людей в землю обетованную. Как же пестра эта сверхиндустриальная страна, если у миллионов ее пасынков во второй половине XX века еще жив религиозный экстаз людей, уповающих лишь на бога и чудо! Легко посмеяться над их наивностью. Важнее увидеть за этой наивностью трагедию миллионов американских негров и всей Америки.

Его жизнь — и особенно его политическая жизнь — оказалась короткой, но предельно насыщенной, а сам Кинг давно был готов к тому, что ее насильственно оборвут. Рассказывать об этой жизни нелегко, потому что рассказ неизбежно перерастает в хронику негритянского движения, за последние пятнадцать драматических лет. В какой-то мере Кинг был зеркалом этого движения — со всеми его успехами и неудачами, надеждами и разочарованиями, со всей его силой и слабостью. И погиб он тогда, когда негритянский протест вопреки Кингу перерастал в мятежи, а контрудары белой Америки усиливались.

Мартин Лютер Кинг-младший родился 15 января 1929 года в Атланте, штат Джорджия. Его отец, Мартин Лютер Кинг-старший, которого знакомые предпочитали звать Майком Кингом, был в то время помощником пастора баптистской церкви Эбинезер, что стоит на перекрестке Оберн-авеню и Джексон-стрит. В молодости Майк Кинг хлебнул черного лиха, но к моменту рождения второго из трех своих детей уже преуспевал, как может преуспевать в Атланте негритянский священник, имеющий стабильный неплохой доход и входящий в привилегированную верхушку местной негритянской общины. Эта верхушка селилась в районе Оберн-авеню, к ней принадлежали многие из прихожан церкви Эбинезер, где главным пастором был Адам Даниэль Вильямс, тесть Майка Кинга.

Корни родословного древа уходили в рабство. Вильямс, дед Мартина по матери, родился в 1863 году в семье рабов; это был год эмансипации негров, провозглашенной Линкольном. В 1894 году он пришел в церковь Эбинезер и, будучи человеком не только религиозным, но и с практической жилкой, сумел сделать ее одной из респектабельных и финансово-устойчивых негритянских церквей Атланты. У своих прихожан, вообще у местных негров Вильямс пользовался большим уважением, и, когда в 1926 году его дочь Альберта вышла замуж за Майка Кинга, проповедовавшего в двух скромных церквах, начинающий пастор получил место в доме на холме и на амвоне респектабельной церкви. Ему помогла и репутация тестя.

В жилах деда Мартина по отцу негритянская кровь была перемешана с ирландской — очень темпераментная смесь. Джеймс Кинг гнул спину на хлопковых плантациях возле Стокбриджа, милях в двадцати от Атланты, много и тяжко работал и, как известно из семейных преданий, много и тяжко пил с тяжелой негритянской тоски, нередко устраивал в своей лачуге пьяные побоища, по всемирному обычаю бедняков вымещая горе на жене. Однажды шестнадцатилетний Майк, унаследовавший темперамент отца, усмиряя буянившего Джеймса, едва не придушил его. Мать и другие дети оттащили Майка. В ярости Джеймс кинулся к охотничьему ружью, но не успел разрядить его — сын убежал. Когда следующим вечером Майк со страхом вернулся в отчий дом, Джеймс Кинг, извинившись перед сыном, поклялся никогда больше не обижать свою жену и его мать. Он сдержал слово.

Майк Кинг много испытал на пути к церкви Эбинезер и дому на Оберн-авеню. Работал подручным механика в гараже, пожарником на железной дороге, заочно учился в вечерней школе и окончил ее. Он понял, как важно образование, и не жалел усилий и денег для воспитания своих детей. Мартин Лютер Кинг окончил среднюю школу и мужской негритянский Морхауз-колледж в Атланте. Учился хорошо. Отец прочил ему духовную карьеру, зная, что негр-священник имеет больше шансов на обеспеченный кусок хлеба, признание своей общины и элементарную вежливость со стороны белых. Но церковь не сразу привлекла Мартина. Хотя сын и внук пастора с младенческих лет варился в этом соку и не без успеха выступал в церковном хоре, негритянская церковь с ее фаталистически эмоциональным настроем вскоре стала казаться ему примитивной, неинтеллектуальной и отстающей от времени, от сложного, разветвленного, динамичного течения жизни в индустриальной стране XX века. Он мечтал о профессии врача, но недолго. Потом, в колледже, увлекся ораторским искусством, занимал первые и вторые места в студенческих конкурсах политического красноречия. Верх в конечном счете взял отец, видный к тому времени священник и активист движения за гражданские права, а также влияние профессоров-теологов.

Окончив Морхауз-колледж, Кинг-младший продолжил обучение на Севере США — в Крозерской теологической семинарии близ города Честер, штат Пенсильвания, где стал бакалавром богословия, и в Бостонском университете, где в 1955 году защитил диссертацию и получил степень доктора философии. Там, на Севере, где не было жестокого намордника сегрегации и негр мог поступить в университет, Мартин познакомился с другим временным беглецом с Юга — студенткой консерватории, негритянской девушкой Кореттой Скотт. Ее отец был зажиточным фермером в графстве Перри, штат Алабама, и, подобно Кингу, она смогла получить хорошее образование на Севере — в колледже Антиоха, штат Огайо, а затем в консерватории Бостона. Она мечтала о карьере певицы, а не о замужестве, но они познакомились и полюбили друг друга, и в июне 1953 года на лужайке перед домом фермера Скотта пастор Кинг-старший председательствовал на церемонии их бракосочетания.

Итак, внешне жизнь текла безмятежно и даже счастливо. Да, он был счастливчиком, этот крепкий юноша, не знавший нужды, всегда со вкусом одетый, усвоивший хорошие манеры, получивший превосходное образование. И отец его делал все, чтобы вывести сына в люди. Отец гордился им и, намереваясь сохранить церковь Эбинезер как своего рода "семейный институт", произвел молодого ученого богослова в свои помощники. Отец поощрял его и, когда Мартин стал бакалавром богословия, подарил ему автомашину "шевроле". Подарок этот доказывает, что у стареющего пастора водились деньги. Семья Кингов принадлежала к негритянской буржуазии Атланты. Уильям Роберт Миллер, опубликовавший в 1968 году биографию Кинга, писал: "Будучи сыном священника, молодой Мартин наслаждался обеспеченным детством. Черная буржуазия Оберн-авеню была мало затронута чумой безработицы, которая обрушилась на негритянские массы в годы депрессии, последовавшие за рождением Мартина, — не менее 65 процентов чернокожего населения Атланты были тогда в списках получающих вспомоществование, и тысячи издольщиков с корнями были вырваны из сельской округи. Для Кингов и Вильямсов жизнь шла хорошо".

Да, жизнь шла хорошо, если... Если не задумываться, если жить жизнью улитки, скрывшейся в теплой и уютной домашней раковине, не видеть бедствий массы чернокожих американцев. Если ценой потери достоинства научиться уживаться с обступающим тебя на каждом шагу чуждым враждебным, вечно атакующим миром белых. Что человеку надо? Отец хотел вывести сына в люди, но что значит выйти в люди? Простейший ответ неизбежно сводился к тому, что для негра, особенно для негра на Юге США, выйти в люди — значит выйти в люди второсортные, или, как принято говорить, во второсортных граждан. Даже степень доктора философии не гарантирует элементарных прав человека, если доктор философии — негр на американском Юге, а права его определяет белый расист. Кинг познал эту истину задолго до защиты диссертации.

В школу жизни вступаешь с раннего детства, у негритянского ребенка это особая школа. Пятилетний Мартин получил первый урок, лишившись дружбы двух белых мальчишек — сыновей соседского бакалейщика, весело игравших с ним на улице. Они вдруг стали его сторониться. Он подбегал к дому бакалейщика и звал своих друзей на улицу, но их родители отвечали, впрочем, без всякой откровенной враждебности, что мальчиков нет дома или что они заняты, что им некогда играть с ним. Они по-своему щадили маленького негритенка, щадили и себя, перелагая бремя объяснений на его родителей. И, озадаченный, он принес однажды свое недоумение матери и, сидя на ее коленях, впервые узнал — а что могла еще сделать мать и какой смысл откладывать, если истина уже подстерегала его и могла быть обрушена на его голову чужими и безжалостными людьми? — о рабстве, о гражданской войне Севера и Юга, о том, что он рожден черным, а его друзья — белыми, и о том огромном и ужасном, что из этого следует.

Чем могла его утешить мать? Взвалив на детские плечи страшный груз прошлого и настоящего, который она с детства несла сама, который подминает каждого американского негра, она сказала Мартину: "Ты не хуже любого другого..."

И это было верно, он чувствовал это, как любой открывающий мир ребенок, но это не отменяло фактов жизни, а они давали о себе знать, и чем дальше, тем больше.

Кинг запомнил другую сценку из детства. С отцом, большим, сильным, уважаемым человеком, они зашли в обувной магазин. Доллары одинаково хороши, из черного они кармана или белого, и продавец готов был обслужить их, но они сели у входа на стулья для белых, и продавец попросил их пройти в ту часть помещения, где примеряли ботинки "цветные".

— А чем плохи эти места? — спросил Кинг-старший, словно не догадываясь, чем они плохи. — Нам и здесь удобно.

— Извините, — сказал вежливый продавец, — но вам придется пройти.

— Или мы купим эти ботинки здесь, или мы никаких ботинок не купим! — в гневе бросил ему Кинг-старший.

Продавец развел руками, отец с сыном ушли. Когда отца унижают при сыне, это жжет обоих, это рушит устои в детском сознании. Они шли по улице. Никогда еще маленький Мартин не видел отца в такой ярости, "Сколько бы мне ни пришлось прожить при этой системе, я никогда ее не признАю!" — клялся старший Кинг, и сын запомнил эту клятву.

О воспитательная сила унижений!.. Неужели не догадываются глупцы, что сеют ветер, который вернется к ним бурей?

Однажды отец проскочил на машине стоп-сигнал. "Припаркуйся в сторонке, бой, и покажи-ка мне свои права", — сказал белый полицейский, увидев за рулем негра. "Я не бой, не мальчишка, — отпарировал отец. — Вот он бой, — кивнул он в сторону Мартина. — А я мужчина, человек, и, пока вы не назовете меня так, я слушать вас не буду".

Он требовал, чтобы уважали его достоинство, — большая смелость в Атланте 30-х годов. Бесстрашие Кинга-младшего было наследственным. Отец в одиночку вел ту борьбу, на которую сын поднял позднее многие тысячи. Отец не ездил в автобусах с тех пор, как стал однажды свидетелем зверской расправы с пассажирами-неграми.

Он возглавлял в Атланте кампанию за равную с белыми зарплату негров-учителей, добивался десегрегации лифтов в здании местного суда.

Всякий выход во внешний, большой мир выглядел вылазкой во вражеский стан, опасной и рискованной, разбивавшей иллюзию безопасности даже в собственном доме, хотя не вражды хотел ребенок, ибо какое детское сердце готово к вражде и ожесточению?

Когда Мартину было 11 лет, мать однажды оставила его в магазине, отлучившись в соседний магазин. К мальчику подошла белая леди и сильно ударила его по лицу, крикнув: "А, это ты, маленький нигер! Это ты наступил мне на ногу!" Он не наступал ей на ногу, но ни он, ни мать не смели ответить на унизительную пощечину, хотя, если бы негритянка ударила белого ребенка, ее могли бы растерзать на месте.

Будучи студентом Морхауз-колледжа, он работал во время летних каникул на матрацной фабрике и обнаружил, что за тот же труд работавшие рядом белые студенты получают больше, чем негры.

В Честере и Бостоне Кинг чувствовал себя свободнее, паутина сегрегации была менее разветвленной, отношения со студентами-белыми обычно были спокойными, если не товарищескими, но и там, на Севере, требовалась особая, вечная негритянская бдительность, и там приходилось ступать осторожно, чтобы не угодить в западни унижений.

Как-то раз его с двумя девушками и товарищем-студентом (все трое были неграми) отказались обслужить в пригородном ресторане в штате Нью-Джерси, где по закону общественные места были десегрегированы. Когда они не захотели покинуть ресторан, хозяин явился с пистолетом, выстрелил в воздух, пригрозил: "Если не уйдете — убью!" Они уехали, чтобы вернуться с полицейскими. Ресторатор был арестован за нарушение закона, и два белых студента, наблюдавших эпизод, вызвались быть свидетелями обвинения. Потом они струсили, и дело замяли.

Так, параллельно университету молодой Кинг проходил житейские курсы негритянского всеобуча в Соединенных Штатах Америки.

И все-таки, казалось ему, на Севере дышалось легче, и к концу учения возник соблазн остаться там. Ему предлагали на выбор пасторство в двух негритянских церквах, и Коретта склонялась к "северному" варианту. Но Юг, каким бы он ни был, оставался его родиной, к кровной привязанности уже примешивалось чувство долга — от спасительного бегства на Север отдавало предательством. Он выбрал Юг и по конкурсу, произнеся пробную проповедь "Три измерения полной жизни", прошел в пасторы баптистской церкви Декстер в городе Монтгомери, штат Алабама. Получив степень доктора философии в области систематической теологии, Кинг переселился туда с женой в июне 1955 года.

Трудно было найти более символическое место для борца за равенство, чем церковь Декстер в Монтгомери. По рекордам расизма у Алабамы лишь один соперник — штат Миссисипи, а алабамская столица Монтгомери была колыбелью конфедерации Южных штатов, отколовшихся в 60-х годах прошлого века от Севера — противника рабства. На ступенях Капитолия в Монтгомери Джефферсон Дэвис был провозглашен 18 февраля 1861 года президентом Конфедеративных Штатов Америки. Потом была гражданская война, самая кровопролитная в американской истории, и как знак победы Севера и краткой негритянской воли, принесенной этой победой, в непосредственном соседстве с расистским Капитолием, на той же площади, была выстроена кирпичная церковь Декстер.

Почти век они как бы переглядывались друг с другом, аккуратная церквушка на триста прихожан и лжеклассический, монументальный Капитолий, и церквушка смиренно опускала очи долу, а белый купол Капитолия смотрел на нее уничтожающе и свысока, с полным к тому основанием: недолгим было равенство негров с белыми после гражданской войны; с 1875 года ни один алабамский негр ни разу не вошел под купол Капитолия членом законодательного собрания штата Алабама.

Ученый пастор явился в церковь Декстер не для того, чтобы изменить баланс этого символического противостояния. Отпрыска негритянской буржуазии, священника-интеллигента, его привлекла паства, состоявшая из учителей местного колледжа и людей свободных профессий, что, по словам Миллера, биографа Кинга, придавало церкви Декстер "тон более интеллектуальный и менее эмоциональный". Он не думал, конечно, уклоняться от обычных для негритянского священника "общественных поручений", но на первых порах ничто в нем не предвещало того Кинга, который был убит в Мемфисе. Вскоре, однако, произошло событие, перевернувшее его судьбу.

Роза Паркс, жительница Монтгомери, швея одного из тамошних универмагов, кончив смену, села вечером 1 декабря 1955 года в городской автобус. В час "пик" автобус был переполнен. Водитель — белый приказал Розе Паркс и еще трем неграм встать и уступить места белым пассажирам. Трое привычно подчинились. Роза Паркс не поднялась: смертельно устала за день, болела натертая тесной туфлей нога. И — сколько можно! — Роза Паркс была активисткой в робком местном движении за гражданские права. Ее силой выволокли из автобуса и арестовали за нарушение установленного в городе порядка.

Порядок же был такой: автобусы в Монтгомери, как и всюду на Юге, не брезговали негритянскими центами и пассажирами, но негр входил через переднюю дверь, платил водителю, а потом, чтобы не "смердеть", выходил из автобуса и — если автобус тем временем не уезжал, а бывало и такое — вновь входил в него, но уже через заднюю дверь и занимал свободное место сзади. Он должен был уступить даже это место, если в автобусе не хватало мест для белых. Уступить любому малолетке, любому бездельнику, даже если тебя не держат старые ноги. Все водители были белыми, кодекс автобусной взаимной вежливости, естественно, не касался негров, на них покрикивали, обзывали "нигерами", "черными мартышками", "черными коровами". Только в 1955 году в автобусах за неподчинение было арестовано пять женщин и двое детей (мужчины не в счет), а одного чернокожего "упрямца" водитель застрелил.

В Монтгомери жило около 50 тысяч негров, каждый третий там был негром, и они составляли семьдесят процентов пассажиров городского автобуса. Арест Розы Паркс переполнил чашу терпения. Родилась идея однодневного бойкота автобусов.

Молодой Кинг, поддержав эту идею, предложил свою церковь для встречи организаторов бойкота. Бойкот назначили на 5 декабря. Его руководители надеялись на поддержку хотя бы 60 процентов негров, но им невольно сыграл на руку не очень умный шеф полиции, призвавший негров воздержаться от бойкота и обещавший поддержку штрейкбрехерам. 5 декабря за каждым автобусом следовал полицейский мотоцикл, и, видя этот эскорт, даже сговорчивые негры держались подальше от возможных неприятностей. К изумлению организаторов, бойкот стал почти стопроцентным.

В шесть часов утра Кинг, от волнения почти не спавший ночь, пил кофе на кухне. "Иди сюда быстрее, Мартин!" — позвала его Коретта. Под окном, на автобусной остановке, было пусто. И автобус прошел мимо совсем пустой, хотя в ранний час его обычно заполняли негры — служанки, кухарки, уборщики, отправлявшиеся работать на белых хозяев Монтгомери. Еще один автобус — пустой, совершенно пустой. В третьем было два пассажира — белых. И передние и задние места — все были для них. Они могли хоть плясать в этом пустом автобусе.

В то же утро Розу Паркс судили и оштрафовали на 14 долларов. А днем Кинга избрали главой бойкотного комитета, объявили бойкот до победы, хотя, по правде говоря, отнюдь не все верили в нее.

Выбор пал на Кинга лишь потому, что у него, еще нового в Монтгомери человека, не было противников ни среди представителей местных властей, ни среди соперничавших негритянских групп. Нужен был человек, приемлемый для всех, и Кинг оказался таким человеком — за него проголосовали единогласно. Кинг был удивлен, он не стремился к лидерству. Все произошло быстро и в общем случайно, но разве не бывает случайностей, вдруг как бы включающих в человеке неслыханной тяги мотор, о существовании которого не подозревали ни он, ни другие, и разве не бывает таких благотворных нош, от которых крепнет спина?

"А получили мы Моисея!" — с удивлением скажет много позже монтгомерийский негр И. Д. Никсон, которому принадлежала идея бойкота. Да, получили они больше, чем ожидали.

Но в тот день они еще не знали, что получили, и удивленный руководитель бойкота, привыкший по пятнадцать часов готовиться к каждой проповеди, за двадцать минут, в спешке подготовил первую свою политическую речь, чтобы успеть представиться на митинге в малознакомой церкви на Холт-стрит. Он успел. Переполненная церковь возбужденно шумела, как и четыре тысячи негров на улице. Непривычно большая аудитория радовала и пугала его, но голос был тверд, размерен и громок.

— Наступает время усталости, — говорил Кинг. — Мы собрались здесь сегодня вечером, чтобы сказать тем, кто третировал нас так долго, что мы устали, устали от сегрегации и унижений, устали от жестоких пинков угнетения. У нас нет иного выхода, кроме протеста. Годы и годы мы выказывали удивительное терпение. Иногда наши белые братья могли подумать, что нам нравится, как они с нами обращаются. Сегодня вечером мы собрались, чтобы избавиться от этого терпения...

Не неделю и не месяц доказывали негры Монтгомери, что избавились от своего долготерпения. Бойкот длился 381 день и вошел вехой в современную американскую историю — именно от него отсчитывают теперь начало активизации борьбы за равенство.

Они неплохо сорганизовались и в общем держались дружно. Негры — владельцы такси по автобусным тарифам перевозили участников бойкота на работу и обратно. Для этой же цели на деньги, поступившие в бойкотный фонд, было куплено двадцать машин. Но большинству приходилось вставать спозаранку и пешком одолевать долгие мили от негритянских до белых кварталов этого даже физически разделенного города: две трети негритянок и половина негров Монтгомери работали на его белых хозяев служанками и чернорабочими. И потому бойкот стал известен как Walk For Freedom — ходьба во имя свободы.

Сопротивление властей и подавляющей части белого населения было ожесточенным, упорным, многообразным. Из архивной пыли власти извлекли полузабытый "антибойкотный закон" 1921 года и предали суду 90 негритянских активистов, обвинив их также в организации "нелегального" общественного транспорта. У негритянских таксистов, перевозивших участников бойкота, отбирали лицензии на такси. Помимо юридических средств борьбы в ход пошли наветы, угрозы, откровенный террор. Пустили лживый слух, будто Кинг прикарманивает бойкотные фонды и уже купил на них себе "кадиллак" и "бьюик" последних моделей. Однажды его арестовали за превышение скорости. Домашний телефон изрыгал непристойности анонимных ненавистников. Как-то ночью, когда он уже был в постели, раздался очередной звонок. "Послушай, нигер, — сказал незнакомый голос, — эта неделя еще не кончится, как тебе придется пожалеть о том, что ты поселился в Монтгомери".

Да, теперь его знали в городе, вместе с известностью пришли первое уважение одних и первая ненависть других, и он обнаружил, что ненависть ощутимее любви, во всяком случае, пользуется более эффективными средствами выражения. 30 января, когда шел второй месяц бойкота, расисты бросили бомбу в его дом, первую из многих. Она взорвалась на веранде. Коретта и маленькая дочь Йоки чудом не пострадали. Кинг был на митинге. Вдруг увидел встревоженного Ралфа Абернети, того самого Ралфа Абернети, которому суждено было занять место Кинга после мемфисского выстрела и который был его правой рукой с первых дней монтгомерийского бойкота. "В чем дело?" После минутного колебания Ралф сказал ему: "Твой дом бомбили..."

Он был молод и неопытен, он был идеалистом. Добивался немногого — права ездить в автобусах на тех же условиях, что и белые, добивался для других, потому что у него была машина, а церковь — недалеко от дома. Оказалось, что даже за автобусное равенство нужно быть готовым платить жизнью, не только своей, но и близких. Имел ли он право на это?

Его избрали всего лишь главой бойкотного комитета. Оказалось, его избрали первой мишенью расистов, и мерой их ненависти и решимости решался вопрос, быть ли ему в живых. Все замешивалось куда круче, чем можно было предположить, взаимосвязи оказались короче, неожиданнее, опаснее.

Автобусный бойкот остро поставил вопрос о выборе пути. Кинг испытал страх и позднее не стеснялся признаться в нем.

Он был молод и неопытен, а такое свалилось напряжение, такой обливали грязью клеветы и наветов, такими нешуточными на каждом шагу угрозами насыщались дни и ночи, что через месяц-полтора после начала бойкота он был на грани нервного истощения, паники, капитуляции.

После того телефонного предупреждения он не спал всю ночь. "Я боюсь, — размышлял он в тишине возле замолкшего телефона. — На меня смотрят как на руководителя, и, если я предстану перед ними лишенный силы и мужества, они тоже дрогнут. А силы мои на исходе. У меня ничего не осталось". И позднее он вспоминал родившееся в ту ночь нелегкое, но твердое убеждение: "Стой за справедливость, стой за правду, и бог всегда будет на твоей стороне". Страх стал прелюдией к бесстрашию, ускорил выбор. Он отрезал себе путь назад. Отступление было равносильно убийству в себе человека и увековечению раба.

К тому вечеру, когда на веранду его дома бросили первую бомбу, колебания остались позади. Мэра Монтгомери Тэкки Гейла, приехавшего с полицейскими на место преступления, окружила большая толпа разъяренных негров, готовых на самосуд, — мэр прямо потакал расистам. Примчавшись домой, Кинг увидел, что назревает взрыв. Стоя на разрушенной веранде, он уговаривал негров разойтись: "Ведите себя мирно... Мы против насилия. Мы хотим любить наших врагов. Если они остановят меня, наше дело все равно не остановится, потому что оно справедливо".

Негры разошлись.

Потом бомбы подбрасывали по другим адресам — в дом Абернети, в негритянские церкви, на стоянку такси. Ку-клукс-клан активизировался в Монтгомери, по всей Алабаме. 10 февраля 1956 года в городском Колизеуме прошел большой расистский митинг, на котором среди других ораторов выступил миссисипский сенатор архисегрегационист Джеймс Истлэнд. Участникам митинга раздавали листовки. "Мы считаем самоочевидными те истины, что все белые созданы равными, что все они обладают определенными правами, среди которых право на жизнь, свобод и на счастье видеть мертвых нигеров, — говорилось в этом своеобразном "документе эпохи". — Друзья, пора поумнеть в отношении этих черных дьяволов. Я говорю вам, что существует группа двуногих агитаторов, которые упорно слоняются туда-сюда по улицам, шевеля своими черными губами. Если мы не прекратим помогать этим африканским людоедам, то, проснувшись в одно прекрасное утро, обнаружим преподобного Кинга в Белом доме".

Но негры Монтгомери победили.

Во исполнение решения верховного суда США с 21 декабря 1956 года они получили право сидеть в автобусах где угодно и не вскакивать навытяжку перед белыми.

Расисты Юга впервые испробовали упорство Кинга, а для него началась новая жизнь — жизнь борца. Он учился недосыпать, видеть семью урывками. Он вышел на национальную арену и много летал и ездил по стране, выступая с политическими речами, собирая позарез нужные деньги, добиваясь солидарности и сочувствия. За ним признали почетное и опасное право быть в первой шеренге маршей свободы — искусительной мишенью.

С дней бойкота Кинг понял силу организованных тысяч. Постепенно он вырабатывал тактику ненасильственного массового "прямого действия", приспосабливая к условиям американского Юга методы Махатмы Ганди, использовавшего оружие гражданского неповиновения в борьбе против англичан. Как и Ганди, Кинга вдохновляли идеи великого американского поэта и философа XIX века Генри Торо, который в трактате "Гражданское неповиновение" защищал право граждан сопротивляться несправедливым законам и актам правительства.

Почему ненасилие? Кинг не раз объяснял, почему он избрал этот метод. В последнем объяснении, опубликованном в журнале "Лук" уже после его убийства, Кинг писал: "На Юге ненасилие было конструктивной доктриной, потому что парализовывало бешеных сегрегационистов, жаждущих возможности физически раздавить негров. Прямое ненасильственное действие дало неграм возможность выйти на улицы с активным протестом и в то же время отводило винтовки угнетателя, ибо даже он не мог убивать при свете дня невооруженных мужчин, женщин и детей. Вот почему за десять лет протеста на Юге было меньше жертв, чем за десять дней мятежей на Севере".

Ненасилие, по Кингу, не означало непротивления злу. "Пассивное сотрудничество с несправедливой системой делает угнетаемого столь же порочным, как угнетателя", — подчеркивал он.

В то время, когда у негров Монтгомери появился новый лидер, на роль главного выразителя негритянских интересов в стране претендовала Национальная ассоциация содействия прогрессу цветного населения (НАСПЦН). Созданная в 1910 году, эта старейшая негритянская организация возлагавлялась негритянскими умеренными буржуа, пользовалась поддержкой белых либералов и снисходительным вниманием федеральной власти. НАСПЦН была тесно связана с демократической партией и на выборах агитировала за ее кандидатов. Отмены сегрегации ассоциация добивалась через суды — путем судебных решений, объявлявших сегрегацию неконституционной. По инициативе НАСПЦН после долгих разбирательств в 1954 году было принято решение верховного суда США о десегрегации публичных школ. Его объявили исторической вехой, но вскоре обнаружилось, что эффект решения скорее психологический, чем практический. Через десять лет, в 1964 году, в штатах Юга лишь один процент негритянских детей учился в десегрегированных школах, а в штате Миссисипи не было ни одного такого негра-школьника. Реальность системы, укоренившей расизм, обладала высшей "конституциональностью".

НАСПЦН обвиняли в несостоятельной доктрине "токенизма" (*), то есть в том, что она добивалась символических, ничего по существу не меняющих подачек, которые могли дать негритянской массе лишь иллюзию перемен.

(* Токенизмом (от слова token — знак, жетон, примета) называли практику мелких символических уступок, оставляющих в неприкосновенности основы расовой сегрегации. *)

К середине 50-х годов в негритянском движении (если вообще можно было назвать движением действия разрозненных групп) обозначился явный кризис: прогресса в области гражданских прав не было, а ждать стало невмоготу. Права надо было брать, а не вымаливать, а чтобы их взять, надо было привести в действие массы.

Кризис веры в возможность добиться прогресса конституционным путем вызвал к жизни крайние течения. Самыми популярными были "черные мусульмане", окруженные завесой секретности. Их "пророк" Элайджа Мухаммед, имевший штаб-квартиру в Чикаго, обращал своих сторонников в мусульманскую веру, проповедовал "черное превосходство", то есть расизм наизнанку, объявляя всех белых "дьяволами". Он не видел смысла в интеграции с "дьяволами" и выдвигал фантастический вариант создания самостоятельного негритянского государства на территории США, поговаривал и о терроре против "белой Америки".

Кинг отвергал доктрину "черных мусульман", как и доктрину "токенизма". Позднее, характеризуя начальные годы своей борьбы, он писал: "Некоторые призывали к колоссальной кровавой бане, чтобы очиститься от пороков нации. Защищая насилие и поощряя к нему, они указывали на историческую традицию, идущую от Спартака в Риме до американской Гражданской войны. Но негр на Юге в 1955 году, оценивая мощь сил, собранных против него, не мог видеть даже малейшей перспективы победы при этом подходе. Он был не вооружен, не организован, не обучен, не объединен и — что важнее всего — психологически и морально не подготовлен к сознательному пролитию крови. Хотя отчаяние давало ему мужество умереть за свободу в случае необходимости, он не был готов обречь себя на расовое самоубийство без перспективы победы".

Свой путь Кинг видел в мобилизации масс. Понимая, что сегрегацию не опрокинуть решениями суда, Кинг штурмовал ее массовыми маршами, бойкотами — сидячими забастовками. Он шел на открытое, лобовое, хотя и ненасильственное, противоборство с расистами, на сознательное создание кризисов и напряженности на расистском Юге. Напряженность он называл "созидательной", потому что негры, драматически демонстрируя свои требования и непреклонность, должны были создавать новый климат в межрасовых отношениях, а кризисы были средством для перехода к переговорам об отмене несправедливых законов и практики сегрегации, к переговорам, подкрепленным действиями масс. Он акцентировал "прямое действие" и избирал арену противостояния расизму на виду у всей страны и всего мира — улицы и площади американских городов, больших и малых.

Дорога всегда начинается с первого шага. Делая первый шаг в Монтгомери, Мартин Лютер Кинг еще не знал, как она длинна.

Итак, Роза Паркс и 50 тысяч негров Монтгомери могли занимать передние места в автобусах, хотя недобрые взгляды заставляли их по старинке жаться к прежним местам, а вечерами время от времени по интегрированным автобусам стреляли. Но у входов в рестораны, кафетерии, мотели, парки, как и прежде, висели таблички: "Только для белых".

В декабре 1961 года, через пять лет после знаменитого бойкота, впервые попав на Юг, в кафе "Элита" в Монтгомери, я увидел табличку, извещавшую что владельцы сохраняют за собой право отказать в обслуживании любому. "Любому" означало любому негру.

Во время этой поездки и произошло мое заочное знакомство с Кингом. И очное — с нравами американского Юга. О нем хочу рассказать поподробнее. В моем рассказе не будет судов Линча — на них не приглашают даже американских журналистов. Ничего заманчиво страшного. Просто мимолетная экскурсия в психологию южан.

Экскурсия на юг

Я был тогда совсем еще новичок в Америке — полтора нью-йоркских месяца. Нью-Йорк подавлял своим жестким темпом и разнообразной, чрезмерной, как казалось, массой домов, людей, машин, товаров. С бессилием я сознавал, что этот город невозможно подытожить, сопрячь, синтезировать. В дождливые осенние дни, когда машины резче и печальнее шелестели по асфальту, а над головами пешеходов раскрывались грибы черных больших зонтов, это впечатление укреплялось.

В Нью-Йорк я попал после трех лет корреспондентской работы в Каире. Там жилось и работалось проще, спокойнее. Суть Нью-Йорка труднее было ощутить, казалось, она утонула в самодовлеющем темпе этого города, в парадоксе огромной массы людей, сгрудившихся здесь лишь для того, чтобы каждый острее ощутил свое одиночество. Но одним эти два разных города были похожи — вкраплениями темнокожих в толпу. В Каире — преимущественно суданцы, в Нью-Йорке — негры.

Я жил тогда на углу 87-й улицы и Парк-авеню. Гарлем начинался недалеко, с сотых улиц. Гарлем был рядом, но существовал отдельно, и на первых порах меня поражала беспощадная самокритичность американцев, называвших Гарлем жутким и безнадежным словом-гетто. Вокруг Гарлема нет стен, колючей проволоки, эсэсовцев и сторожевых овчарок, физически он сливается с остальным Манхэттеном. Тем не менее о нем привычно говорили — гетто.

В дождливые дни я нырял в унылую мокрую пасть подземки на углу 86-й улицы и Лексингтон-авеню, чтобы ехать в центр, и вагоны были забиты жителями Гарлема, севшими в районе сотых улиц. В грязной подземке, в этой нью-йоркской преисподней, я исподтишка оглядывал людей, ушедших в себя, уже завороженных дробным, бешеным стуком колес. В преисподней, что стремглав летела по шатким рельсам под фундаментами домищ, вознесшихся несчетными, самыми высокими в мире этажами. Эти минуты были полны какого-то непередаваемого откровения. Чужак в городе, который так трудно дается поначалу, я чувствовал эмоциональное родство с этими людьми, потому что — это было так очевидно — они тоже были там чужаками. Они словно открывали свою тайну о Нью-Йорке, ту невысказанную тайну, которой самое место было в подземке. Я знал, конечно, о неграх Гарлема, но это было газетное и книжное знание, а как важен первый, пусть малый, но собственный сердечный опыт, когда в чуждой среде ты еще барахтаешься, кувыркаешься, будто в состоянии невесомости. Но я чувствовал и другое — что нет взаимности, что между нами вырастал психологический барьер, что я для них белый — и точка.

На первых порах американские негры были для меня массой без героев и личностей. То есть, конечно, герои и личности были, но, будем откровенны, знаем ли мы о них, глядя издали на Америку?

Сколько их было, героев и мучеников черной Америки, вспыхнувших кометами в газетных заметках о "злодеяниях расистов" и погаснувших назавтра в читательской памяти?

Что говорит нам, к примеру, имя Малколма Икса? Он избрал это экстравагантное "Икс", отрекаясь от семейного имени Литтл, потому что оно не было собственным, потому что некогда черные рабы безымянными доставлялись в Америку и маркировались именами хозяев-рабовладельцев. Малколм нарек себя Иксом, и подлинная величина стремительно росшего Икса так и осталась невыявленной — в сорок лет он был убит на гарлемском митинге. Начав жизненный путь не так благополучно, как Кинг, — отчаявшимся уголовником, — этот редкий самородок метнулся потом к "черным мусульманам" и быстро стал правой рукой загадочного и завистливого "пророка" Элайджи Мухаммеда. Потом, поняв, что путь "черных мусульман" — путь в еще один тупик, Малколм порвал с "пророком". Он созревал не по дням, а по часам — в популярнейшего предводителя негритянской молодежи в северных гетто. В частых его метаниях угадывался рост и вширь и вглубь; отвергая духовную самоизоляцию "черных мусульман", он перекидывал мостки от угнетенных негров к угнетенным белым, приближался к осознанию негритянского движения в США как части мирового революционного процесса. Многие видели в нем потенциал большого революционера, сочетавшего в себе страсть, самоотверженность, трезвый ум. Чем сильнее хлестал он своими речами пороки Америки, тем язвительнее и беспощаднее травила его "большая пресса". В феврале 1965 года его убил фанатик из "черных мусульман" — при свете дня, на массовом митинге. "Большого Малколма" помнят в черных гетто, но для белой Америки он канул в Лету — на нем трудно, да и ни к чему делать посмертные сенсации.

В первые свои нью-йоркские дни как корреспондент я понимал, разумеется, что буду писать и на негритянскую тему. Она была выгодной — какое неуместное словцо! — и потому стала дежурной. Уже ходил едкий анекдот о коротком, но динамичном диалоге американца и советского человека. "Сколько в среднем получает у вас инженер?" — спрашивал американец. И наш, заметив подвох, бросал провокатора в нокдаун ответной репликой: "А у вас негров линчуют..."

С анекдота спрос невелик, но он выражал максималистский аргумент: "у вас негров линчуют". Такие аргументы уязвимы. Одна крайность легко опровергается другой. Мой товарищ, ненадолго приехавший за океан, чтобы самолично открыть Америку, говорил мне тогда: "Пишем вот о неграх. То плохо, се плохо. А я видел негров, катающихся в "кадиллаках"..."

Так что же происходит с неграми? То ли их линчуют, то ли они в "кадиллаках" катаются? Ложная мудрость легких обобщений рождается как реакция на штампованные слова, которые истинную боль и сложность превращают в самоубийственный трюизм — вот что происходит.

В проницательных заметках Ильи Эренбурга об Америке, где он побывал в 1946 году, есть один штрих. После Нью-Йорка американцы, принимавшие трех советских писателей, предложили им отправиться в любую часть Штатов. Эренбург выбрал Юг. Он догадывался, где следует искать пробный камень Америки, где решается вопрос о справедливости. Об американском характере. О судьбе огромной, самодовольной и самокритичной, мятущейся страны.

Я оценил точность его выбора, когда в конце декабря 1961 года вместе с Владимиром Богачевым, корреспондентом ТАСС и уже старожилом в Америке, поехал на Юг за рождественским репортажем на негритянскую тему.

...Вашингтонский поезд подходил к Чаттануге, городу, лежащему на границе штатов Теннесси и Джорджия. Был туманный, зябкий рассвет. Негр-проводник поднял нас в семь утра, и мы вышли, поеживаясь, в тамбур своего, последнего вагона. Тамбур был открытый, выбегая из-под колес, холодно змеились рельсы. Кондуктор-белый подсел недавно и теперь расспрашивал нашего проводника о погоде в Вашингтоне. Он глядел не на негра, а на рельсы. Негр отвечал учтиво и односложно; "Да, сэр...", "Нет, сэр..."

Это был старый, вышколенный негр из профсоюза проводников спальных вагонов. Накануне вечером он играл перед пассажирами роль свойского, разбитного негра, наполовину слуги, наполовину шута, знающего, что господа не против шутовства, если шут блюдет дистанцию. Он не был таким негром, он именно играл эту несколько старомодную роль, зная, что именно такой образ негра нужен тем белым, с которыми он привык иметь дело. Он был как тот чечеточник на эстраде — выкрашенный под негра, со слишком черной краской на лице и слишком белыми и толстыми губами. Ловко раскладывал постель, разносил воду и лед, острил, не отказывался от поднесенного стакана и фамильярно подмигивал нам, опрокинув этот стакан.

И вот с утра, огладив нас щеткой в вагонном коридоре, он стоял перед кондуктором, учтивый и невеселый. И не потому, что отрезвлял холодный рассвет, а потому, что рельсы змеились уже на территории Юга.

В раннее предрождественское утро вокзальная площадь была меланхолична и пуста, если не считать полудюжины непроспавшихся пьяниц. Но бодрствовала на вокзале вездесущая служба автопрокатной корпорации Герца, и ее дежурный, проверив всего лишь водительские права, заполнив фирменный бланк и не взяв ни цента авансом, вручил нам ключи от вишневого новенького "шевроле-61". И, став временными обладателями "шевроле", мы получили свободу маневра в незнакомом городе и покатили по его пустым улицам, выбирая, какой мотель приглянется, — в Чаттануге и ее округе было тогда 97 отелей и мотелей, готовых принять 3563 гостя.

Это было первое мое знакомство с американской провинцией, и легкость, с которой, не отходя от поезда, мы заполучили в аренду автомашину, была лишь первой из чудес.

В мотеле "Дрейк" нас ждал чистейший, удобнейший номер с телевизором, до блеска вымытой ванной и никелированной головкой душа, которую дозируй как угодно; хочешь — мелким дождичком, хочешь — тугой струёй, почти как из брандспойта, набором салфеток и полотенец — не меньше десятка на двоих, гигиенически запечатанными в парафиновую бумагу стаканами, облатками душистого мыла и пр., и пр.

Я взял телефонную трубку и заказал Нью-Йорк, и трубку не пришлось вешать — разговор дали сразу же.

Провинция? Дикий Юг?

Чаттануга дразнила нас густым концентратом своей цивилизации, машин и сервиса.

От некогда живших здесь индейцев осталось лишь странно красивое название места. Все остальное шло от современной Америки. Местный справочник давал цифры, которые казались невероятными, хотя сомневаться в них было невозможно. На 250 тысяч жителей так называемого торгового района Чаттануги (в черте самого города жило 120 тысяч человек) приходилось машин 87 тысяч, телефонов — 106 тысяч, банковских вкладов — 3942 миллиона долларов, телевизионных станций — 9, авиалиний — 9, авиарейсов — 32 в день, автобусных линий — 9 с 230 рейсами в день, промышленных предприятий — 500, видов выпускаемой промышленной продукции — 1500 и бройлерных цыплят — 6 миллионов штук в неделю.

Это была провинция, но провинция американская.

"Шевроле" от Герца, модерн мотеля "Дрейк", обилие машин и бройлерных цыплят навязывали свои условия, каким-то неожиданным и вроде бы ненужным элементом вторгались в намерения двух корреспондентов, приехавших за материалом о диком расистском Юге. Мы были воспитаны на уважении к статистике и на том, что факты — упрямая вещь, причем под упрямством фактов я понимал их однозначность. А тут 6 миллионов бройлерных цыплят запросто уживались с 60 процентами безработных шахтеров и со 100 закрытыми угольными шахтами из 200, существовавших десять лет назад.

Фред Хиксон, политический обозреватель газеты "Чаттануга дейли таймс", высыпал перед нами все разноцветье этих цифр, и мы, сконфуженно приняв их, не отвлеклись все-таки от цели и сквозь бройлерных цыплят попытались пробиться к чаттанугским неграм, которые составляли — еще одна цифра покатилась перед нами — 39 процентов населения города.

У Фреда Хиксона был умный взгляд, значительно поджатые губы, чутьем человека, тридцать два года отдавшего газетному делу, он понял, куда клонят коллеги. Он взял тон философический.

— Расовой проблемы в Чаттануге нет, — сказал он, — но практика сегрегации существует. И это вещь естественная, не правда ли? И вы в Советском Союзе не каждого пустите к себе в дом. Зачем же требовать от американца, чтобы он братался с негром?

Потом Фред Хиксон перешел к мазкам более широким.

— Человеческая природа всюду одинакова, — назидательно разъяснил он. — Человеческие эмоции везде одинаковы — в Чаттануге, Москве, Ленинграде, Нью Йорке.

У его расизма была философская подкладка общемировой морали, и ему казалось, что из этого материала можно построить такую вышку, откуда легко озирать весь мир, объяснять все за всех и сопрягать Чаттанугу с Ленинградом. И нас он хотел принять как соучастников, которые не могут не исповедовать естественные законы человеческого общежития. Но, впрочем, объяснение его еще не кончилось.

— Никакая страна не имеет права порабощать людей, — сказал далее Фред Хиксон. — Негры внесли выдающийся вклад в развитие нашей страны. Может быть, они стелили этот пол (и он погладил пол носком своего ботинка). Может быть, они делали этот стол (и костяшками пальцев он постучал по крышке своего стола).

Так расист ли он? По привычке, заложенной с детства, хотелось либо отрицательного, либо положительного, но определенного, а Фред Хиксон не поддавался привычной классификации, он поворачивался то одной, то другой гранью.

О святая наивность и нетерпение простака, спешащего поскорее открыть Америку и в ней каждого американца!

Между тем наш новый знакомый обратился к истории, к 1836 году, когда было подписано соглашение, обманувшее чаттанугских индейцев, и теперь предстал прямым обличителем прошлого своей страны.

— Это было, — сказал он, — соглашение, которым мы не очень гордимся. Это были варварские времена.

Такие слова прямо-таки напрашивались в цитату, но Фред Хиксон вернулся к неграм сегодняшней Чаттануги и сообщил, что вот у них в редакции — он пробежал взглядом по людям, сидевшим за столами в большой "информационной комнате", но не нашел того, кого искал, — работает один негр: пишет о негритянских делах.

Один негр... Мы могли бы спросить, почему один, когда в городе их двое на каждые пять жителей. Но мы не стали углубляться в арифметику и не обвинили мистера Хиксона в "токенизме", я еще не знал тогда этого слова и заключенной в нем логики: если у сотни негров есть "кадиллаки", — значит, миллион негров счастливы, и если один негр-репортер работает в газете, — значит, издатель ее свалил со своей души грех сегрегации.

— Но почему же он пишет о негритянских делах, мистер Хиксон?

И мистер Хиксон удивился нелепости этого вопроса.

— Это естественно, — оградил он себя любимым словечком. — Кто же лучше знает негритянские дела? Если бы у нас работал русский, он занимался бы русскими делами.

— Но помилуйте, мистер Хиксон, ведь этот негр не просто негр, он же американец...

Да, он американец, но прежде всего негр, и мистер Хиксон непроизвольно выдал себя, говоря о негре-репортере как о негре, а не как об американце. Но выдал ли? Он не таился и отвечал, как думал, и это было у него в крови — есть просто американцы и есть американские негры. В крови у либерального южанина из либеральной газеты, который возмутится, если его назовут расистом, — уж он-то лучше вас знает, кто такие расисты!

Рождественский вечер рано и быстро пришел в декабрьскую Чаттанугу. После обеда в ресторане мотеля "Дрейк", где трезво, негромко и скучно сидели чаттанугские буржуа, одни белые, Володя Богачев сел за руль "шевроле", и мы выехали на поиски другой, негритянской Чаттануги.

На центральных, торговых улицах Широкой и Рыночной не было ни души. Красиво и холодно горели гирлянды разноцветных лампочек, белые американские пятиконечные звезды, красные рождественские колокола. В освещенных витринах закрытых магазинов щедро лежали товары, подтверждая выводы цифр, полученных от мистера Хиксона. Просторные площади торговых центров и продовольственных супермаркетов были вынесены на недорогую землю окраин. И вдоль шоссе, то там, то сям, под навесами и без стояли сотни выставленных на продажу, совсем вроде бы беспризорных, потому что людей не видно, подержанных, но на вид совсем еще новых и заманчиво поблескивающих под фонарями машин.

В холодных неоновых сумерках, в непривычной пустынности предпраздничных улиц, словно очищенных жителями для того, чтобы не отвлекать внимание двух нежданных гостей, Чаттануга наглядно разворачивала перед нами зажиток американской провинции, которой, конечно, не хватает материальной изощренности и даже пресыщенности Нью-Йорка, но которая в смысле товаров давно и прочно ликвидировала противоречия с большими городами.

Потом мы попали в другую Чаттанугу.

На Ист 8-й стрит увидели старые и бедные деревянные дома с маленькими верандами. И в каждой хижине — в глубине веранд, в оконцах — маленькие зеленые веночки, и перед ними красные лампочки и электрические свечки, славящие Христа. Они мигали грустно и умиротворенно, и их скудный свет проникал на темную улицу. Почему-то подумалось, что такими же, наверно, были потаенные огни гонимых ранних христиан.

Там не было никаких вывесок, но мы поняли, что въехали в негритянскую Чаттанугу.

Остановили машину, ходили пешком. Рождественские огоньки мерцали ненавязчиво, неся робкую надежду. Попадались редкие прохожие. Человеческие фигуры выплывали из темноты, темные лица сливались с темной одеждой. Наши белые лица были для них словно знаки предупреждения: осторожно, чужие! Чувствовалось, что белые здесь не ходят, особенно вечерами, когда темнота физически усиливает обособленность двух рас. Да, мы были единственными белыми в этой негритянской Чаттануге. Если не считать Кларка Гейбла. Киноактер Кларк Гейбл белел с афиш. Он недавно умер, в разгаре была пора посмертного бизнеса на Кларке Гейбле.

Огоньки бедных домишек и черные лица, выплывавшие из мрака, молча противопоставляли себя публике в мотеле "Дрейк" и олимпийским рассуждениям Фреда Хиксона о том, что все это естественно. От них шли, передаваясь нам, несчастье, покорность. безнадежность, которые существуют с тех пор, как существует мир, но так и не смогли стать естественными.

Разве можно признать естественными несчастье, страдание, униженность?

Я помню тревогу, разлитую в сиреневом сумраке и мерцании рождественских огоньков. Она вырастала из нашей изолированности на тех негритянских улицах, из внезапно возникшего сознания, что мы делаем что-то недозволенное, что преступаем черту неписаного, но властного закона, и к этому сознанию добавлялись настороженность и желание иметь пару дополнительных, совсем не лишних глаз на затылке.

Я не могу забыть эту тревогу, потому что она столько раз повторялась и вечером и даже днем на улицах десятков гарлемов, которые потом пришлось увидеть в десятках городов.

Предрождественский чаттанугский вечер учил новичка в Америке искусству ощущений. Люди с темными лицами спешили мимо, и я понимал, что заговорить с ними невозможно, если хотите, даже бессовестно, потому что мы были для них белые, и точка. К понятной осторожности, какую вызывает незнакомец, приплюсовывались барьеры расы, которая давно научена не исповедоваться, а маскироваться перед другой расой. На нас смотрели не как на незнакомцев, которые могут понравиться или не понравиться. Нет, на нас смотрели как на представителей чуждого, враждебного, опасного вида, которые отнюдь не нуждаются в индивидуальной проверке, — она была проведена давным-давно, и ты, белый человек, попавший на улицу чаттанугского гарлема, каким-то образом нес ответственность и вину за все, что в течение веков делали белые люди совсем не из твоей страны, совсем других взглядов, но коварно скомпрометировавшие тебя одним с ними цветом кожи. Эти спешащие мимо черные люди как бы предупреждали, что наши попытки познать американский Юг никогда не будут полностью успешными, потому что закрыта для белых душа американского негра, а как же познать Юг, не познав эту душу?

Трехсотлетняя история, начавшаяся в 1619 году, когда на американский Юг пришел первый корабль с черными невольниками из Африки, предъявляла свой счет вечером 24 декабря 1961 года, и тебе каким-то образом приходилось оплачивать его, ощущая недоверие, недоумение, вопрос, которые были в глазах встречных чаттанугских негров, В них, как и во Фреде Хиксоне, сидело проклятое, неистребимое разделение на белых и черных, на американцев и американских негров, и вряд ли я ошибусь, если скажу, что даже при мимолетной встрече на улице, в баре, в каком-нибудь офисе или кинотеатре почти каждый черный американец реагирует на белого американца, на белого незнакомого американца бессознательной, проскакивающей в мозгу искоркой недоверия. И наоборот. И это поле расовой напряженности, обычно скрытое поле, настолько сильно в Америке, что его не может не ощущать даже иностранец. Это поле не только разделяет, но и связывает белых и черных американцев, они постоянно, хотя и по-разному, присутствуют в сознании друг друга, они тянутся друг к другу, потому что черная Америка хочет познать белую Америку. И наоборот. Эти сигналы опасности взаимны.

Конечно, есть разные белые и разные черные американцы, но в массе они разделены и не могут до конца понять друг друга. Не могут, но хотят, и тогда делаются попытки необычных, почти цирковых трюков вроде предпринятого журналистом Гриффином. Он раздобыл краску специального состава, перекрасился в негра, пустился в этом виде путешествовать по Югу, прошел через некоторые, далеко не все, будничные круги черного ада, не раз проклял себя за этот оказавшийся дьявольски рискованным эксперимент, не раз чувствовал, что жизнь его висит на волоске, испытал непонятный белому животный страх перед расистами, заразился ненавистью негров к "мистеру Чарли" — так черные называют на Юге белых — и выпустил в начале 60-х годов честную сенсационную книгу "Черный, как я".

Мы не запаслись этой краской, а кроме того, были на виду, ездили по маршруту, утвержденному госдепартаментом, сроки и дороги были заранее согласованы, и на хвосте у нас, как только кончилось рождество, цепко повисли да так и не отрывались две машины с тремя агентами ФБР. Два зеленых "форда" следовали за нами, и высокие антенны радиопередатчиков выдавали их спецназначение. Одного из агентов, седого, с благородным профилем десикковского киногероя, мой товарищ прозвал Графом. Двое других особых примет не имели. Граф, очевидно, был старшой и ехал один. Когда мы останавливались перекусить в кафе или ресторане, они припарковывали машины рядом с нашей и входили, невинно отводя взгляды, но выбирая столик с хорошим обзором. Когда на ночь мы снимали номер в мотеле, они располагались за стеной и с утра громко разговаривали, шумели, выходили к своим машинам, проверяли моторы, давая нам понять, что рабочий день начался и пора трогаться, вкусить сладостное ощущение скорости.

Мы следовали строго по маршруту, но однажды ночью ненароком пропустили нужный поворот и затормозили на пустом темном шоссе, и тогда одна пара зажженных фар замерла за нашей машиной, а другая проскочила вперед и тоже замерла — они взяли нас а вилку и ждали, что будет дальше. Они были готовы ко всему. Но мы лишь прозаически развернулись, и два "форда" — впереди и сзади нашей машины — развернулись тоже, и передний вывел нас на нужную дорогу.

Разговаривали мы с ними заочно.

— Ничего, ребята, — говорил Володя, — с нами не пропадешь. Никуда мы от вас не уедем.

Когда, приехав в новый город, мы оставляли машину, им волей-неволей приходилось превращаться в топтунов, в пеших детективов. Это им не нравилось.

— Ничего не поделаешь, ребята. Придется пройтись. Ведь у нас тоже работа.

Мы привыкли к ним и рьяно фантазировали, как по окончании нашей поездки они примутся за докладные записки и будут выступать на совещаниях по обмену опытом с инструктивным сообщением "На хвосте у красных".

Отрываться от них было бы бесполезно и рискованно, агенты ФБР всегда найдут возможность наказать ослушников, и даже минимальное наказание вроде гвоздя в переднюю шину уже сулит неприятности. Но в общем своей работой они мешали нашей работе, наращивая и без того высокий барьер подозрительности. Какой негр, негр в Джорджии или Алабаме, будет на улице откровенничать с белыми — с незнакомыми, иностранными, непонятными белыми, если за их машиной замерли неподалеку два зеленых "форда" с высокими антеннами, два очень понятных "форда" с понятными людьми.

Словом, азбуке Юга нас учили умеренные, добропорядочные белые южане, славящиеся джентльменскими манерами и гостеприимством.

Было что-то пасторальное в спокойных красных холмах Джорджии, в бетонированных лентах дорог, пробегающих через декабрьские леса, в картонных рождественских звездах и колоколах на улицах уютных городов, которые прятали свои притихшие гарлемы на задворках. Сильно, мягко и плавно нес нас арендованный "шевроле", фамильярно-заботливы были голоса радиодикторов, напоминавшие автомобилистам, что впереди другие рождества и что — будьте осторожны! правьте осторожно! — у смерти, увы, нет праздников и выходных. И еще я впервые изведал тихую, благостную идиллию рождественских гимнов, а из настойчивой рекламы узнал о чудодейственных консервах "дэш", которые не дадут ни потолстеть, ни похудеть американским собакам и вместе с заданным весом сохранят их собачью бодрость; "дэш" — прекрасный рождественский подарок четвероногому другу человечества!

О, как очарователен мотель "Дрейк", первым из американских мотелей приютивший вашего покорного слугу! Первый, но не последний южный мотель, где меня подключили к заговору против темнокожих граждан Америки. Там даже не было таблички "Только для белых", но негров не принимали — законы частной собственности предъявлялись как охранная грамота расизма. Иностранец, к тому же "красный", ты получал все права, которых был лишен черный американец. Ты оказывался по другую — лучшую и комфортабельную — сторону расового барьера, а оказавшись там, стеснялся глядеть в глаза негритянке, убиравшей твой номер. А что ты мог сделать? Ночевать на улице? В негритянском мотеле ты был бы решительно не понят.

В вымершем на рождество Риме, штат Джорджия, — городишке на 32 тысячи человек — в самом центре, у здания полицейского и пожарного управлений, стоял памятник волчице с Ромулом и Ремом, припавшими к ее сосцам: "Риму новому — Рим вечный" — было выбито на памятнике, который подарил городу в 1929 году Бенито Муссолини, После этого американская кровь пролилась в Италии, и дуче, к радости американцев, был повешен вниз головой, но Рим, штат Джорджия, хранит подарок казненного диктатора. Как и знаменитый собрат, он стоит на семи холмах, чем, собственно, и обязан своему названию. Мы не пересчитывали эти холмы, но для римских негров, очевидно, нашли восьмой, дополнительный — они жили как изгои.

В ресторане отеля "Сентрал форрест" днем царила потная скука американского рождественского обеда. Негров не было даже среди официантов, они лишь подносили чистую и уносили грязную посуду. В номерах черный цвет присутствовал в двух видах — в черном переплете непременной библии и в уборщицах-негритянках. За стойкой в холле дежурила молодая белая женщина Джоан. Муж ее — шофер автобуса, отец — служащий газовой компании, мать работает на текстильной фабрике. За полуторагодовалой дочкой Джоан ухаживала "цветная", а ведь эта южная семья стояла на нижней ступеньке социальной лестницы.

В Торговой палате, куда мы поспешили утром следующего дня, когда праздник кончился и горожане снова зажили под лозунгом "бизнес, как обычно", управляющий мистер Коллинс, преодолев первоначальное замешательство, сообщил, что членами палаты состоят 820 римских бизнесменов и что среди них нет ни одного негра. Его объяснение обезоруживало: просто нет негров, у которых был бы свой бизнес.

Неподалеку от Рима расположен завод компании "Дженерал электрик" — тысяча рабочих, инженеров, техников. Негров можно пересчитать по пальцам. Если заработки высоки, администрация может привлечь и предпочитает белых рабочих.

От Рима до Ла Грэйнджа — 94 мили на юг. Чем южнее, тем непреложнее сегрегация. В Ла Грэйндже, городке с 26-тысячным населением, негры были отделены от белых в школах, госпиталях, на автобусной станции, в сфере обслуживания. Лишь магазины принимали белых и черных: доллары не пахнут.

Мы стояли у дверей автобусной станции, когда подошел автобус-экспресс компании "Грейхаунд" — комфортабельный гигант, на никелированных боках которого распласталось изображение гончей. Сначала выходили белые, потом черные — они ехали сзади. Пожилая негритянка, выйдя из автобуса, направилась к центральному входу станции, заглянула внутрь и отшатнулась — там было отделение для белых. Сориентировавшись, она нашла свою дверь с табличкой "Только цветные". Отделение для белых в три-четыре раза больше негритянского, удобнее, чище, светлее, с парадным входом. В негритянском сидело трое солдат и офицер-негр — американские граждане на государственной военной службе. Государство, взяв их в армию, доверило им защиту своих интересов, но там, на автобусной станции в Ла Грэйндже, не могло защитить их человеческое достоинство.

Одно дело — слышать и читать о таких вещах, другое — их видеть. Они настолько противоестественны, что вроде бы легко их устранить. Но когда ты, любопытствуя, всего лишь заглядываешь в унылое отделение для "цветных" и не ноздри, а глаза и нервы твои улавливают запахи унижения, отгороженности и бессильной покорности, разлитые в атмосфере этой комнаты, когда ты встречаешь недоумевающий, тревожный взгляд негров, а спиной ощущаешь колючий, проверяющий взгляд белого, тебе становится не по себе.

Ты хочешь быть просто человеком, а тебе навязывают, что ты белый человек и что тебе повезло на всю жизнь, ибо ты родился от белых родителей, что тебе крупно повезло, потому что ты родился в стране, где вообще нет черных, а значит, ты вообще не мог быть черным. Тебе хотелось бы встать меж этими двумя дверьми, меж этими двумя табличками, и на английском языке, не смущаясь произношения, погрешностей которого так и не смог устранить лингафонный кабинет Московского института международных отношений, громко провозгласить банальные уже истины о том, что все люди рождены равными. Истины, впервые официально прозвучавшие с американского берега — со страниц Декларации независимости, а также истины, заложенные между твердыми черными обложками той библии, которой ты успел начитаться перед сном в мотелях Джорджии и наслушаться по телевизору в рождественские дни. Но нет равенства и братства, а есть цвет кожи, разделивший христиан при жизни и в могилах сегрегированных кладбищ Ла Грэйнджа. Не с мечтой ли о сегрегированных вратах рая уходят в эти могилы белые южане?

У них свое мнение о естественном и противоестественном. Сегрегация естественна и потому, с их точки зрения, не представляет проблемы. Проблемы возникают тогда, когда негры выступают против сегрегации. В Риме нам говорили, что отношения между белыми и "цветными" нормальные. Почему? "Цветных" лишь 15 процентов, и они предпочитают помалкивать. В Ла Грэйндже редактор местной газеты мистер Кроу объяснил, что всерьез вопросами сегрегации ему придется заняться, если в городе появятся участники "рейдов свободы", боровшиеся в те дни против сегрегации на автобусных линиях. При этом он считал себя либеральнее "типичных южан". Либералам Юга неловко, даже стыдно смотреть в глаза иностранцам, задающим щекотливые вопросы. Но одной женщине в Ла Грэйндже претили оговорки и обтекаемость. И на прямо поставленный вопрос миссис Ньюскэм прямо и ответила:

— Да, мы все южане. Да, мы за сегрегацию.

И тут же пояснила эту позицию примером со своей кухаркой:

— Она служит у меня двадцать два года. Я люблю и уважаю ее, а мои дети для нее как родные. Но я хочу, чтобы она знала свое место, а мы — свое.

Как побагровела миссис Ньюскэм, как засмущалась, но не отступила, не отказалась от своей прямоты. И, сказав свое, засобиралась, заторопилась, извинилась перед мистером Кроу и покинула комнату, все еще бормоча, что кухарка у нее как родная, что она платит за ее лечение и всячески ей помогает, но что "цветные" должны знать свое место. Видно было, что она любила свою кухарку и по-своему сроднилась с ней. Разве барин не может любить крепостного, а хозяин — собаку? Он лишь оставляет за собой право не только на милость, но и на гнев, а также право чередовать их. "Цветные" должны знать свое место — в этом и угроза и патернализм южан, и в этом, между прочим, они видят счастье "цветных".

В Колумбасе мистер Эдж Рид, редактор тамошней газеты, нарисовал картину умеренно оптимистичную.

— Мы избежали расовых волнений, которые были в Олбани, штат Джорджия, и в Монтгомери, штат Алабама, — говорил мистер Рид. — Но наши люди — решительные сегрегационисты. Возьмите, например, наш аэродром. Вывески убрали, но может случиться драка, если негр войдет в комнату для белых. Правда, я видел как-то негра, который сидел в одной комнате с белым, и между ними было сравнительно небольшое пространство.

— Сумели десегрегировать городской автобус. Теперь иногда сидят вместе. Даже иногда белые — сзади, а негры — впереди. Видел ли я это сам? Сам не видел, но говорили.

— В январе думаем десегрегировать кафетерии, но многое зависит от поведения негров. Важно, чтобы они не напирали, чтобы действовали постепенно.

— Было трое негров-полицейских. Но все обвинены в воровстве и уволены.

Население Колумбаса составляло тогда 117 тысяч человек, из них негров — 42 процента.

Так ездили мы неделю по дорогам и городам Джорджии и Алабамы, и упруго колебались сзади пруты высоких спецантенн, и агенты в зеленых "фордах" уже знали, что двое красных репортеров обязательно завернут в редакции местных газет, а потом, осмотрев центральные улицы, найдут, непременно найдут те кварталы, где исчезало парадное, начищенное, сонно-мирное лицо Америки, где щебенка сменяла асфальт, у домов пропадали аккуратные зеленые газончики, а сами дома были вроде бы и не дома — покосившиеся дощатые строения, иногда обитые толем, иногда своими деревянными подпорками напоминающие избушки на курьих ножках.

И перед Монтгомери, где кончался наш маршрут, мы заехали в крошечный городок Таскиги, штат Алабама.

Мы добрались туда ночью и поначалу никак не могли понять, где же та самая Широкая или Главная улица, освещенная и по ночам, без которой не может обойтись ни один даже самый маленький американский город. Утро рассеяло тьму и недоумение. Нашли и Главную улицу, и городскую площадь со сквером, а в сквере твердо стоял на пьедестале бронзовый солдат конфедератских войск.

История Гражданской войны в США не оставляет места для неясностей: северяне разбили южан, освободили негров от рабства. Но вопреки истории бронзовый солдат стоял непобежденным, а два потомка освобожденных негров подрезали зеленый газончик у его ног. И кучка негров нежилась в солнечных лучах, прислонившись к стене продовольственной лавки "Только для цветных", — даже в конце декабря тепло на глубоком алабамском юге. В аптеке назло истории, неграм и северянам, вернувшимся сто лет назад к себе, на Север, торговали открытками, на которых победно реял флаг конфедератов и славилась Диксиленд — благословенный Юг, земля обетованная американских рабовладельцев. А в здании суда, стоявшем там же, на площади, было пусто и сумрачно, глаз плутал среди знакомых табличек, которые совершенно точно указывали, где место белых и где — "цветных". Лишь на дверях комнаты шерифа не было этого клейма: негр не мог тогда быть шерифом в Таскиги. Увидев двух белых незнакомцев, люди с шерифскими звездами на груди и пистолетами на боку насторожились, а когда мы представились, главный не стал разговаривать, отвернулся, грубо дав понять, что тут не словоохотливая редакция и что не всякому белому тут честь и место.

...Таскиги застыл в ленивой полудреме. До полной идиллии недоставало лишь крика петухов. Диксиленд лежала как на открытке: небо было голубым, деревья и трава — зелеными, солдат отливал потускневшей бронзой. Все было так, и все было миражем и обманом. Мир, как и всюду на Юге, раскололся лишь на два цвета.

Первый этаж маленького дома на краю площади занимала редакция газеты "Таскиги ньюс". За стойкой, заваленной газетами, сидела полная пожилая женщина. Ей и ее мужу принадлежала "Таскиги ньюс", газетка с тиражом в полторы тысячи экземпляров.

Звали женщину миссис Фишер. Располагающая внешность матери и домохозяйки. Болтливость американки, из тех, что увлекаются от безделья так называемой общественной деятельностью. Откровенность человека, знающего, что убеждения его разделяются окружающими.

— Да, в Таскиги тысяча семьсот жителей. На каждого белого пять-шесть цветных. Мы, южане, не любим негров как расу. Разумеется, кое-кто из цветных нам нравится, встречаемся с ними на улицах, в магазинах. Но чтобы пригласить домой, в гости — боже упаси! Их больше, но управляем городом и графством мы. Да, верховный суд разрешил им регистрироваться как избирателям. Но вы представьте только себе: вдруг бы они все голосовали! Ужас! Ведь этак дойдет до того, что негры будут управлять городом. А они необразованны. Конечно, этого мы не могли позволить. Выход найти было не так легко. Но нашли все-таки: ведь на карту поставлено наше будущее. Изменили границы города, и негры исчезли из списков избирателей. Как они возмущались! Бойкотировали газету, магазины. Однако, слава богу, все пока обошлось...

Как все до зависти просто в мире бесхитростной миссис Фишер, проще счета до десяти. Один больше шести, если один — белый, а шесть — негры. Да и негры, по ее мнению, принимают эту арифметику и лишь смутьяны хотят нарушить покой Таскиги, смутьяны-коммунисты. Да, да, они водятся и тут — миссис Фишер была в этом уверена.

Говорила она очень искренне, и вообще в ней не было ни капли лицемерия.

О торжествующая сила невежества, вдвойне уверенного в своей правоте, когда оно коллективно! Если природа дала тебе белую кожу, а общество — готовый набор взглядов, групповую мораль и еще антипода для того, чтобы ты чувствовал себя наследственным обладателем истины в конечной инстанции, ты лишаешь себя святого права на сомнение, без которого нет развития, нет движения вперед. От колыбели до могилы тебя убивает автоматическое сознание автоматического превосходства над людьми другой расы и других взглядов, и что бы там ни делала та или иная "черная обезьяна", какие бы высоты знания и духа ни штурмовала она, ты уверен, что ей никогда не достигнуть того Олимпа, на который тебя вознесли простым фактом рождения белым.

Но придет однажды минута, и от этого обманчивого затяжного сна наяву ты очнешься в холодном поту, потому что, по точному слову негритянского писателя Джеймса Болдуина, "черный человек функционирует в мире белого человека как закрепленная звезда, как недвижный столп, и, когда он сдвинется со своего места, небо и земля будут потрясены до основания".

Пока что момент пробуждения не наступил для миссис Фишер, пополнившей нашу коллекцию южных матрон.

Я хорошо запомнил миссис Фишер с ее откровенностью и убежденностью. Запомнил по контрасту — из-за одного близкого соседа газеты "Таскиги ньюс". Собственно, сосед этот и дал известность захолустному алабамскому городишку. Назывался сосед Таскигским институтом и славился как одно из крупнейших, старейших и уважаемых негритянских высших учебных заведений США. В нем в то время училось 2400 студентов-негров, а преподавателей-негров с учеными степенями было, пожалуй, побольше, чем белых граждан Таскиги.

Мы нашли в институте мистера Траута, ведавшего отношениями с прессой, и, сев за руль нашего "шевроле", он повез нас к доктору Фостеру, президенту Таскигского института. А сзади — мистер Траут видел его в смотровое зеркальце — неотступно шел "форд" с высокой антенной. (На этот раз был лишь один алабамский "форд"; Граф и оба его подчиненных покинули нас на границе штата Джорджия, передав на попечение алабамским агентам ФБР.) Мистер Траут бросал взгляды в зеркальце, сначала недоуменные, потом, поняв суть дела, тревожные, но "форд" не исчезал от этих взглядов, он был явью, а не наваждением. В приемной президента мистер Траут изо всех сил скрывал тревогу и сконфуженность, но полностью это ему не удавалось, и тогда он снова вертел в руках наши верительные грамоты, выданные нью-йоркским Центром иностранных корреспондентов, и спрашивал:

— Так, значит, вы из ТАСС? А вы из "Известий"? Так... Так...

И смотрел в окно, на стоянку автомашин, где, как опознавательный знак, реяла над другими спецантенна зеленого "форда", в котором спокойно, терпеливо сидел привыкший к ожиданиям человек специфической профессии.

И, оторвав взгляд от окна, мистер Траут снова с тоской вертел наши бумаги и, забывшись, переспрашивал:

— Так, значит, вы из "Известий"? А вы из ТАСС?..

Он боялся. Мы приехали и уехали, а ему суждено оставаться в странном мире невежественной и самоуверенной миссис Фишер и ей подобных, которые уже выдумали "смутьянов-коммунистов" в Таскиги и теперь могли представить наш визит как свежую неопровержимую улику. У миссис Фишер среди всех других ее привилегий, щедро данных фактом рождения на Юге от белых родителей, была и привилегия без опаски поболтать с красными — она вне подозрений. А негр, каким бы покладистым он ни был, внушает подозрение уже потому, что родился негром, в нем видят потенциального оппозиционера, и подозрения могут возрасти, если он общается с советскими коммунистами.

Доктор Фостер, пожилой почтенный негр, принявший нас в солидном сумеречном кабинете с коврами и кожаными креслами, был спокоен, уравновешен и с мягкой иронией назвал знакомую ему миссис Фишер "философом". Он производил впечатление очень образованного, много думающего человека, понимающего все и всех, и, может быть, именно в этом всепонимании заключались и сила и уязвимость его мудрости, которая знает, как крепки старые корни, и потому не очень склонна верить в радикальные действия и быстрые перемены. Впрочем, он отметил тенденцию перемены к лучшему и заверил нас, что все будет хорошо, "если эта тенденция не встретит сопротивления".

— Белые, — говорил он, — обеспокоены и озабочены тем, как бы черные не стали управлять городом. Это естественно, но эти чувства будут меняться.

Он стыдился парадоксов Таскиги. Его коллега доктор Кеннеди не мог выпить чашку кофе в захудалом городском кафе. Доктор Кеннеди — негр, директор расположенного рядом с институтом госпиталя для негров — ветеранов войны. Госпиталь на две тысячи коек принадлежит федеральному управлению по делам ветеранов. Его денежный годовой оборот был равен девяти миллионам долларов, и если уж говорить о долларах, то госпиталь приносит больше всего дохода в казну графства Макун, на территории которого лежит Таскиги.

И вот доктор Кеннеди должен "знать свое место" в Таскиги, свое унизительное место, и вряд ли его утешало, что это место было рядом с местом доктора Фостера и десятков других негров — докторов философии и бакалавров искусств. Доктор Фостер отвечал за две с лишним тысячи студентов, многие из которых покинут Таскиги с дипломами учителей. А над ним нависают полуграмотный шериф и миссис Фишер, которая двум незнакомым иностранцам привычно объясняется в ненависти к неграм "как к расе". Мистер Траут с тоской поглядывает на высокую радиоантенну зеленого "форда", а его шеф с усталой мудростью рассказывает о таскигских парадоксах, потому что плетью обуха не перешибешь и не будешь же в конце концов пылать бессильным возмущением всю жизнь. Надо ведь как-то и жить, и приспосабливаться, и терпеливо ждать, когда произойдут перемены в мире подобных миссис Фишер.

И за всем этим скрывается не просто долгая история, но и философия, не очень лестная для таскигских негров. История уходит к 1880 году, когда белый однофамилец президента института полковник конфедератов У. Ф. Фостер баллотировался в законодательное собрание штата Алабама и нуждался в голосах негров-избирателей. (Один из давних парадоксов Юга заключается в том, что во второй половине XIX века — сразу же после Гражданской войны — негров-избирателей было больше, чем в начале второй половины XX века.) Он предложил сделку Льюису Адамсу: последний должен был "доставить" первому голоса негров графства Макун; за это первый обещал в случае своего избрания добиться ассигнований на негритянскую школу. Фостера выбрали, и первые две тысячи долларов были выделены на школу, которую основали в 1881 году и которая позднее стала знаменитым Таскигским институтом. Директором школы пригласили Букера Вашингтона, одного из известнейших негров в истории США. Талантливый просветитель, он защищал идею ремесленного обучения негров. Коронная речь Букера Вашингтона, произнесенная в 1895 году в Атланте, упоминается даже в американских энциклопедиях. Он назвал глупостью борьбу за политическое и социальное равенство, пока негры экономически не готовы к нему. Фактически он предложил компромисс; негры перестанут требовать социального и политического равенства, если власти предержащие создадут им возможности для производственного обучения. Эту идею расистский Юг принял со вздохом облегчения, а богатые промышленники Севера обещали негритянским школам финансовую помощь, если те будут следовать советам Букера Вашингтона.

Иным было отношение к идеям Букера Вашингтона части негритянской интеллигенции. Великий Уильям Дюбуа заявил, что эти идеи обрекут негра на второсортное гражданство, второсортное образование и второсортные возможности в смысле работы.

Букер Вашингтон, пользуясь благосклонностью белой Америки, возглавлял Таскигский институт до 1915 года — до самой своей смерти, а заветы его до последнего времени давали себя знать в поведении негров графства Макун. Хотя — редкий случай даже на Юге — негры составляли здесь 84 процента населения, а Таскигский институт славился талантливыми научными и административными кадрами, негритянские лидеры, боясь спровоцировать расистов, принципиально отказывались от посягательств на существовавшее политическое и экономическое господство белого меньшинства.

Этим частично объяснялся тот позорный факт, что еще в декабре 1961 года доктора Фостера и доктора Кеннеди — двух самых достойных людей в округе — могли открыто унижать владельцы и местного кафе, и мотеля, расположенного в четырех милях от города, хотя нас, иностранцев, в этот мотель пустили без звука — по "пропуску" цвета кожи.

В микроистории Таскиги было много зигзагов. Один, довольно давнишний, состоял в том, что в 1901 году штат Алабама так изменил свою конституцию, что в графстве Макун практически не осталось избирателей-негров. Ввели ценз грамотности. Чтобы зарегистрироваться избирателем, нужно было прочесть, изложить и объяснить положения конституции США или Алабамы, причем объяснить перед белыми регистраторами, которые обычно не соглашались с этими объяснениями. Требовалось также поручительство двух белых, а как их найти?

После этих конституционных новшеств большинство населения графства лишилось права голоса, что, впрочем, фактически не противоречило учению Букера Вашингтона. Это положение сохранялось десятилетиями. В 1940 году, например, в графстве Макун было лишь 29 негров, зарегистрированных избирателями. Но когда число их стало увеличиваться и в 1954 году достигло 855, белые забеспокоились. Хотя семьдесят с лишним лет таскигские негры доказывали свою лояльность и нежелание обострять отношения, расистское белое меньшинство добилось в 1957 году через законодательное собрание штата Алабама изменения городских границ Таскиги таким образом, что 420 таскигских негров были исключены из списков для голосования — осталось лишь десять.

Об этом-то триумфе и говорила нам миссис Фишер. И не так уж неверны были ее слова о том, что и "негры принимают эту арифметику".

Забегая вперед, скажу, что через несколько лет арифметика изменилась. Решением федерального суда прежние городские границы Таскиги были восстановлены. В 1964 году число негров, зарегистрированных избирателями в графстве Макун, превысило число белых избирателей. В 1966 году в списках избирателей было уже 6803 негра и лишь 4495 белых американцев. Негры-избиратели оказались в большинстве и в самом Таскиги. Но часть их лидеров по-прежнему опасалась в полной мере воспользоваться этим. Кажется странным, но лишь вопреки их противодействию шерифом графства в 1966 году был избран негр Люшес Эмерсон. Таскигские "дяди Томы" агитировали за... шерифа-белого. В городском совете Таскиги — опять же благодаря боязливой политике уступок — негры, составляя большинство избирателей, получили два места, отдав белым три.

Летом 1965 года студенты Таскигского института начали кампанию за десегрегацию, устраивали сидячие забастовки в "белых" кафетериях, пикетировали магазины, заходили в "белые" церкви, где их дважды зверски избили. А в январе студент Сэмми Янг был застрелен расистом. Присяжные, как всегда только белые, оправдали убийцу. Между тем у части таскигских негров возмущение вызвало не столько это убийство, сколько студенческие выступления. Для некоторых студенты были "радикальными уличными демонстрантами, теряющими контроль над собой".

Да, были и есть негры, принимающие арифметику белых расистов. Да, были и есть негры, лишившие себя чувства достоинства, в угоду белым господам играющие в патриархальных дурачков и клоунов, потому что человек умный и внутренне сильный подвергается большему риску. Трехсотлетняя история рабства и угнетения не может пройти бесследно. И вообще лишь при бездумном, наивно-сентиментальном взгляде издалека можно вообразить, что принадлежность к борющейся за свободу и равенство социальной или расовой группе автоматически наделяет каждого члена этой группы качествами безукоризненного бойца.

"Как у всех людей, у них (негров. — С. К.) разные характеры, разные финансовые интересы и разные чаяния, — отмечал Мартин Лютер Кинг. — Есть негры, которые никогда не будут бороться за свободу. Есть негры, которые в борьбе ищут лишь прибыль для себя. Есть даже такие негры, которые будут сотрудничать со своими угнетателями. Эти факты не должны обескураживать... У каждого народа есть своя доля оппортунистов, корыстолюбцев, нахлебников и эскапистов... Нельзя полагать, что если народ угнетаем, то каждый индивидуум добродетелен и достоин. Главный вопрос в том, являются ли качествами преобладающей массы порядочность, честь и мужество".

Но пора поставить точку на этом затянувшемся и, может быть, утомительном для читателя описании нашей экскурсии на Юг, которая практически кончилась в Таскиги. Оттуда мы доехали до Монтгомери и из Монтгомери вылетели в Нью-Йорк на самолете "Делта эрлайнс" — все места были заняты в этом самолете, кроме одного, и это одно, пустовавшее, было — угадайте? — рядом с негром, единственным негром-пассажиром. Мы улетели 30 декабря, под Новый год самолеты были переполнены, и мы достали билеты лишь в аэропорту (я думаю, не без тайной помощи наших опекунов из ФБР, спешивших развязать себе руки к празднику). И, сидя в самолете, глядя на пустое место возле негра, я мог оценить дипломатичность и даже самопожертвование авиакомпании — она не могла сегрегировать воздушное сообщение между сегрегированным Монтгомери и десегрегированным Нью-Йорком, но сумела, не найдя "парного" негра и пожертвовав одним местом, избежать неприятного расового конфликта в воздухе.

В аэропорту Монтгомери мы без всякой волокиты простились с верно послужившим нам "шевроле" — меня приятно поразило, что при расчете клерк, поверив на слово, взял с нас за "миляж", даже не взглянув на счетчик. А в здании аэровокзала, чистом, светлом, удобном, снова хлестнул по глазам контраст между современной цивилизацией и средневековьем нравов. Там было два зала ожидания — для белых и для "цветных", и, кроме того, строители, не пожалев затрат, создали два комплекта уборных: для белых джентльменов и для "цветных" мужчин, для белых леди и для "цветных" женщин.

И пока самолет чертил алабамское небо, я, озирая пустующее рядом с негром кресло и газетный стенд возле пилотской кабины, где, как охранная грамота Юга, чернела библия, заносил в свой блокнот последние впечатления.

Теперь я сожалею, что в этом блокноте почти нет записей о Монтгомери. Мы пробыли там меньше суток, под занавес. Устоявшаяся история часто преобладает над текучей современностью, и Таскиги Букера Вашингтона заслонил для меня Монтгомери, где начал свой путь Мартин Лютер Кинг, сказавший однажды, что идеи Букера Вашингтона могли дать слишком мало свободы неграм того времени и несли слишком мало надежды на будущее.

Кинг шел другой дорогой. Все тринадцать штатов Юга уже были знакомы ему как собственные пять пальцев, изъезжены и исхожены в мужественных "рейдах свободы". Тяжесть дубинки на спине, омерзительный плевок в лицо — он это изведал. Под полицейской ладонью не раз с треском рвался черный пасторский костюм, пронзительным холодом веяло от цементного тюремного пола, голубое южное небо штриховалось тюремными решетками в клетку. У него было уже трое детей, и каждая ночь несла опасность дому в Атланте, куда он переехал, чтобы вместе с отцом проповедовать в церкви Эбинезер, и где основал штаб-квартиру своей организации "Конференция южного христианского руководства" — у нее были уже десятки филиалов и тысячи активистов в городах Юга. Ку-клукс-клановские кресты не раз вспыхивали на лужайке перед его домом, и вечный странник Кинг издалека телефонными звонками проверял, живы и целы ли жена и дети.

Но "тяжкий млат, дробя стекло, кует булат" — подвижников, героев, совесть нации.

Его знали в Америке, за ним следили репортеры, куклуксклановцы и агенты ФБР. Но известность Кинга еще не перешагнула национальные границы, и, новичок в Америке, я впервые встретился с ним именно в декабре 1961 года — на страницах газет и на экранах телевизоров в мотелях Джорджии и Алабамы.

Кинг был рядом — в тюрьме "Америкус" возле города Олбани, на юге штата Джорджия.

Но мы не могли включить Олбани в свой маршрут, это был закрытый для нас город.

Мы изучали арифметику сегрегации, Кинг — начальную алгебру борьбы с ней. Знакомясь с психологией белых южан, мы поняли, как поистине страшна эта сила — сила привычки миллионов, унаследовавших заповеди расизма от отцов и дедов. Кинг знал не только эту, но и другую проблему, другую психологию. Он знал, как трудно капля по капле выдавливать из себя, из близких, из миллионов темнокожих психологию раба, ибо рабская приниженность, рабский комплекс неполноценности шли от отцов и дедов.

В Риме, Таскиги, Чаттануге мы чувствовали скрытый ток расовой напряженности, столь характерный для американского Юга. В Олбани уже летали искры. На автобусной станции Ла Грэйнджа на наших глазах, глазах случайных иностранцев-свидетелей, негритянка в испуге отшатнулась, нечаянно заглянув в комнату для белых. В Олбани 10 декабря одиннадцать студентов-негров (десять приехавших и один местный), презрев запреты, смело вошли в зал для белых на железнодорожной станции.

То было время славных "рейдов свободы", своеобразных партизанских набегов на разветвленную систему сегрегации, начатых молодыми подвижниками из энергичной, недавно созданной организации "Студенческий координационный комитет ненасильственных действий". Молодежь группами врывалась на автобусные станции и железнодорожные вокзалы, в магазины, кафетерии, мотели, садилась или бросалась на пол. Сидячие и лежачие забастовки нарушали налаженное течение жизни и бизнеса. На их шеи опускались полицейские длани, их волокли в местные кутузки, порой жестоко избивали — удвоенная ярость расистов обрушивалась на белых студентов с Севера: в них видели предателей, Кинг приходил на помощь своим "прямым массовым действием".

Так случилось и в Олбани. Студентов арестовали. Через день сотни олбанских негров вышли на демонстрацию протеста. Арестовали еще 267 человек.

15 декабря в Олбани из Атланты прилетел Кинг. Его ждали, как ждут справедливости. Как ждут чудотворца. (Еще в дни монтгомерийского бойкота, когда к Кингу пришли слава и популярность, он однажды иронически заметил: "Человеку, который достиг зенита в двадцать семь лет, предстоят тяжкие дни. Люди ждут, что до конца своей жизни я, как фокусник, буду доставать кроликов из шляпы".) Баптистская церковь Силоха не вместила полутора тысяч собравшихся, многие стояли на улице под моросящим дождем — самолет задерживался из-за плохой погоды. Пять часов под дождем — от имени Кинга исходил особый магнетизм.

— Мы не можем замедлить наше движение. Мы не можем позволить себе доктрину постепенности. Постепенность ведет к ничегонеделанью, а ничегонеделанье означает сохранение прежнего положения. Мы требуем всех наших прав и требуем их здесь и сейчас же! — воскликнул Кинг в своей короткой речи. И для начала участники митинга потребовали освободить арестованных к десяти утра 16 декабря.

Но магнетизм Кинга не действовал на олбанского мэра Аса Келли и шефа полиции Лори Причетта. Они уже слетали в Джексон, штат Миссисипи, и проконсультировались с главой тамошних детективов Пирсом, который был известен своим умением противопоставить тактике массового действия тактику массовых арестов.

16 декабря негры направились к Сити-холлу. Их было около шестисот. Впереди шли Кинг и олбанский негр доктор Андерсон.

В трех кварталах от Сити-холла дорогу демонстрантам преградил Лори Причетт. Позади него стояли полицейские, а с крыши соседнего отеля за происходившим заинтересованно наблюдали национальные гвардейцы. Лори Причетт, подойдя к Кингу, потребовал разрешения на марш. Разрешения не было. В мегафон Лори Причетт приказал разойтись. Они не разошлись. И тогда их окружили и повели в аллею, прилегающую к тюрьме.

Так это делалось. Они мирно, без насилия, демонстрировали. Лори Причетт без насилия арестовывал их. Тюрьмы округи приняли более 700 негров. Кинг и Андерсон очутились в одной камере. Тридцатидвухлетнего Кинга тюремщики пренебрежительно звали "боем". Его уважали и любили тысячи и тысячи, а для тюремщиков он был "нигером" — недочеловеком и уголовником. Доктор Андерсон расплакался во время интервью корреспонденту "Нью-Йорк геральд трибюн". Он вспомнил, как служил на флоте во время второй мировой войны и "был готов умереть за эту страну — за мою страну". Шериф Шеппел прервал интервью: "Не слишком ли много чести для нигера?!"

Кинг отказывался выплатить залог и выйти на свободу. Он хотел, чтобы демонстрации продолжались, чтобы не меньше тысячи человек попали в тюрьмы, чтобы на рождество студенты "паломничали" в Олбани и чтобы затяжной кризис больно ударил по карману олбанских бизнесменов, сорвав самый доходный в году рождественский коммерческий сезон. Но часть олбанских негров пугалась этих "крайностей" и мести белых. "Кинг и другие уедут, — говорил один из местных лидеров, — а нам здесь жить".

Перед рождеством заключили "перемирие" на два месяца. На волне олбанских событий Кинг призвал президента Джона Кеннеди издать вторую прокламацию об освобождении негров — почти через сто лет после первой, подписанной Линкольном. Он напомнил о предвыборной клятве президента — "росчерком пера" покончить с сегрегацией в жилищных вопросах, о других обещаниях, содержавшихся в предвыборных речах. Но поддержка правительства была чисто символической. Брат президента Роберт Кеннеди ограничился телефонным звонком мэру Олбани и уговорами соблюдать те федеральные правила об организации пассажирского сообщения между штатами, которые запрещали дискриминацию на вокзалах и автостанциях.

С перерывами олбанская кампания тянулась месяцы, вплоть до лета 1962 года. Негры демонстрировали и шли в тюрьмы, реализуя по призыву Кинга гандистский лозунг "Заполним тюрьмы!". Ну что ж, в тюрьму попасть легче, чем в кафетерий для белых: в тюрьмах побывало до 5 процентов олбанских негров, в кафетериях — ни одного. Легче, чем в парки, библиотеки, городские автобусы; власти Олбани закрыли парки и библиотеки и даже остановили городские автобусы, чтобы сохранить сегрегацию. "Национальная пресса", под которой подразумеваются обычно нью-йоркские газеты и телевидение, выражала симпатии неграм, но олбанские расисты не поддавались перевоспитанию ненасилием и по-прежнему верили в свою правоту.

В этой кампании — второй по размаху после автобусного бойкота в Монтгомери — Кинг потерпел поражение. Его критики объявили ненасилие мертвой доктриной. Но Кинг не отчаивался.

"Механизм социального движения, — писал он позднее, — составляют люди со всеми их недостатками и сильными качествами. Они должны делать ошибки и учиться на них, снова делать ошибки и учиться заново. Они должны знать вкус поражения так же, как и вкус победы, и узнать, как живется и с тем и с другим. Учителями являются время и действие".

Он познал вкус поражения, готов был учиться на ошибках и заговорил о революции. Он был упорен, дьявольски, по-американски упорен, хотя понимал, что, чем упорнее он, тем больше вероятность того, что рано или поздно с ним сведут счеты.

Колокол Бирмингема

Прежде чем перейти к бирмингемской главе этой хроники одной жизни, позволю себе процитировать две справки о Бирмингеме.

Справка первая — по известной Колумбийской энциклопедии:

"Бирмингем. Индустриальный город (население 340 887), центр графства Джефферсон, центральная Алабама, расположен в долине Джонс, у южных отрогов Аппалачской горной системы. Крупнейший город штата и ведущий сталелитейный центр на Юге. Огромные сталелитейные заводы города и его металлообрабатывающие фабрики снабжаются железом, углем и известняком из близлежащего района. Производятся также текстильные изделия, химические продукты и цемент. Основанный как город в 1871 году, Бирмингем быстро рос. Это быстрое индустриальное развитие было результатом тех преимуществ, которые давали естественные ресурсы, а также расширение сети железных дорог. Над городом возвышается большая железная статуя Вулкана, установленная на горе Красной. В Бирмингеме находятся колледж Ховард (баптистский; обучение мужчин и женщин совместное; 1907), медицинский колледж и зубоврачебная школа Алабамского университета.

Бирмингемско-Южный колледж (методистский; обучение совместное) создан в 1918 году объединением Южного университета и Бирмингемского колледжа. В 1953 году Бирмингемская музыкальная консерватория стала частью колледжа".

В этой краткой справке не упомянуто, что из 340 887 жителей Бирмингема 135 332 — две пятых — были неграми. Учтем этот факт и взглянем на Бирмингем 1963 года глазами негра. Такую возможность дает нам Мартин Лютер Кинг в книге "Почему мы не можем ждать", посвященной бирмингемскому этапу борьбы негров за равенство.

Итак, справка вторая — по Кингу:

"Если бы вы посетили Бирмингем до 3 апреля сотого года после эмансипации негров, вы пришли бы к удивительному заключению. Вы подумали бы, что этот город, как Рип Ван Винкл, десятилетиями спал непробудным сном, что отцы его, очевидно, никогда не слыхали об Аврааме Линкольне, Томасе Джефферсоне, Билле о правах, Преамбуле к конституции, о Тринадцатой, Четырнадцатой и Пятнадцатой поправках к конституции или о принятом в 1954 году верховным судом Соединенных Штатов решении запретить сегрегацию в общественных школах.

Если бы вы обладали фантазией, достаточной для того, чтобы поставить себя в положение негритянского ребенка, рожденного и выросшего в Бирмингеме, вы представили бы себе свою жизнь следующим образом.

Вы родились в сегрегированной больнице от родителей, которые, вероятнее всего, жили в гетто. Вы посещали сегрегированную школу. Неверно, что отцы города никогда не слышали о решении верховного суда. Они слышали о нем и постоянно отказывались согласиться с ним, и эта позиция была выражена пророчеством одного чиновника, сказавшего, что кровь прольется на улицах Бирмингема, прежде чем туда придет десегрегация.

Вы провели бы детство, играя преимущественно на улицах, потому что парков для "цветных" практически не было. Когда федеральный суд запретил сегрегацию в парках, Бирмингем закрыл их и даже отказался от городской бейсбольной команды, лишь бы ее не интегрировать...

Если ваша семья посещала церковь, вы ходили бы в негритянскую церковь. В церковь, посещаемую белыми, вас не пустили бы. Ибо, хотя ваши белые сограждане утверждали, что они христиане, в доме божьем сегрегация применялась так же строго, как в театре.

Если бы вы любили музыку и хотели побывать в "Метрополитен опера" во время ее гастролей на Юге, вам бы не удалось доставить себе это удовольствие. Впрочем, так же, как и любителям музыки — белым: "Метрополитен опера" перестала включать Бирмингем в свои турне по стране, чтобы не выступать перед сегрегированной аудиторией.

Если бы вы захотели вступить в Национальную ассоциацию содействия прогрессу цветного населения (НАСПЦН), вы не смогли бы стать членом ее местного филиала. В штате Алабама сегрегационистские власти сумели запретить НАСПЦН, объявив ее "иностранной корпорацией", а ее деятельность — незаконной.

Если бы вы искали работу в этом городе — одном из крупнейших национальных центров производства железа и стали, — вам скорее всего пришлось бы довольствоваться местом грузчика или чернорабочего. Если бы вам удалось найти работу, вы знали бы, что продвижение по службе или повышение зарплаты коснутся не вас, а работника белого, какими бы ни были ваши способности. На работе вы питались бы отдельно и пользовались фонтанчиком воды и уборной для "цветных" — в соответствии с городскими порядками.

Если бы вы верили учебникам истории и думали об Америке как о стране, где руководителей — города, штата или нации — избирают те, кем они руководят вас быстро постигло бы разочарование при попытке осуществить свое право зарегистрироваться избирателем и голосовать. Всевозможные препятствия ждали бы вас на той дороге, которая сейчас наиболее важна для американского негра, — дороге к кабине для голосования. К январю 1963 года из 80 тысяч бирмингемских избирателей лишь 10 тысяч были неграми. Составляя две пятых населения города, ваша раса имела одну восьмую всех голосов.

Вы жили бы в городе, где зверства в отношении негров были безоговорочной и неоспоримой реальностью. Один из городских комиссаров, правивших Бирмингемом, расист Юджин Коннор, по кличке Бык, гордился тем, что знает, как обращаться с негром и держать его на "месте". Комиссар общественной безопасности Бык Коннор, в течение многих лет обладая большой властью в Бирмингеме, попирал права негров, а также сопротивлялся авторитету федерального правительства.

Вы обнаружили бы в Бирмингеме общую атмосферу насилия и жестокости. Местные расисты стращали, преследовали и даже безнаказанно убивали негров. Самым выразительным недавним примером бирмингемского террора была кастрация негра, которого, изуродовав, бросили на пустынной дороге. Ни один негритянский дом не был защищен от бомб и поджогов. С 1957 по 1963 год — в то время, когда Бирмингем все еще утверждал, что его негры "довольны", — семнадцать бомб было брошено в негритянские церкви и дома лидеров движения за гражданские права, и ни один из этих случаев не был расследован.

Не только негры страдали от произвола Быка Коннора. В 1961 году комиссар общественной безопасности Бирмингема арестовал директора местной автобусной станции, когда тот, подчиняясь федеральному закону, хотел обслужить негров. Хотя окружной федеральный судья строго осудил Коннора за этот шаг и освободил арестованного, к началу 1963 года в Бирмингеме так и не было интегрировано ни одного общественного места, кроме автобусной станции, железнодорожного вокзала и аэропорта.

В Бирмингеме Быка Коннора был однажды арестован приехавший выступить с речью сенатор США, потому что прошел в дверь для "цветных".

В Бирмингеме Быка Коннора негласным паролем был страх. Не только страх угнетенных черных, но также страх в сердцах белых угнетателей. Частично их страх объяснялся сознанием своей вины. Был также страх перемен, очень характерный для людей, воспитанных в долгую зиму реакции. Многие опасались общественного остракизма. Конечно, в Бирмингеме были умеренные белые, не одобрявшие поведения Быка Коннора. Конечно, в Бирмингеме были порядочные белые граждане, в частных разговорах осуждавшие зверское обращение с неграми. Но публично они хранили молчание. Это было молчание, рожденное страхом — страхом социальных, политических и экономических репрессий. Самой большой трагедией Бирмингема была не жестокость дурных людей, а молчание людей хороших.

В Бирмингеме вы жили бы в обществе, где долгая тирания белого человека запугала ваш народ, принудила его оставить надежду, развила в нем ложное чувство неполноценности...

Вы жили бы в крупнейшем городе полицейского штата, где губернатором был Джордж Уоллес, который, вступая в должность, дал клятву: "Сегрегация сегодня, сегрегация завтра, сегрегация навсегда!" Фактически вы жили бы в самом сегрегированном городе Америки".

Что можно добавить к этой справке, в которой напряженный пафос неприятия прикрыт информационной бесстрастностью? Что кастрированного негра звали Джадж Аарон? Что в мае 1961 года дюжина негодяев зверски избила на автовокзале двух участников "рейда свободы" — негра Чарльза Пирсона и белого студента Джеймса Пека, — полиция отбила их у хулиганов, когда оба были уже без сознания? Что с 1956 года в бирмингемской ночи полсотни раз предупредительно горели ритуальные кресты ку-клукс-клана, возвещая неграм террор?

Или что в это же время, когда не восстановлена элементарная человеческая справедливость, шел своим неумолимым чередом научный прогресс и американец Джон Гленн вслед за Юрием Гагариным и Германом Титовым уже видел нашу компактную Землю с космической орбиты через иллюминатор своей капсулы "Дружба-7"?

Или что креп порыв к свободе и истинным героем 1962 года стал в Америке студент-негр Джеймс Мередит, самый знаменитый тогда студент в мире? Его зачисляли в "лилейно-белый" Миссисипский университет с помощью 16 тысяч солдат, 500 федеральных маршалов (судебных приставов) и двух братьев Кеннеди — президента и министра юстиции.

Итак, на этот раз не цель искала Кинга, как случилось в Олбани, где без подготовки и безуспешно он пытался довершить дело, начатое студенческим "рейдом свободы". На этот раз они сами выбрали цель — и какую! Они метили в солнечное сплетение расизма. Они воодушевленно мечтали, победив в Бирмингеме, сломать становой хребет сегрегации по всей стране. Бык Коннор был для них воплощением противника. Этот на вид почтенный толстощекий седой джентльмен носил дорогие, хорошо отутюженные костюмы, роговые очки, цветастые галстуки, в руке — портфель, а не дубину, но не стеснялся своей клички, а, напротив, был горд ею и оправдывал ее демонстративной нетерпимостью к любым попыткам десегрегации.

А за ним из губернаторской резиденции в Монтгомери выглядывала маленькая, неказистая, но устойчивая фигура фанатика Джорджа Уоллеса — он уже произнес свою категорическую клятву о сегрегации навечно, уже на виду всей нации загораживал собственным своим телом двери алабамских университетов перед студентами-неграми; ему еще предстояло голосами белых алабамцев избрать свою жену губернатором, так как конституция штата лишила его возможности баллотироваться на второй срок, а в 1964 и 1968 годах совершить удачные предвыборные вылазки в кое-какие индустриальные города Севера, и, наконец, пережить Кинга и ошеломить Америку своей кандидатурой в президенты от третьей "независимой американской партии".

В бирмингемской кампании ставки были высоки, противники сильны. А риск велик, ибо страна, где процветает философия успеха, причем сенсационного и непрерывного, не жалует неудачников и быстро забывает о них в страшной суете своей жизни. После неудачи в Олбани поражение в Бирмингеме нанесло бы гибельный удар "апостолу ненасилия".

С известным основанием Кинга упрекали в пренебрежении к деталям организационной работы, но на этот раз он и его соратники готовились тщательно. Отрабатывали тактику, обучали людей, собирали деньги. Он, конечно, не был одиночкой, он всегда был среди людей. Поднимаясь над другими авторитетом национально признанного лидера, талантом побуждать людей к действию и искусством говорить точно, пламенно, возвышенно, но на земном языке своего народа, Кинг окружил себя преданными соратниками и неплохими организаторами. Он был первым среди равных, и каждый из них, делая свое дело, не оспаривал лидерства Кинга, понимая, как ценна для их движения притягательная его сила, которая шла от самоотверженности и самоотрешения, от умения целиком слиться с делом, спрашивать с себя больше, чем с других.

Появление Кинга на бирмингемской арене подготовили действия пастора Фреда Шаттлсуорта, руководителя "Движения алабамских христиан за человеческие права" — группы, которая влилась в организацию Кинга. "Прежде чем ты сможешь начать жить, ты должен быть готов умереть", — сказал однажды Шаттлсуорт. Он был готов умереть и потому жил бесстрашно. Кинг называл его "самым мужественным на Юге борцом за гражданские права". Шаттлсуорт, как и Кинг, был баптистским священником. Как и Кинг, вечно под угрозой смерти; его дом и церковь многократно были мишенью расистских бомб. Не раз попадал в тюрьму и отлично знал повадки Быка Коннора. Бирмингемская атмосфера террора не устрашила группу Шаттлсуорта. Именно эта группа добилась судебного решения о десегрегации общественных мест отдыха — после этого власти закрыли городские парки. В начале 1962 года "алабамские христиане" поддержали студентов колледжа Майлс в компании бойкота белых торговцев.

Группа Шаттлсуорта дала первые проверенные кадры активистов, когда в атлантской штаб-квартире Кинга завели сверхсекретную папку "Проект "Противоборство"" — противоборство в Бирмингеме.

Из олбанской неудачи Кинг извлек ценный урок: чтобы удар достиг цели, нельзя распылять силы, надо бить в одном направлении. Мишенью избрали бирмингемских торговцев. Конкретной задачей — десегрегацию launch counters — закусочных при магазинах.

Launch counters — как густо пересыпана этими двумя словами летопись бирмингемских событий 1963 года, после которых в Америке заговорили о негритянской революции.

Launch counters и революция — соседство этих слов кажется неожиданным. Автобусы в Монтгомери, закусочные в Бирмингеме — какие мелкие цели выбирал человек, не устававший повторять, что хочет всех прав, и немедленно, и произнесший однажды прекрасные слова о том, что "быть наполовину свободным так же невозможно, как быть наполовину живым".

Но свою армию Мартин Лютер Кинг собирал и готовил, ставя всем понятные цели.

Что такое launch counters? В каждом мало-мальски крупном американском универмаге есть где-нибудь в уголке длинная стойка или несколько стоек, а вдоль них — высокие, намертво закрепленные табуреты. И, сев на такой табурет, усталый покупатель бросает продавщице, неутомимо снующей за стойкой в гигиенически белых кедах, заказ на чашку кофе и яблочный пирог, на "ледяной чай", который подается в высоких стаканах, набитых крошевом льда, на "горячую собаку", то есть сосиску, не уступающую упругостью, а бывает, и вкусом продукции фабрики резиновых изделий.

Launch counters — это удобство, рожденное простым, но точным расчетом. Торговцу прямой расчет удержать покупателя под своей крышей, ибо скорее всего тот не вернется, если отправится за "горячей собакой" под другую крышу. Торговец не побрезговал бы и негритянскими центами, но на Юге 1963 года увидеть черного рядом с белым на табуретах за тесной стойкой, локоть к локтю, было все равно как увидеть конец света. Лишая пищи, негра унижали там, где принимали его доллары, и потому десегрегация этих закусочных имела значение, если хотите, и символическое. Ведь каждый негр рано или поздно приходит в универмаг, чтобы испытать унижение закрытых для него закусочных.

Итак, "сидячие забастовки" в закусочных, несмотря на риск арестов и избиений. Параллельно бойкот магазинов. При 40 процентах негритянского населения Бирмингема массовый бойкот означал бы такое снижение числа покупателей и суммы выручки, которое равно самой страшной для торговца разнице между прибылью и убытком.

Наконец, марши, открытое противоборство, публичный вызов Быку и всем другим расистам.

Они решили разговаривать на самом понятном американцам языке — языке доллара, а чтобы разговор был убедительнее, начало кампании приурочили к кануну пасхи, которая в 1963 году приходилась на 14 апреля, — второму после рождества коммерческому сезону в Америке.

Таков был план.

В тренировочных центрах "Конференции южного христианского руководства" волонтеры усваивали методы ненасилия и прямого действия. Каждый подписывал специальную "карточку приверженности" движению, обязуясь соблюдать десять его заповедей. В заповедях религиозные обеты чередовались с боевой присягой. Заповедь первая повелевала "размышлять ежедневно над учением и жизнью Иисуса". Пятая — "жертвовать личными желаниями ради того, "чтобы все люди могли стать свободными". Седьмая — "воздерживаться от насилия кулака, языка и сердца". Десятая — "выполнять указания руководителя демонстрации".

Эта своеобразная армия отвергала всякое физическое оружие, вплоть до перочинных ножичков, которые кое-кто порывался прихватить с собой, — не против полицейских дубинок, а против злых полицейских овчарок, специально натасканных на "цветных". "Мы доказывали им, что не нуждаемся в оружии, даже в зубочистках, — писал Кинг об обучении волонтеров. — Мы доказывали, что владеем самым мощным оружием из всех — убеждением, что мы правы. Мы были защищены сознанием того, что достижение наших справедливых целей интересует нас больше, чем спасение собственной шкуры".

"Заполним тюрьмы!" — этот лозунг действовал и в Бирмингеме. Они готовились к тюремным дням, рассчитывая, что тысячи негров пойдут за решетку — чем больше, тем лучше.

Но чтобы планировавшиеся тысячи людей не задержались в тюрьмах надолго, а семьи не лишились кормильцев, нужны были деньги, внушительный залоговый фонд. Кинг и Шаттлсуорт выехали в Нью-Йорк — где искать деньги, как не в Нью-Йорке? В квартире известнейшего негритянского певца Гарри Белафонте, прекрасного, талантливого и к тому же богатого человека, они встретили несколько десятков сочувствующих бизнесменов, священников, людей искусства. Встреча, как и вся подготовка к кампании, была секретной. Создали комитет по сбору средств, и Гарри Белафонте, возглавив его, активно и успешно взялся за непривычное дело.

Уэт Уокер, помощник Кинга, тайком, как лазутчик, проводил рекогносцировку на местности — в торговых кварталах Бирмингема. Пешком исхаживая улицы, выбирал магазины-мишени, помечал на своей карте их входы и выходы, через окна закусочных подсчитывал число "посадочных мест", чтобы знать, сколько людей потребуется на каждый объект. На случай, если подходы к главным мишеням будут блокированы полицией, намечались мишени запасные.

Даже день ареста Кинга был заранее запланирован, вернее, день, когда он сам возглавит марш и тем самым навлечет на себя арест и тюрьму.

В конце марта Кинг приехал в Бирмингем и создал свою временную штаб-квартиру в мотеле "Гастон", принадлежащем богатому негру.

Несмотря на тщательную подготовку, ситуация оставалась сложной, а шансы на успех зыбкими. 250 волонтеров были готовы, но удастся ли им раскачать 135-тысячную массу бирмингемских негров?

На первых порах организаторы кампании натолкнулись на сопротивление многих негритянских священников и бизнесменов, влиятельных среди местной общины. У них были страх и иллюзии. Они не верили в успех, боялись беспорядков и усиления расистского террора, опасались, что в плане личной выгоды они скорее проиграют, чем выиграют от маршей Кинга. Они были "на хорошем счету" у белых хозяев города и дорожили своей репутацией благонамеренных, послушных законам — расистским законам — граждан, Как верно отметил Кинг, внутренне капитулировав, такой негр "принял теорию белого человека о том, что он, негр, неполноценен", "Полусвобода" на расистском поводке, коленопреклонение и гражданская пассивность устраивали их, давая возможность если не жить, то хотя бы физически выжить.

Вкупе с либеральной нью-йоркской прессой и министром юстиции Робертом Кеннеди, в принципе поддерживавшим идею десегрегации, эти негры полагали, что кампания "плохо приурочена". Дело в том, что в Бирмингеме только что прошли выборы. Бык Коннор, баллотировавшийся в мэры, потерпел поражение от Альберта Боутвелла, сегрегациониста умеренного. 3 апреля газета "Бирмингем ньюс" шапкой на первой полосе оптимистично возвестила о победе Боутвелла: "Новый день занимается над Бирмингемом". Надеясь на умеренность нового мэра, часть бирмингемских негров опять была готова ждать перемен к лучшему.

Наконец, они видели в Кинге пришельца, заезжего агитатора, возмутителя спокойствия; он заварит кашу, а им расхлебывай.

Кинг взялся за трудную задачу объяснять и убеждать, рассеивать страх, иллюзии, подозрительность. Каждый день выступал перед группами влиятельных негров, добиваясь понимания и поддержки. Он убеждал их, что дело это общее, что ключ к успеху — в единстве и солидарности, что "ни один негр, где бы он ни жил, каковы бы ни были его общественное и финансовое положение, престиж и взгляды, не может быть "чужим", коль скоро попрано достоинство любого чернокожего ребенка в Миссисипи, Алабаме или Джорджии".

И вот они начались, весна, лето и осень Бирмингема 1963 года, прогремевшие как первые залпы первого генерального наступления на американский расизм, наступления, подготовленного подвижничеством и героизмом первых сотен, которые шли на смертельный риск, чтобы расплескать уже наполненную до краев чашу протеста миллионов. Эти залпы, а не избрание Альберта Боутвелла возвестили новый день, новую эру борьбы, которая подняла Кинга на вершину славы и авторитета, а потом отлила ему мемфисскую пулю.

3 апреля — первый день противоборства — пришел и прошел почти незамеченным. Тридцать волонтеров, проникнув в торговый центр Бирмингема, точно по расписанию вошли в универмаг Бритта, в магазины Вулворта и Лавмэна, ринулись к запретным стойкам закусочных. Их арестовали и отправили в тюрьму.

Вечером в одной из негритянских церквей состоялся митинг — первый из шестидесяти пяти мобилизационных митингов. Собралось 500 негров. "Мы двинулись к земле свободы, и ничто не остановит нас", — заявил Кинг. Ралф Абернети напутствовал белого репортера: "Расскажи им, что мы хотим раскачать этот город так, как его никогда не раскачивали".

Днем — марши и аресты, вечерами — митинги солидарности и протеста, мобилизующие массу. День за днем, и марш за маршем, и митинг за митингом, как неуверенный вначале перебор веревок в руках взошедшего на колокольню звонаря и робкий, пробный перезвон, и вот они, первые гулкие удары большого колокола, и главное — верить в его литую мощь и бить умело и не уставая, и тогда поплывет над землей все заглушающий, мощный набат, таящий тревогу и торжество, обещание борьбы, жертв и побед.

О эти собрания в церквах, заменявших публичные залы, — светящиеся в полутьме темные лица, рокочущие густые негритянские голоса проповедников-ораторов и ответные кличи из аудитории, подбадривающие себя и людей на трибуне: о йес... о йес... йес!..

И freedom songs, песни свободы — душа негритянского движения. Они послужили славному делу, эти песни, переложенные из старых, впитанных с молоком матери песен рабов. Они сплачивали своим колышущимся ритмом, словами — знакомыми, простыми, проникновенными. "Мы преодолеем... Мы преодолеем когда-нибудь", — клятвенно звучали слова любимого гимна, и в возбужденную толпу падал финальный призыв — записываться добровольцами на завтрашний марш.

Немногочисленные в первые дни марши постепенно набирали силу. Бойкот магазинов удавался: своеобразные контрольные посты зарегистрировали за день лишь два десятка негров-покупателей в районе торгового центра города.

Тюрьмы полнились.

7 апреля, в вербное воскресенье, дебютировали полицейские собаки и дубинки, но в целом Бык Коннор вел себя на редкость сдержанно. Его подчиненные избегали насилия. Спрятав кулак в перчатку, глава бирмингемской полиции доказывал, что не так уж он глуп. Мораторий на зверства, введенный им, гасил драматизм борьбы и переводил все в формальную плоскость столкновения "закона" с "беззаконием", причем "закон" был на стороне блюстителей порядка, так как негры маршировали без разрешения властей.

За десять дней полиция арестовала 450 человек. Кампания в общем шла по плану, но, однако, что-то не ладилось, не было того "конструктивного напряжения", к которому стремился Кинг.

Между тем наступал день, когда Кинг должен был возглавить очередной марш и тем самым отдать себя в руки полиции. Накануне в отеле "Гастон" он совещался с друзьями и соратниками. Залоговый фонд движения оскудел после первых сотен арестов, и, чувствуя это, городские власти требовали наличных денег для выкупа заключенных. Не в тюрьме, а на воле мог Кинг своим именем и личными обращениями к сочувствующим пополнять казну. Как быть, если завтра его арестуют? Но что скажут о нем, если он, отправив сотни людей в тюрьмы, не выйдет в рядах марша в уже объявленный день, уклонится от ареста и от тюрьмы? Его авторитет — капитал не менее нужный, чем залоговый фонд, это авторитет движения, а его могут объявить шкурником и трусом. После мучительных колебаний, вопреки уговорам друзей он пожертвовал целесообразностью ради принципа: он должен сдержать слово, прослыть обманщиком опаснее всего.

12 апреля из церкви "Сион Хилл" вышли 50 человек, и на пути к центру города их ждали пять тюремных фургонов, около сотни полицейских и сам Бык Коннор, чтобы лично отдать приказ об аресте своего главного врага. В фермерских джинсах и рубашках, этой спецодежде для маршей и тюрем, два лидера подошли к полицейскому кордону. Приказ разойтись, отказ разойтись — и два полицейских, грубо схватив за шиворот, погнали их к фургону.

В тюрьме Кинга бросили в одиночку, адвоката к нему допустили не сразу. Коретту, оставшуюся в Атланте, угнетало отсутствие вестей. В конце марта она стала матерью четвертого ребенка — девочки, которую назвали Бернис-Альбертиной, но лишь несколько дней провел счастливый отец с новорожденной. Крайне редко была в полном сборе эта семья. Кинг спешил к другому своему "детищу" — начиналась бирмингемская кампания. И вот теперь он исчез за тюремной стеной, и Коретта боялась за его жизнь, зная, что известность Кинга не помеха, а соблазн для расистов, заполучивших его в свои руки. Она действовала энергично, дозвонилась в Белый дом. Президента в Вашингтоне не оказалось, он отдыхал в Палм-Бич, флоридском поместье своего отца. Коретту соединили с его пресс-секретарем Пьером Сэлинджером, затем с Робертом Кеннеди. Она рассказала о своей тревоге за жизнь мужа.

Через сутки в атлантском доме Кингов раздался телефонный звонок. Говорил президент США. Он сообщил, что не может вмешаться в действия бирмингемских властей и добиться освобождения доктора Кинга, но что, по его указанию, агенты ФБР навестили доктора Кинга в тюрьме — он жив и в безопасности, о чем президент рад сообщить миссис Кинг. Через четверть часа ей позвонил муж.

Второй раз в таких вот необычных — через тюрьму — обстоятельствах заочно встретились Мартин Лютер Кинг и Джон Кеннеди. Первая заочная встреча состоялась в конце октября 1960 года, в самый разгар предвыборной борьбы между Кеннеди и Никсоном, за несколько недель до того раннего утра 8 ноября, когда молодой сенатор от штата Массачусетс, проснувшись в Хаяннис-порт, другом поместье своего богатого отца, увидел за окном агентов секретной службы — они явились охранять его как только что избранного президента США. Так вот, в конце октября сенатор Кеннеди стремглав передвигался по стране, произнося последние из сотен своих предвыборных речей, а пастор Кинг, закованный в ножные кандалы, томился в одиночке рейдсвиллской тюрьмы, штат Джорджия, — его арестовали за попытку войти в "белый" ресторан торговой корпорации Рич в Атланте, а к четырем месяцам каторги приговорили за то, что он ездил по штату Джорджия с водительскими правами, выданными штатом Алабама. И, узнав о злоключениях рейдсвиллского узника, сенатор Кеннеди выразил свое сочувствие Коретте Кинг в политически прицельном, рассчитанном на прессу телефонном разговоре, а брат его и главный стратег в предвыборной кампании Роберт Кеннеди убедил судью выпустить Кинга под залог в 2 тысячи долларов. История эта, случившаяся перед самыми выборами, получила широкую огласку, заранее обдуманную братьями Кеннеди. Шла погоня за голосами негров. Растроганный Кинг-старший, отец Мартина, публично поддержал кандидатуру Джона Кеннеди (сам Кинг воздержался от этого шага). Трудно судить о значении оперативного и эффективного вмешательства братьев Кеннеди, но если учесть, что оба кандидата имели к финишу равные шансы, а также то, что Кеннеди получил негритянских голосов больше, чем Никсон, хотя по общему числу голосов опередил конкурента лишь на 118 тысяч, — если учесть все это, то можно с доверием отнестись к мнению многих знатоков, полагающих, что "невмешательство" Никсона стоило ему в 1960 году президентского кресла.

И теперь, в апреле 1963 года, президент Кеннеди помог Коретте обрести спокойствие, а ее мужу — адвоката и телефон, хотя в плане государственном на первом этапе бирмингемской кампании он держался "нейтралитета" между борцами за равенство и расистами.

Кинг пробыл за решеткой восемь дней. Он думал, конечно, о своих маленьких детях — двух девочках и двух мальчиках. О жене, которая опять пребывала в тревоге — в вечной тревоге за мужа, за детей, а теперь за новую, слабую еще жизнь. И не только о них он думал. Всегда он нес в себе, в своем сердце голоса, жесты, глаза, лица, первые робкие слова негритянских малышей, и, всплывая в памяти, накладываясь друг на друга, они создавали два символических образа, о которых он любил писать и говорить, — мальчика на грязной улице нью-йоркского Гарлема и девочки на ветхой веранде алабамской лачуги, покинутых, грустных, — в них уже готовы были страшно проклюнуться жестокие прозрения взрослого мира, где с момента рождения им припасено место униженных и гонимых. Пройдя через эти прозрения, он знал, как они подминают человека. Он вспоминал свою мать и тот ошеломительный день, когда ему, пятилетнему мальчишке, она открыла ужасную истину, что он рожден черным в мире, где правят белые.

Теперь он был на ее месте. Шестилетняя дочь и пятилетний сын уже терзали его теми же проклятыми вопросами.

В конце концов он добивался, чтобы и его дети, и тот мальчик из Гарлема, и та девочка из Миссисипи росли в таком мире, в таком обществе, где к ним никогда не придет это гнетущее, для многих убийственное прозрение. Но вот в его доме возвестила о себе новая жизнь. Неужели и этот ребенок однажды потребует у него объяснений, хуже которых нет?

Нетерпение жгло Кинга. Думая о детях, он думал о своем деле. А между тем его обвиняли в поспешности. И кто же? Белые священники, коллеги, причем с репутацией сторонников равенства. Известный проповедник Билли Грэхэм громогласно советовал пастору Кингу "слегка притормозить". Восемь бирмингемских священников — из умеренных, из тех, кто даже отваживался пускать негров в свои церкви, — опубликовали "Призыв к закону, порядку и здравому смыслу". Их здравый смысл осуждал негритянское движение как "неумное и несвоевременное", а интерпретация закона и порядка сводилась к похвалам Быку Коннору за "выдержку". Священники призвали негритянскую общину Бирмингема "отказать в поддержке демонстрациям" и "некоторым из наших негритянских граждан, руководимых и направляемых аутсайдерами". Это заявление целило в Кинга, главного "аутсайдера".

Шестнадцатого апреля Кинг написал в ответ "Письмо из бирмингемской тюрьмы" — долгое письмо, ибо "что ты еще можешь делать, когда один в тюремной камере, кроме как писать долгие письма, думать долгие думы и молиться долгими молитвами". Да, в тюрьме по крайней мере было время — мысленно оглядеться, критически проанализировать и свою тактику, и общую ситуацию, и написать это долгое письмо. Было и время и расчет — письмо из тюремной одиночки обладает большей убедительностью, чем "призыв", сочиненный дома, в комфортабельном кабинете.

Это обращение к оппонентам было не благостно-молитвенным, а критически яростным. Отвечая на упреки, Кинг писал: "Мы больше 340 лет ждали наших прав... Страны Азии и Африки с реактивной скоростью движутся к политической независимости, а мы все еще ползем, как черепахи, в направлении чашки кофе в закусочной. "Подождите!" — видимо, это легко сказать тем, кого не жалило жгучее жало сегрегации".

И дальше — на одном разгоне стремительного и гневного пера, на одном дыхании человека, жизнью выстрадавшего свою безукоризненную правду и уязвленного высокомерной слепотой "братьев во Христе", — шла, нет, не шла, а летела, обжигающе выплескивалась тирада-обвинение, тирада-клятва, тирада-боль легко ранимой, но привыкшей сдерживать себя души:

"Когда ты видишь порочный сброд, по прихоти и капризу линчующий твоих родителей и топящий твоих сестер и братьев; когда видишь, как налитые ненавистью полицейские оскорбляют, бьют и даже убивают твоих черных братьев и сестер; когда видишь, что огромное большинство из 20 миллионов твоих братьев негров задыхается в клетке нищеты посреди общества изобилия; когда ты внезапно начинаешь запинаться и заикаться, пытаясь объяснить своей шестилетней дочери, почему она не сможет пойти в городской парк или в "городок забав", которые только что рекламировали на телеэкране, и замечаешь, как слезы навертываются на ее глазах, и чувствуешь, как зловещие облака неполноценности возникают на ее духовном небе, как она уже калечит себя, подсознательно развивая ожесточение в отношении белых; когда ты вынужден придумывать ответ пятилетнему сыну, который спрашивает: "Дэдди, а почему белые так подло относятся к цветным?"; когда ты едешь по дорогам своей страны и из ночи в ночь тебе приходится спать, согнувшись, в автомашине, потому что ни один мотель не примет тебя; когда изо дня в день ты унижен придирчивыми знаками "белые" и "цветные"; когда первым твоим именем становится "нигер", вторым — "бой" (сколько бы лет тебе ни было), а фамилией — Джон, а твои жена и мать никогда не слышат уважительного обращения "миссис"; когда днем тебя опустошает, а ночью преследует тот факт, что ты негр, который должен постоянно жить, как приплясывать на цыпочках, никогда не зная, чти ждет его завтра, который заклеймен внутренними страхами и отвергнут окружающим миром; когда ты все время борешься с уничтожающим ощущением собственного "небытия", — тогда ты поймешь, почему нам трудно ждать".

В этом контратакующем письме Кинг защищал право не подчиняться расистским законам: "Есть два вида законов: справедливые и несправедливые... Любой закон, который возвышает человеческую личность, справедлив. Любой закон, который принижает человеческую личность, несправедлив". Он писал о разочаровании "церковью белых и ее лидерами", о том, что каждый день встречает молодых людей, которые говорят о церкви с "откровенным отвращением", потому что она не стала на сторону угнетенных, которые отвергают ее как "никчемный светский клуб, не имеющий смысла в XX веке". Он приветствовал священников, порвавших "парализующие цепи конформизма и ставших активными партнерами в борьбе за свободу".

Проповедника ненасилия, его обвиняли в экстремизме. Отвечая, он отстаивал "творческий экстремизм", исключающий соглашательство с несправедливостью и угнетением, экстремизм, выраженный словами его тезки — церковного реформатора Мартина Лютера: "На том стою. И не могу иначе, и да поможет мне бог".

В этом страстном письме убежденность сливалась с гневом, непреклонность — с горечью. И тревогой. И опасениями. Выговор, учиненный ему восемью священниками, обнажал тягостную истину. Его критики снова видели меньшее зло в расизме, чем в уличных маршах. Бирмингемский прорыв был прорывом к совести, к сознанию миллионов американцев. Лишь солидарность общественности могла сломить расистов. Но солидарности пока не было. Напротив — и это показывали оппоненты Кинга, — сочувствие шло к Быку Коннору, блюстителю "закона и порядка", в городе, где "беспорядки" учиняли Кинг и его последователи. Умеренные американцы привычно ставили порядок выше справедливости. Они словно не видели расизма, жестокости, угнетения. Были негры, марширующие в нарушение закона, и терпеливые, даже гуманные полицейские, которые, сдерживая свои дубинки и собак, выполняли профессиональный долг, состоявший в том, чтобы арестовывать и предавать суду нарушителей закона.

Парадокс, причем парадокс, так сказать, запланированный, органически включенный в стратегию Кинга, заключался в том, что успех ненасилия был обычно связан с насилием другой стороны, насилием противника, насилием расистов. В этом случае рвалась пелена равнодушия и в противоборство вступала третья и решающая сила — сила солидарности прессы, телевидения, общественного мнения и в конечном счете федерального правительства.

Выйдя через восемь дней из тюрьмы под залог, Кинг решительно настоял на том, чтобы привлечь в ряды маршей негритянскую молодежь. Студенты колледжей, учащиеся средних и даже начальных школ на необычных учебных занятиях с энтузиазмом усваивали нехитрые секреты прямого ненасильственного действия.

И вот уже сотни, а не десятки демонстрантов торжествующе, с песнями свободы шли в тюрьмы. Когда изумленный полицейский, склонившись над восьмилетней девочкой, которую держала за руку мать, спросил: "А ты чего хочешь?", — девочка, запинаясь, но все-таки внятно сказала: "Свободы!"

Бирмингем увидел необыкновенные картины: в школьных автобусах, в желтых школьных автобусах, детей отвозили не в школы, а в тюрьмы — полицейских фургонов уже недоставало. Многие директора школ запрещали участие в маршах, но школьники самовольно покидали классы.

2 мая полицейские выбились из сил, перетаскивая в фургоны и автобусы несопротивлявшуюся, но и неподатливую людскую массу. Больше тысячи человек было арестовано в тот день, преимущественно молодежь.

И тогда разъяренный Бык сбросил маску.

3 мая марш был зверски разогнан.

4 мая в американских газетах появились снимки, ставшие историческими.

Два взбешенных полицейских замахнулись дубинками на пожилую негритянку, лежащую на асфальте.

Ошеломленные чернокожие зрители на тротуаре, а на мостовой сильные молодцы — стриженые затылки под фуражками, полицейские бляхи над нагрудными карманами наглаженных рубах, на широких ремнях нержавеющая сталь наручников, и ладонь правой руки обмотана поводками, на которых прыгают от нетерпения широкогрудые овчарки. И среди молодцев, спиной к фотообъективу, негр в соломенной шляпе, раскинув руки и расставив ноги, как бы пляшет какой-то очень трудный, очень рискованный, отнюдь не добровольный танец — левая штанина разорвана сверху донизу, обнажив напрягшиеся мускулы ноги, и возле, раскрыв пасть с белыми клыками, вздыбилась овчарка на поводке, напрашиваясь в партнеры в этом танце, а другая овчарка занята правой штаниной и правой ягодицей.

Трое у стенки — как смертники. Их расстреливают струями из брандспойта. Негритянка слева словно хочет вдавить себя в эту стенку, замуровать себя — уже в этом будет спасение, а правее — парень, защищающий лицо рукой, и третий — молитвенно склонил голову под выстрелами беспощадной воды, и мокрая одежда скульптурными складками прилипла к коже.

В бирмингемских сеансах "душа Шарко" применялись не только пожарные брандспойты, но и гидромониторы из угольных шахт, их струя рвет кожу и ломает ребра у людей, срывает кору с деревьев.

В наш век свидетельству кинокамеры и фотоаппарата верят больше, чем крику души, тем более что не каждый крик будет услышан и не каждая душа может выразить себя. Репортеры помогли бирмингемским неграм. Снимки потрясли Америку своей убийственной конкретностью. Лучше Кинга ответили они тем, кто призывал не спешить. "Полицейские собаки Быка Коннора предъявили совести белой Америки такие обвинения, которые нельзя было больше игнорировать", — заметил позднее американский историк Артур Шлезингер.

Так создавалось "творческое напряжение".

Негры не отступили. На следующий день тысячи их снова вышли на улицы, зная, что "ненасилие" полиции кончилось и что их снова встретят собаки, дубинки, гидромониторы. Но это был, как правильно сказал Кинг, "наш прекраснейший час". Именно в этот час набатно зазвучал колокол Бирмингема.

Бирмингемская полиция и ее комиссар вошли в раж. Зверские расправы с мирными людьми, с подростками, с малолетними изо дня в день выплескивались из Алабамы на телеэкраны, на страницы газет и Америки и всего мира. Там, где происходило мирное противоборство, теперь свистели дубинки, гулко топали полицейские, гоняясь за неграми, шипели тугие струи воды, и уже сбывалось предсказание того расиста, который говорил, что кровь потечет по улицам Бирмингема прежде, чем туда придет десегрегация. И одним из выразительных элементов этой картины были темнокожие подростки, требующие свободы, и спущенные с поводка сильные, откормленные псы!

Американцы могли оправдаться лишь тем, что это глубокий Юг, живущий по своим диким, отвергаемым цивилизованным Севером законам. Мир не дробил свои впечатления этим искусственным извинительным делением: в Бирмингеме его ужаснул лик расистской Америки.

В те кульминационные дни боле 2500 негров были брошены в тюрьмы. "Заполним тюрьмы!" — и тюрьмы Бирмингема были переполнены настолько, что полиция перестала производить массовые аресты.

Президент Кеннеди направил в Бирмингем Бэрка Маршалла, главного помощника министра юстиции по делам негров. И на этом этапе президент уклонился от столкновения федерального правительства с местными властями. Выражая свое беспокойство, он одновременно подчеркивал отсутствие конституционных прерогатив, которые оправдали бы его прямое вмешательство. Он избрал окольные поиски компромисса, поручив Бэрку Маршаллу организовать переговоры между негритянскими лидерами и крупными белыми бизнесменами, этими истинными владыками Бирмингема. Кроме того, по поручению президента министр обороны Роберт Макнамара и министр финансов Дуглас Диллон, пришедшие в его кабинет из делового мира, связались с лидерами большого бизнеса, уговаривая их воздействовать на бирмингемских дельцов. Из крупнейших национальных корпораций самый большой вес в Бирмингеме имела сталелитейная "Ю. С. Стил компани", но ее президент Роджер Блау отказался помочь делу десегрегации. И в интересах истины следует добавить, что Объединенный профсоюз сталелитейщиков тоже пальцем не шевельнул, его реакционное руководство практиковало дискриминацию негров, а многие рядовые члены были заражены расистскими настроениями.

Параллельно маршам теперь велись секретные переговоры негритянских руководителей с белым "Комитетом старших граждан". Негры выдвинули четыре требования: 1) десегрегация закусочных, туалетов, примерочных и фонтанчиков питьевой воды в магазинах; 2) недискриминационное повышение по службе и наем негров на работу в торговую сеть и на промышленные предприятия Бирмингема; 3) снятие судебных обвинений против демонстрантов, находящихся в заключении; 4) создание межрасового комитета для выработки графика десегрегации в других областях жизни Бирмингема.

А полицейские расправы не прекращались. Организаторы кампании уже не могли контролировать негритянский гнев. Помимо их ненасильственных отрядов в борьбу втягивались неорганизованные негры, и они, изверившись в эффективности ненасилия, применяли против полиции контраргументы в виде кирпича, пустой бутылки. Ожесточение нарастало.

Однажды струёй из брандспойта, сдиравшей кору с деревьев, Фреда Шаттлсуорта отбросило на стену дома — его увезли в госпиталь на машине "Скорой помощи".

— Хотел бы я, чтобы его увезли на катафалке, — прокомментировал Бык Коннор.

Продолжался интенсивный бойкот торговцев, практикующих сегрегацию. Группы негров блокировали двери магазинов, да и вообще не до покупок было в городе, где и белые жители предпочитали держаться подальше от эпицентра расовых беспорядков, от дубинок и собак полиции, от ожесточившихся негров. Расправы драматизировали борьбу, но в практическом смысле, пожалуй, больше всего помог неграм всесильный зеленый доллар. Торговцы несли большой ущерб. "Мы не за интеграцию, совсем наоборот, — заявил один из них корреспонденту газеты "Уолл-стрит джорнэл". — Мы умеренные реалисты". Реалисты подсчитали, что за четыре недели маршей и бойкота покупки в универмагах упали на 10 процентов по сравнению с тем же периодом прошлого года. Реалисты убеждались, что с коммерческой точки зрения полицейские репрессии не окупают себя, не гарантируют прежнего притока долларов в кассы магазинов и сейфы банков. Это обстоятельство заставило бизнесменов — "отцов города" серьезнее отнестись к переговорам с неграми. 10 мая стороны пришли к соглашению. По первому пункту — десегрегация в течение трех месяцев. По второму — перемены к лучшему в течение двух месяцев. По третьему — обещание официального содействия в освобождении заключенных. По четвертому — создание в течение двух недель органа межрасового сотрудничества.

Победа!

Победа ли?

11 мая, в поздний субботний вечер, из проезжавшей машины полетели две бомбы в дом бирмингемского священника Альфреда Даниэля Кинга, младшего брата Мартина Лютера. Бомбы разнесли фасад, но, к счастью, хозяин дома, его жена и пятеро детей не пострадали. Через считанные минуты бомба, подброшенная, как предполагают, из той же таинственной машины (преступники так и не были найдены), взорвалась в мотеле "Гастон". Ее целили в комнату No 30, где жили Кинг и Абернети, но по случайности — как везло братьям Кинг в тот субботний вечер! — в то время они были со своими семьями в Атланте.

Победа?

Бомбы пришли по свежим следам ку-клукс-клановского сборища в Бессемере, индустриальном городке на юго-западной окраине Бирмингема. На сборище присутствовали имперский маг — глава клана, два великих дракона, двести "рядовых" в клановских балахонах, около тысячи "сочувствующих". Тревожно потрескивая в ночи, горели два восьмиметровых креста. Искры летали в воздухе, гарь перешибала аромат цветущих магнолий. Эти-то искры и взорвались через несколько часов бомбами в доме А. Д. Кинга и мотеле "Гастон".

Бизнесменов, заключивших соглашение с неграми, клан обвинил в предательстве. Власти Бирмингема также не поддержали соглашение, а губернатор Джордж Уоллес без обиняков заявил, что не будет участником "компромисса по вопросу сегрегации".

Публично оскорбляли Бэрка Маршалла и его шефа Роберта Кеннеди.

— Я надеюсь, что он ощущает вкус каждой пролитой здесь капли крови в своем горле и что он захлебнется от этой крови.

Эти слова произнес Артур Хэйнс, мэр Бирмингема, уходящий после выборов в отставку. Адресованы они были Роберту Кеннеди.

Взрывы прогремели в субботний вечер, когда на улицах негритянских кварталов было людно, а пивные бары еще работали. Полицию, направленную к мотелю "Гастон" и дому А. Д. Кинга, встретил град кирпичей. Уэт Уокер, помощник Кинга, еще днем, заметив подозрительно круживших на машинах белых, просил прислать охрану. В 7.30 вечера неизвестный позвонил в мотель и сообщил, что ночью его взорвут. Полиция игнорировала предупреждения. Теперь Уэт Уокер, стоя возле полуметровой дыры в стене, в мегафон уговаривал взбудораженных негров:

— Расходитесь по домам! Ради бога, не теряйте головы! — кричал он, едва сохраняя самообладание (жену его ударили по голове прикладом полицейского карабина, да так сильно, что её пришлось вынести на руках).

— Посоветуй это Быку Коннору! Вот куда ведет ненасилие! — отвечали из разъяренной толпы.

В машинах прибыли скорые на расправу дорожные жандармы полковника Эла Линго, которому не давала покоя слава комиссара Коннора, — с примкнутыми штыками, с ручными пулеметами наготове. Удары прикладов и оплеухи посыпались направо и налево, без разбору. Разогнав негров, собравшихся возле мотеля, жандармы двинулись по улицам, сводя счеты со всеми встречными неграми. В ответ уже горели лавки белых бакалейщиков, уже летели кирпичи и бутылки в белых пожарников, боровшихся с огнем. А на границе гетто белая молодежь камнями атаковала машины "Скорой помощи" из негритянских госпиталей, спешившие к местам взрывов и стычек. Лишь к четырем утра с великим трудом полиция и волонтеры из негритянской "гражданской обороны" навели "порядок". В госпиталях лежали пятьдесят раненых.

Так прошла ночь через день после победы.

Она сорвала весенний уик-энд и братьям в Белом доме. На этот раз критическая ситуация вынудила президента вмешаться. Вечером 12 мая он распорядился дислоцировать на базах в районе Бирмингема 3 тысячи солдат регулярной армии и объявил, что в случае необходимости мобилизует национальную гвардию штата Алабама, поставив ее тем самым под свою команду. Регулярные части перебросили срочно, самолетами. Среди них был батальон специального назначения, натасканный на борьбу с партизанами. Ральфу Макгиллу, либеральному издателю газеты "Атланта Конститьюшн", одному из первых пришла на ум аналогия, ставшая в последующие годы очень распространенной. "Напряженность в Бирмингеме, — сказал он, — столь же реальна, как... во Вьетнаме".

Президентские меры предосторожности и предупреждения вызвали критику обеих сторон. Негры сочли их недостаточными, расисты — непозволительным посягательством на свою монополию устанавливать "порядок". Однако эти меры помогли, и с понедельника Бирмингем был "тих как мышь", по образному выражению одной газеты. Белый дом заявил, что не позволит саботировать соглашение. Кинг и Абернети, спешно вернувшись из Атланты, ходили по улицам гетто, призывая негров к спокойствию.

23 мая верховный суд штата Алабама уволил в отставку комиссара общественной безопасности Бирмингема Юджина Коннора. В этом смысле победа была бесспорной.

Братья Кеннеди попали в незавидное положение. Они очутились меж двух огней и хотели выбраться, ублажая и правых и виновных, ставя их на одну доску. Конечно, президент был ограничен конституцией, дающей изрядные права властям Бирмингема и штата Алабама. Он не мог, например, вмешаться в действия бирмингемской полиции и обуздать Быка Коннора: полиция подчинялась городским властям. Против оппозиционного губернатора Уоллеса он мог использовать лишь регулярные федеральные войска или мобилизацию — в случае чрезвычайного положения — национальной гвардии штата. На эти меры он шел крайне неохотно, предпочитая окольные пути, вроде посылки в Бирмингем Бэрка Маршалла.

Прямо говоря, братья Кеннеди колебались между принципом, выраженным в их собственных обещаниях десегрегации и гражданских прав, и политиканством, в котором американские буржуазные деятели не видят ничего зазорного и которое диктует реальный, а часто и циничный учет выигрыша или проигрыша в результате того или иного шага. Джон Кеннеди мечтал остаться в Белом доме на второй срок, нуждался в голосах избирателей и, хотя до следующих выборов оставалось полтора года, всегда учитывал это в своих действиях. С одной стороны, голоса негров, но они немногочисленны. С другой стороны, ожесточив расистов, он терял голоса на Юге, и не только на Юге, но и на Севере, где американец, зараженный расистской психологией, считал, что негры слишком спешат и что им нельзя потакать. Итак, где выигрыш и где проигрыш? Опросы общественного мнения не очень поощряли президента на твердую позицию в области гражданских прав.

Однако по мере активизации негритянской борьбы половинчатая политика давалась все труднее. Соображения "гражданского мира" в стране, ее престижа за рубежом, наконец конституционных прав американцев требовали решить проблему десегрегации. Президент, уклонявшийся от выполнения предвыборных обещаний, все больше разочаровывал негров и либеральных американцев. Призывы повременить вызывали обратную реакцию нетерпения и протеста.

14 мая я был на многолюдном митинге в центре нью-йоркского Гарлема — возле отеля "Тереза", на углу Седьмой авеню и 125-й улицы. Словно испытывая собравшихся, с неба хлынул ливень, напоминавший о брандспойтах Быка Коннора. Испытание выдержали. "Когда собаки кусают негров в Бирмингеме, мы истекаем кровью в Нью-Йорке", — воскликнул могучий Джеймс Фармер, глава "Конгресса расового равенства". От ораторов доставалось не только расистам, но и официальному Вашингтону. "Свобода — немедленно! Кеннеди — нет!" — говорилось в одной листовке, и оба эти призыва находили поддержку. Тепло приняли А. Д. Кинга, специально прилетевшего из Бирмингема. Но после его речи раздались крики: "Хотим Малколма! Хотим Малколма!" Малколм Икс критиковал методы ненасилия, крики из толпы свидетельствовали, что его непримиримая позиция популярна.

Ширилась, в частности, пропасть непонимания между негритянскими интеллигентами и правительством, хотя последнее дорожило их поддержкой. Они обвиняли братьев Кеннеди в политиканстве и потакании расизму.

В мае, в разгар событий, Роберт Кеннеди приехал в Нью-Йорк и пригласил к себе на квартиру группу известных негров: писателя Джеймса Болдуина, бывшего в зените славы и влияния, профессора-социолога Кеннета Кларка, певца Гарри Белафонте и других. Брат президента хотел навести мосты согласия и понимания, но из этого ничего не вышло.

Эта встреча описана в книге "Тысяча дней", принадлежащей перу историка Артура Шлезингера, близкого друга семьи Кеннеди и специального советника президента.

"В негритянской группе был также Джером Смит, молодой участник "рейдов свободы", которого недавно зверски избили на Юге, — писал Шлезингер. — Смит начал разговор, сказав, что — так его понял министр юстиции — пребывание в одной комнате с Робертом Кеннеди вызывает в нем нечто вроде тошноты. Очевидно, Смит пытался сказать, что его тошнит потому, что он должен вымаливать у министра юстиции права, положенные ему, как американцу, но Кеннеди... счел его слова необоснованным выражением личного презрения. Министр юстиции высказал свое возмущение. Группа выразила согласие с Джеромом Смитом. И, начавшись на столь высокой ноте, разговор принял еще более резкий оборот. Джером Смит добавил, что до тех пор, пока к неграм так относятся, он не чувствует морального обязательства сражаться за Соединенные Штаты в случае войны. Группа приветствовала эту позицию. Некоторые говорили, что на Юг надо послать оружие. Болдуин сказал, что единственной причиной посылки правительством федеральных войск в Алабаму было убийство белого человека. Бэрк Маршалл, присутствовавший на встрече, сказал, что он консультировался с доктором Кингом о посылке войск. Его высмеяли".

Они говорили на разных языках, энергичный, холеный сын бостонского мультимиллионера, назначенный в 35 лет министром юстиции благодаря брату президенту, и зверски избитый расистами молодой негр. Темпераментный Дэвид Болдуин, брат писателя, тоже участник встречи, потрясая кулаком перед носом Роберта Кеннеди, обвинял его в непонимании моральной остроты проблемы.

Какая внутренняя, невидимая тогда, драматическая ирония пронизывала эту встречу-стычку на фешенебельной квартире у южной окраины Центрального парка, за северной границей которого начинался Гарлем! Через полгода у бостонца убьют брата, а через пять лет он сам рухнет на пол лос-анджелесского отеля — как раз тогда, когда открыто заговорит о проблемах Америки и попытается попасть в Белый дом с помощью обездоленных негров и других пасынков своей страны.

Но в тот майский день 1963 года Роберта Кеннеди поразила эта открытая неприязнь. Они были далеки друг от друга и очень разными глазами смотрели на свою родину.

Все-таки уроки Бирмингема склонили президента Кеннеди к более твердой позиции. Он полагал, что вид собак, терзающих женщин и подростков, подготовил американцев к решительным мерам правительства в области десегрегации. Однажды в разговоре с Кингом он заметил в излюбленной им иронической манере, что "движение за гражданские права обязано Быку Коннору не меньше, чем Аврааму Линкольну". Судя по этой шутке, не лишенной смысла, он не чувствовал себя Авраамом Линкольном. Но по крайней мере Джон Кеннеди был в чем-то лучше своего предшественника, Дуайта Эйзенхауэра, равнодушного к борьбе за равенство.

13 июня Джон Кеннеди заявил по телевидению перед нацией: "Наступает великая перемена, и наша задача, наш долг в том, чтобы сделать эту революцию, эту перемену мирной и конструктивной для всех".

Перемена?

В тот же вечер на пороге своего дома был убит лидер миссисипских негров Медгар Эверс. Этот выстрел в Джексоне предупредил, что расисты готовы скорее к вооруженной борьбе, чем к мирным переменам.

19 июня президент направил в конгресс важнейший за всю тысячу его дней в Белом доме законопроект — о широкой десегрегации, о мерах против дискриминации негров при найме на работу и о некоторых средствах обеспечения этих мер.

22 июня по приглашению Джона Кеннеди негритянские лидеры пришли в Белый дом. Они были вежливее и сдержаннее, чем артисты и писатели в разговоре с его братом. Речь шла о марше на Вашингтон, который они готовили. Президент опасался, что массовый марш усилит сопротивление в конгрессе его законопроекту. Но его собеседники не поддались уговорам "убрать негров с улиц", Кинг вспомнил апрельские просьбы Роберта Кеннеди подождать с бирмингемской кампанией и сказал президенту: "Может быть, и этот марш кажется несвоевременным. Откровенно говоря, я никогда не участвовал ни в одном прямом действии, которое не казалось бы несвоевременным".

Он держался как человек, доказавший свою правоту вопреки ожесточенным врагам и скептическим нестойким союзникам, как победитель. "Не преувеличивая, можно сказать, что Мартин Лютер Кинг выиграл бирмингемскую битву так же, как Джордж Вашингтон выиграл Йорктаунскую битву, а Нельсон — Трафальгарскую, — писал Уильям Миллер в книге о Кинге. — Событие было решающим и символическим... Было много лидеров, перестрелок и стычек, кампаний больших и малых одновременно на многих фронтах. Он не возглавлял все это, но... для десятков миллионов за рамками движения за свободу он стал его неизгладимым символом".

Колокол свободы, в который ударили в Бирмингеме, громко звучал все лето. За четыре месяца в 196 городах 35 штатов прошла 841 демонстрация борцов за равенство. Этого лета власти Южных штатов не забудут: они арестовали в общей сложности 14 тысяч человек. Не меньше миллиона американцев, черных и белых, в основном на Севере страны, участвовало в маршах солидарности. Но самое важное состояло не в цифрах, а в том, что это были уже не изолированные, кратковременные стычки с расизмом, а охватывавшее всю страну, набиравшее мощь, скорость и неодолимость движение.

"Марш на Вашингтон", который вошел в историю как самая грандиозная манифестация на улицах столицы США, состоялся 28 августа, в конце того памятного лета. С самого раннего утра тысячи и тысячи людей вливались в Вашингтон по автострадам, через вокзал "Юнион-Стейшн", через аэропорты "Национальный", имени Даллеса, "Балтиморский". Колонна бруклинских негров, пешком пришедших в столицу. Специальные "поезда свободы". Тысячи "автобусов свободы" с Юга и Севера. Черные и белые. Студенты и седые старики. Ветераны тюрем и "рейдов свободы" и полторы сотни конгрессменов. Миссисипские издольщики и дирборнские автомобилестроители. Профессора из Гарварда и кинозвезды из Голливуда. Священники — сотни, а может, тысячи священников. Знаменитые folk singers — исполнители народных песен. Писатели. Ученые. Профсоюзные деятели...

Колоннами и в одиночку шли они к монументу Джорджа Вашингтона — гранитной игле высотой почти в 200 метров, и свежим ранним утром, когда еще не набрало силы августовское солнце, им было тепло оттого, что их много, что их все больше, что их много, как никогда. К полудню собралось 250 тысяч человек. И эта несметная людская масса торжественно, неспешно, следуя указаниям "маршалов" — распорядителей, перелилась к тридцати шести дорическим колоннам монумента Линкольна, под крышей которого мраморно застыл в кресле нескладный и мощный "великий эмансипатор".

Год был юбилейным. Ровно через сто лет после издания знаменитой "Прокламации об освобождении рабов" негры и их союзники пришли напомнить стране и ее очередному 35-му президенту, что они еще не свободны и что им нечего праздновать, коль скоро дубинки, овчарки и брандспойты преграждают им путь даже к launch counters.

Людское море хлынуло в Вашингтон. Это было подготовлено месяцами напряженной работы. Идея марша временно объединила шесть известнейших негритянских организаций — от весьма умеренной "Городской лиги" до боевого "Студенческого координационного комитета" (СКК). На последнем этапе в качестве главных организаторов выступили также лидеры протестантской, католической и еврейской церквей и Объединенный профсоюз автомобилестроителей, возглавляемый Уолтером Рейтером. Но еще один позорный росчерк в истории оставили реакционеры из Национального совета профобъединения АФТ-КПП, отказавшиеся поддержать марш.

"Большая десятка" организаторов обеспечила массовость марша и одновременно предопределила его политическую пестроту. Они собрались сегодня вместе в Вашингтоне и удивили Америку своей внушительной массой, но что будет завтра, когда они разъедутся? Надолго ли хватит нынешнего заряда единства? Они все провозглашали лозунг равенства, но как понимают они равенство и на какие жертвы готовы, чтобы достичь его? Что, к примеру, общего между президентом СКК негром Джоном Льюисом, которого двадцать два раза бросали в тюрьму и больше десятка раз избивали расисты Юга, который вообще чудом дожил до 28 августа 1963 года, потому что столько раз мог встретиться с пулей в непроглядной миссисипской ночи, как встречались с пулей его боевые товарищи, — что общего между ним и католическим архиепископом Патриком 0'Бойлом, который маршировал первый раз в своей благополучной жизни? Ознакомившись с текстом речи Льюиса, архиепископ пригрозил демонстративно бойкотировать марш, если не будет вычеркнута полемика с Джоном Кеннеди. "Революция — серьезная вещь, — говорилось в тексте речи. — Мистер Кеннеди пытается убрать революцию с улиц и поместить ее в здания судов. Слушайте, мистер Кеннеди! Слушайте, мистеры конгрессмены! Слушайте, соотечественники! Черные массы маршируют во имя работы и свободы, и мы говорим политикам, что в нашей борьбе не будет "охладительного периода".

Во имя единства Джона Льюиса уговорили смягчить текст.

Служилый Вашингтон испуганно замер. Чиновников отпустили по домам. Магазины и рестораны закрыли. Наготове была не только полиция, но и войска, дислоцированные в окрестностях Вашингтона. Но организаторы марша, приглушив боевой дух, сделали упор на дисциплину, порядок. Там были сотни журналистов, марш транслировался по телевидению, и его участники хотели показать десяткам миллионов белых американцев, что представление о негре как о безответственном существе глубоко ошибочно. За тридцать шесть лет работы в вашингтонской полиции ее шеф Роберт Мэррей, по собственным его словам, не видел собрания, "более дисциплинированного и преисполненного энтузиазма".

На митинге перед монументом Линкольна председательствовал старый Филипп Рандольф, ветеран движения, президент негритянского профсоюза проводников спальных вагонов. В своей речи он несколько смягченно говорил о том же, что и Джон Льюис: "Ясный и простой факт состоит в том, что до тех пор, пока мы не вышли на улицы, федеральное правительство было безразлично к нашим требованиям".

Кинг был последним, самым почетным оратором. Ожидая своей очереди, он выглядел усталым от напряженных месяцев и от последней бессонной ночи — до четырех утра в вашингтонской гостинице он работал над речью.

О чем он думал, стоя теперь среди лидеров марша на широких ступеням монумента Линкольна и всматриваясь в людское море, залившее всю площадь перед монументом и берега прямоугольного Рефлекционного пруда, в котором отражалась гранитная игла Вашингтона, глядя на саму эту иглу и на парящий за ней в августовском жарком небе купол Капитолия с фигурой индейца, которого физически и политически свели, на нет, чтобы потом красивым и никчемным символом вознести над зданием, олицетворяющим суверенность народа? Не о том ли думал Кинг, что не так давно чернокожим мальчишкой он, ухватив отца за руку, взбирался по этим ступеням к мраморной фигуре "эмансипатора", а теперь пришел сюда самым авторитетным и признанным руководителем невиданной армады, поднявшей, как пароль, плакаты со словами "Работы и Свободы"? Или о рассекреченной теперь папке "Проект "Противоборство"" и о первых трудно давшихся 250 волонтерах, — разве не в них были истоки этого великого марша? Или о бирмингемском Быке — ведь присутствовал же момент и личного противоборства? А может быть, он думал о долгих восьми днях в тюрьме, о долгих тюремных мыслях и о долгом письме священникам, осуждавшим его и превозносившим бирмингемских полицейских? Он убедил многих и сейчас видел сотни священников в рядах марша. А может быть, о трудных днях впереди? Ведь и в этот момент согласия, воодушевления и сознания их силы он не забывал, что дорога не стала более гладкой, а сегодняшняя утренняя встреча в конгрессе вернула лидеров марша на реальную почву: им сообщили, что виды на принятие акта о гражданских правах не блестящи.

Не знаю, о чем он думал, но, когда пришла его очередь говорить, он заговорил о мечте. Перед четвертью миллиона людей он заговорил о мечте так, как говорят о мечте в порыве редкого откровения, в кругу истинно близких и родных людей, когда знаешь, что ни одно твое слово и чувство не пропадет, что каждое вызовет ответный, самый желанный на свете ток единения и братства. Но у него была большая душа борца и поэта, раскрытая для близких и для миллионов. И у него была большая мечта.

— Я мечтаю о том дне, когда на красных холмах Джорджии сыновья бывших рабов и сыновья бывших рабовладельцев смогут сесть вместе за стол братства. Я мечтаю о том дне, когда даже штат Миссисипи, штат, изнемогающий от зноя угнетения, будет превращен в оазис свободы и справедливости.

— Я мечтаю о том дне, когда четверо моих маленьких детей будут жить в стране, где о них станут судить не по цвету их кожи, а по их характерам.

— Я мечтаю о дне, когда каждая долина будет возвышена, а каждый холм и гора понижены. Неровные места будут выровнены, а кривые — выпрямлены. С этой верой я вернусь на Юг. С верой в то, что из горы отчаяния мы сможем высечь камень надежды. С верой в то, что мы сможем работать вместе, молиться вместе, бороться вместе, идти в тюрьму вместе, вставать за свободу вместе, зная, что когда-нибудь мы станем свободны...

— Если мы дадим свободе звенеть, если мы дадим ей звенеть в каждом городе и поселке, в каждом штате, мы сможем приблизить тот день, когда все божьи дети — черные и белые, верующие и неверующие, протестанты и католики — смогут взяться за руки и словами старого негритянского духовного гимна сказать: "Свободны наконец! Свободны наконец! Великий всемогущий боже, мы свободны наконец!"

Мечта была прекрасной, невыразимо прекрасной, и, начав свою речь парламентски спокойно и размеренно, зная, что сейчас он не только перед этим людским сочувствующим морем, но и на телеэкранах тех, кого скорее отвратишь, чем прошибешь эмоциями, Кинг запылал затем страстью и болью, африканским темпераментом предков, торопил слова, словно торопил свою мечту, словно задыхался оттого, как она невыразимо прекрасна, и негры из толпы в экстазе кричали: "Помечтай еще! Помечтай еще!.."

Это было самая великая его речь и самый великий день. И когда его убили, писатели и журналисты занесли его в историю как человека, у которого была мечта. "I have a dream" — под этим заголовком печатались некрологи, под этим заголовком мгновенно после мемфисского выстрела вышли фотоальбомы и грампластинки — противоречивые знаки уважения к Кингу и посмертной коммерции на этом уважении и любви. А последние слова его знаменитой речи были начертаны на белом надгробном камне негритянского кладбища "Южный вид" в Атланте: "Свободен наконец. Свободен наконец. Спасибо, боже всемогущий, я свободен наконец!"

Но тогда, после этого великого дня своей жизни, после визита организаторов марша в Белый дом, где Филипп Рандольф в присутствии президента США назвал 34-летнего негра из Атланты "моральным лидером нации", Кинг вернулся на Юг с верой, что "неровные места будут выровнены, а кривые — выпрямлены, что ночь расизма отступит перед утром братства". А через восемнадцать дней после вашингтонского марша, в прекрасное, солнечное утро 15 сентября, бирмингемские расисты убили четырех девочек, взорвав воскресную негритянскую школу. Этот город стоял на крови с тех первых своих дней, когда он зачинался небольшим горняцким поселком. Но такого злодейства не знала даже история этого города. И, словно не хватало и этого злодейства, словно концентрируя террористические удары, в то же кровавое воскресенье белый полицейский убил еще одного негритянского ребенка, а молодые белые негодяи — негритянского подростка, весело катавшегося на велосипеде. Шесть невинных детей...

Убийцы не выбирали мишеней, они мстили всей расе. "Сегрегация сегодня, сегрегация завтра, сегрегация навсегда" — убийствами в Бирмингеме они присягнули этой клятве-триаде губернатора Джорджа Уоллеса, перечеркнув трижды провозглашенную Кингом мечту: "Свободен наконец".

Убитых в Бирмингеме хоронили честные американцы в разных штатах Севера и Юга. В Нью-Йорке был объявлен официальный день траура, прошел митинг, на котором снова осуждалось бездействие федеральных властей, мэр Вагнер с добрыми намерениями и, однако, словно в насмешку, на день переименовал Таймс-сквер в "Площадь равных возможностей". Тысячи людей траурно демонстрировали в Вашингтоне.

В Бирмингеме 18 сентября состоялись торжественные массовые похороны — и ни одного представителя городской власти, ни одного выражения официального соболезнования, ни одного белого жителя, за исключением нескольких мужественных священников.

"Не просто детей похоронили в тот день, — отозвался Кинг. — Честь и порядочность также были преданы земле".

Больше того, они хотели предать земле и его мечту. Мечта оставалась недосягаемой.

Успехи минувшего лета сменились осенним отрезвлением. Противная сторона срывала майское соглашение, давшееся неграм с таким великим трудом. Уступки в десегрегации были непрочны и мизерны.

Белый Бирмингем, как и раньше, демонстрировал традиционную солидарность ненависти и страха. Честные белые жители по-прежнему боялись открыто осудить расизм. Присланные из Вашингтона агенты ФБР, как и водится, не могли разыскать убийц: за восемнадцать лет после второй мировой войны расисты пятьдесят раз бомбили негритянские церкви и дома, и ни разу преступники не были пойманы и наказаны. Губернатор Уоллес воспользовался воскресными убийствами, чтобы ввести в Бирмингем дорожных жандармов полковника Линго. Под предлогом предупреждения мятежей они оккупировали негритянские кварталы, разогнали жителей по домам и установили порядок террора.

"Вы можете добиться порядка, запугав всех, но это не делает ваш порядок законным... Бирмингем не просто умирающий город, он мертв" — эти слова публично бросил расистам молодой адвокат Чарльз Морган, белый житель Бирмингема, осмелившийся высказать чувства стыда, скорби и протеста. Он поплатился за это мужество, за вызов жестоким нормам круговой поруки. Адвокат Морган лишился клиентов и вынужден был уехать из Бирмингема.

22 ноября в Далласе грянули главные выстрелы обильного жертвами 1963 года — выстрелы, сразившие президента Джона Кеннеди.

На каком перекрещении каких молний ненависти, мести и насилия, бороздящих американский мозг, родилась идея этого убийства? Далласовские секреты не предмет моих заметок. Но стоит подчеркнуть, что общая атмосфера насилия и нетерпимости в стране была сгущена ожесточенными межрасовыми конфликтами того года. Даже половинчатые меры президента Кеннеди в защиту гражданских прав снискали ему смертоносную репутацию "негролюба". После расового напряжения весны, лета и осени 1963 года его популярность резко упала. В ноябре опрос института Гэллапа показал, что лишь 59 процентов американцев одобряют политику администрации Кеннеди. Осенний опрос института Луи Харриса зарегистрировал еще более характерное явление — около 4,5 миллионов белых американцев, голосовавших за Кеннеди в 1960 году, теперь хотели бы голосовать против него. Если бы выборы прошли осенью 1963 года, президент Кеннеди скорее всего был бы забаллотирован — вот не лишняя иллюстрация к посмертному сентиментальному мифу о "любимом президенте". Что касается Бирмингема, то любопытное явление обнаружил Самюэль Лубелл, проводивший выборочный опрос в кварталах, населенных преимущественно белыми рабочими. В 1960 году Кеннеди получил там большинство. Осенью 1963 года лишь один из опрошенных готов был отдать ему свой голос.

Словом, когда массовые марши и протесты негров расшевелили осиное гнездо расизма, открылось, как много ос в этом гнезде.

"Хотя вопрос, кто убил президента Кеннеди, важен, еще более важен вопрос, что убило его, — писал Кинг в своей книге, посвященной бирмингемским событиям. — Наш покойный президент был умерщвлен морально неприветливым климатом... Своей смертью президент Кеннеди говорит нам всем нечто важное. Он говорит кое-что любому политикану, который кормит своих избирателей черствым хлебом расизма и гнилым мясом ненависти. Он говорит кое-что любому священнику, который видит зло расизма и тем не менее хранит молчание, сидя в безопасности за цветными стеклами своей церкви... Он говорит нам всем, что этот вирус ненависти, просочившийся в вены нашей нации, неизбежно приведет к нашей моральной и духовной гибели, если мы не будем его сдерживать".

В своих мемуарах о Кинге его вдова Коретта вспоминала день покушения в Далласе, первые сообщения о ранении президента, то, как они с Мартином сидели у телевизора, ждали новых сообщений и молились за жизнь Джона Кеннеди. Когда объявили, что президент умер, Мартин некоторое время молчал. Потом сказал: "Со мной произойдет то же самое. Я же говорил тебе, что это больное общество".

"Я ничего не могла ответить ему, — пишет Коретта. — Я ничем не могла утешить мужа. Я не могла сказать: "С тобой этого не произойдет". Я чувствовала, что он был прав. Молчание было страшно мучительным. Я придвинулась к нему и взяла его за руку..."

Пути Джона Кеннеди и Мартина Лютера Кинга не раз пересекались при их жизни как физически, так и политически. Чаще они были противниками, чем союзниками, хотя в последний год жизни президента между ними возникало нелегкое и вряд ли прочное сотрудничество: ведь, по мнению Кеннеди, негры требовали слишком многого и слишком быстро, а, по мнению Кинга, Кеннеди делал слишком мало, медленно и нерешительно. Оба любили свою страну, но у них были разные взгляды и разное общественное дело.

Они были разными людьми: неистовый борец за справедливость и равенство, выраставший в обличителя экономических и социальных зол Америки, самой ее империалистической структуры, и буржуазный политик, расширявший свое понимание реальностей внутренней жизни США и их места в мире второй половины XX века, просвещенный слуга господствующего класса.

Оба были убиты, и, хотя нелепо было бы при жизни взвешивать их шансы на насильственную смерть, лишь один из них был подвижником, знавшим, на что идет, обязавшим себя на самоотверженное пожизненное служение идеалу, а другой шутливо гадал, что делать, когда он отслужит свой срок в Белом доме и станет бывшим президентом — слишком молодым, чтобы писать мемуары, и слишком старым, чтобы заняться какой-нибудь другой карьерой.

Как глашатай Америки обездоленных и просто как человек трезвый и любящий правду, Мартин Лютер Кинг не разделял посмертного мифа о Джоне Кеннеди. Мученик? Да. Герой? Нет.

Накануне своей смерти, когда нерешенные проблемы виделись Кингу во всей их громадности, а иллюзии исчезли, он критически оценивал заслуги Кеннеди и Джонсона в области борьбы за равенство. "Практически ни один президент не сделал многого для американского негра, хотя два последних президента получили много незаслуженных похвал за помощь нам, — писал Кинг в статье, опубликованной уже после его смерти. — Эти похвалы, как проценты, шли Линдону Джонсону и Джону Кеннеди только потому, что именно во время их правления негры стали добиваться большего для самих себя. Кеннеди, равно как и Джонсон, согласился на акт о гражданских правах недобровольно. В свое время оба они говорили нам, что это невозможно".

Его слова не только верны, но и оправданны. Кинг, как и его сподвижники, не хотел, чтобы правящая официальная Америка снимала сливки похвал и признания за прогресс, давшийся негритянским массам упорной борьбой, кровью, жертвами...

После похорон Джона Кеннеди, когда нация еще не стряхнула с себя страшное потрясение, президент Джонсон в первой своей речи перед конгрессом США сказал, что лучшим памятником убитому было бы незамедлительное принятие акта о гражданских правах, который Кеннеди внес на волне бирмингемских событий. Конгрессмены долго аплодировали президенту. Но чувства скорби кратковременны, а предрассудки живучи. Законопроект застрял в конгрессе.

Газета "Нью-Йорк таймс" писала об этом законопроекте: "Разумеется, он не сможет полностью решить расовые проблемы как на Севере, так и на Юге. Но крайне важно положить начало, приступить к устранению расовых барьеров... Это последняя надежда. Сегодня слишком много признаков того, что молодые негры, отчаявшись добиться справедливости упорядоченным путем, могут повернуться к тактике анархии".

Прошли скорбные ноябрьские дни. Прошел декабрь. Акт 1963 года о гражданских правах переименовали в акт 1964 года, но дело не сдвинулось с мертвой точки. Несмотря на понукание Белого Дома, конгресс медлил. Пришла весна. Расисты-южане в сенате мурыжили акт организованной обструкцией, которая на жаргоне конгресса называется флибустьерством. Девятнадцать сенаторов-флибустьеров блокировали дело, за которое боролись 20 миллионов негров.

В середине мая я приехал в Вашингтон, чтобы взглянуть на потомков вест-индских пиратов XVII вена. У них был и другой предшественник — авантюрист Уильям Уокер, американский гражданин, адвокат по образованию и поздний флибустьер по призванию, который с горсткой приспешников колонизировал в 1855 году Никарагуа, сделал себя тамошним президентом, а в 1860 году был поставлен к стенке в Гондурасе. (Впрочем, из справочных брошюрок конгресса я узнал, что сенатские флибустьеры ищут себе предшественников поблагороднее — в лице римского сенатора Катона, который устраивал обструкции самому Цезарю.)

Тянулась одиннадцатая неделя флибустьерства, когда мы пришли на Капитолийский холм и уселись с товарищем на круглых, как в баре, табуретах пресс-галереи. На галерее для гостей были взрослые и дети, одиночки и экскурсии, белые и с десяток негров. Вытянув шеи и затаив дыхание — сама почтительность, — смотрели они вниз, на прямоугольный зал, устланный неброским мягким ковром. В зале пологим амфитеатром поднимались темно-красные полированные столики размером со школьную парту. Их было сто, по числу сенаторов. Резные легкие двери плавно поддавались руке посвященных. Они не смотрели на публику, нависшую с галерей, — бывалые актеры-политики, они чувствовали ее не глядя.

Зал был пуст. Я насчитал за столиками лишь семь сенаторов. Говорил сенатор от штата Вирджиния — почтенные седины, мягкие жесты, толстая стопа бумаги на выдвинутом из столика пюпитре. И это флибустьер? Он напоминал скорее рассеянного ученого, но не верьте внешности: она обманчива. Сенатор бубнил себе что-то под нос так негромко, что его речь могло фиксировать лишь тренированное ухо стенографа, профессионально шлепавшего пальцами по клавишам своей миниатюрной машинки. Впрочем, кроме стенографа, лишь любознательный зритель силился услышать оратора. Коллеги за столиками что-то писали, переговаривались друг с другом, перешучивались, преспокойнейше повернувшись к Цицерону спиной. Они были закаленными людьми. Что касается вашего покорного слуги, то через четверть часа он поймал себя на той самой непроизвольной и неудержимой зевоте, которая, по озорному выражению поэта, "шире Мексиканского залива".

Между тем сенатор от штата Вирджиния перешел на шепот. Ему предстояло говорить минимум четыре часа, он берег голосовые связки. Шел пятидесятый рабочий день флибустьерства, все было отлажено, как в моторе "шевроле" после квалифицированного техосмотра в фирменной мастерской. Другой сенатор без малейшего зазора — и в этом весь фокус — должен включить голосовые связки вслед за первым, заготовив впрок любой читаемый материал — от Ветхого завета до свежего номера фривольного журнала, — последнее, впрочем, не одобрялось. Что читать, о чем говорить — не имеет ни малейшего значения. Важно убивать время и вместе с тем акт о гражданских правах, оттягивая его обсуждение и момент голосования.

Девятнадцать флибустьеров были разделены на три группы. Во вторник и пятницу с утра до вечера глаголила группа миссисипского сенатора Джона Стенниса. Понедельник и четверг брала на себя шестерка алабамского сенатора Листера Хилла, среду и субботу — шестерка под началом луизианского сенатора Аллена Эллендера. В кулуарах сената стояли койки на случай круглосуточных бдений.

Проведя два дня на Капитолийском холме, я наслышался многого. У южан из сената были богатые биографии и свои рекордсмены. Джеймс Истленд, отпетый расист и ненавистный неграм миссисипский плантатор, возглавляя юридическую комиссию сената, похоронил 120 различных актов о гражданских правах из 121 акта, прошедшего через его руки. Звезда Строма Термонда взошла сравнительно недавно. В 1958 году он поставил непревзойдённый рекорд флибустьерства, проговорив без перерыва 24 часа 18 минут.

Разговаривать с нами Термонд не пожелал, но в его офисе нам вручили отпечатанные на ротаторе листочки под рубрикой "Стром Термонд рапортует народу". Из одного рапорта мы узнали, что негры — коммунисты, так как коммунисты поддерживают негров. В другом он объяснял свою оппозицию акту о десегрегации: "Права собственности являются почвой, на которой процветают все человеческие права". Конкретно забота о правах собственника расшифровывалась так: гони негра из кафетерия, мотеля, бассейна для плавания. Ведь они, как правило, принадлежат белым.

Этот мыслитель от Южной Каролины называл обструкцию "просветительными дебатами". Понимал ли он подспудную иронию своей характеристики? Завсегдатаи сенатской пресс-галереи запомнили 46-й день обструкции. Молодой негр крикнул с гостевой галереи на весь убаюканный флибустьерами зал: "И эти решают вопросы равноправия? Какое убожество! Какой стыд!" Его вышвырнули немедля, однако он понял, что эти избранники народа взяли на себя миссию, которая не удалась полицейским овчаркам Бирмингема.

Но флибустьеры вели арьергардные бои. Они оттягивали момент голосования, потому что сенатское большинство было не в их пользу. Им удалось ослабить и выхолостить некоторые положения акта, но усилия президента Джонсона и демократов — северян во главе с Губертом Хэмфри, который "прогонял" акт через сенат, принесли победу: акт собрал нужные две трети голосов в сенате, а также был принят палатой представителей.

2 июля 1964 года, через пять часов после голосования в палате представителей, президент Джонсон в Белом доме перед телевизионными камерами подписал акт, дав ему силу закона.

"Те, кто равен перед богом, будут равны теперь в избирательных участках, школах, на фабриках, в отелях, ресторанах, кинотеатрах и других местах общественного пользования", — объяснил президент смысл закона. Джонсон выглядел триумфатором, источал энергию, оптимизм и юмор. Свою подпись под текстом закона, состоявшую из сорока девяти букв и знаков препинания, он умудрился сделать семьюдесятью пятью ручками. Заготовленной батареи ручек не хватило, помощник подносил новые дюжины. С царственной фамильярностью Джонсон кидал использованные ручки сенаторам и конгрессменам, присутствовавшим на церемонии. Те благодарно ловили их. Давнему президентскому обычаю одаривать при подписании закона памятными ручками тех, кто добивался его принятия, Линдон Джонсон придал техасские пропорции. Этот закон был самым важным из тех, что он подписал в Белом доме.

Негритянские лидеры также были приглашены на церемонию. Доктор Кинг стоял за спиной президента, сноровисто хватавшего новые и новые ручки, чтобы, выведя какие-нибудь полбуквы, нацелить их очередного сенатора. Джонсон и Кинг поздравили друг друга. Джонсон вручил Кингу ручку на память.

— Буду хранить ее среди самых дорогих мне вещей, — сказал Кинг.

И добавил:

— Вообще-то мне причитается целая горсть...

Его реплика не была нескромной.

Стоя сейчас на виду у всех в кабинете президента США, среди сонма конгрессменов и министров, Кинг радовался, что подписан наконец этот акт о гражданских правах, и считал его важным, хотя и не чудодейственным. Но он знал, без кого и без чего этого бы не произошло, — без ночных полуконспиративных совещаний в тридцатой комнате мотеля "Гастон", без подростков, которых не устрашили собаки и брандспойты, без двух чернокожих студентов из Гринсборо, штат Северная Каролина, — Эзелла Блэра и Джозефа Макнейла, которые 1 февраля 1960 года устроили первую в стране "сидячую забастовку" в сегрегированной закусочной магазина Вулворт, без десятков, а затем сотен и тысяч смельчаков, последовавших их примеру, без истории с Джеймсом Мередитом, вступившим, несмотря на смертельную опасность, в "лилейно-белый" университет Оле Мисс, без убийства Медгара Эверса в Джексоне, без отважных юношей в Гринвуде, за которыми охотились с пистолетами и цепями, когда они добивались регистрации негров избирателями...

Путь к этому акту, который теперь на всей территории Соединенных Штатов объявлял незаконной сегрегацию мест общественного пользования, прямо проходил через упорную кампанию за право выпить чашку кофе в бирмингемских launch counters.

Путь был устлан жертвами, и на финальную церемонию, на торжественно-энергичного президента и на улыбающихся, веселых конгрессменов, которые блаженно купались в лучах телевизионного паблисити, падала мрачная тень самого последнего, еще не раскрытого, но жуткого — это понимали все — деяния расистов.

Их было трое, самому старшему — 24 года. Белые американцы Майкл Швернер и Эндрю Гудмен приехали из Нью-Йорка в Миссисипи, чтобы отдать время летних отпусков делу равенства, и сдружились с местным негром Джеймсом Чени. В глухой миссисипской округе они учили негров избавляться от гнетущего страха перед белыми, и им по справедливости также причитались бы три из тех семидесяти пяти памятных ручек. Но однажды, за две недели до церемонии в Белом доме, их арестовал в миссисипском городке Филадельфия помощник шерифа Сесиль Прайс, продержал до наступления темноты и выпустил в ночь, душную, наполненную звоном цикад южную ночь. Не одни цикады бодрствовали в этой ночи. Трое бесследно исчезли, и, когда через три дня обгоревший остов их машины нашли у пустынного болота, всей Америке стало ясно, что они исчезли навсегда.

И разразилась очередная буря негодования — я не боюсь унылого слова "очередная", потому что оно точное, — и Вашингтон прислал агентов ФБР, зная, что местные власти ни за что не отыщут преступников, и военные моряки тралили окрестную речку в надежде выловить трупы, и газеты шумели, как всегда, — и все это еще на несколько дней приблизило торжественный момент подписания акта о гражданских правах. (Трупы трех нашли лишь в начале августа — глубоко зарытыми в красную глину дамбы, сооруженной вокруг пруда для скота: они были застрелены, негр Чени к тому же изуродован. Лишь в декабре ФБР арестовало убийц — среди них были помощник шерифа Сесиль Прайс, а также его шеф Лоуренс Рейни.)

А сейчас Джонсону и Хэмфри доставались лавры, а Кингу и другим борцам за равенство предстояла новая, не лишенная риска борьба за реализацию закона на практике. Закон отменял сегрегацию, но не отменял расистов и расизм. На Юге Джордж Уоллес, миссисипский губернатор Пол Джонсон и их приспешники уже кричали, что не признают закона и постараются опровергнуть его частными определениями судебных инстанций. Приходилось принимать и этот вызов.

Новые тернии были впереди, но на долю Кинга выпали и лавры — лавры немалые. Честная Америка приветствовала его как одного из инициаторов сильного конституционного удара по расизму.

Был год президентских выборов, и расовая проблема, как и отношение к обострявшейся вьетнамской войне, выдвинулась на передний план в избирательной кампании. Реакция группировалась под знаменем аризонского сенатора Барри Голдуотера. На республиканском съезде в Сан-Франциско, где галантерейный миллионер и авиационный генерал запаса стал кандидатом в президенты США, акт о гражданских правах под дикий рев одобрения был объявлен неконституционным, посягающим на святое право американца распоряжаться своей собственностью. В сенате Голдуотер тоже голосовал против этого акта. Джордж Уоллес покинул губернаторскую резиденцию в Монтгомери и успешно гастролировал на Севере, получая на первичных выборах в ряде штатов довольно широкую поддержку, которая свидетельствовала о существовании так называемого "белого бумеранга", то есть противодействия расистски настроенных обывателей лозунгам равноправия. Когда Голдуотер был избран кандидатом республиканцев, алабамский губернатор, отдав ему свои голоса, временно отказался от идеи "третьей партии".

С другой стороны, демократ Джонсон манил американцев лозунгами "великого общества" и "войны с бедностью", обещаниями не расширять вьетнамский конфликт и вести благоразумную внешнюю политику. На фоне Голдуотера техасец, не вызывавший особых симпатий, выглядел, однако, воплощением государственного ума, вокруг него сиял ореол защитника негров. Кинг предпочитал не связывать себя с той или иной из двух партий и в 1960 году уклонился от официального выбора между Кеннеди и Никсоном. Но в 1964 году слишком опасен был Голдуотер. На демократическом съезде в Атлантик-сити Кинг, как и ряд других негритянских лидеров, санкционировал кандидатуру Джонсона. В ноябре Джонсон получил практически все голоса избирателей-негров, что помогло ему с огромным перевесом победить своего противника. Голдуотер был разгромлен, но все-таки за него голосовали 27 миллионов американцев. Их было много — избирателей, отдавших свои голоса этому лишь слегка замаскированному расисту, trigger happy man — человеку, который был бы "счастлив" нажать курок ядерного конфликта.

Осень 1964 года стала памятной для Кинга. 14 октября он лег на несколько дней в атлантский госпиталь святого Иосифа для медицинской проверки и чтобы оправиться от физического и нервного истощения последних месяцев. На следующий день в палате раздался телефонный звонок.

— Мартин! Мартин! — кричала в трубку счастливая Коретта. — Тебе присудили Нобелевскую премию!

Весть была настолько неожиданной и радостной, что он поверил не сразу.

Да, ему присудили Нобелевскую премию мира.

Мартин Лютер Кинг стал вторым американцем-южанином, удостоенным почетной награды. Первого звали Уильямом Фолкнером — знаменитый романист получил Нобелевскую премию по литературе в 1949 году. Гуманизм был общей почвой для этих двух южан — белого и негра, потомка аристократов и внука бедняка, трезвейшего реалиста-психолога, отразившего сложный мир Юга, и пламенного проповедника, вознамерившегося изменить этот мир. Фолкнеру принадлежат слова о том, что в наше время "быть против равенства из-за расы или цвета кожи — все равно что жить на Аляске и быть против снега".

Он жил, увы, не на Аляске, а в городке Оксфорд, штат Миссисипи, на территории университета Оле Мисс — "лилейно-белого" университета, не принявшего ни одного негра за все сто с лишним лет своего существования. Он умер в 1962 году, но не смерть великого писателя приковала к Оксфорду того года внимание Америки, и не только Америки, а зачисление студентом в Оле Мисс 29-летнего негра Джеймса Мередита. В ночь с 30 сентября на 1 октября сотни питомцев Оле Мисс, отпрысков "лучших семей" Юга, шли на штурм университетского Лицеума, предводительствуемые приехавшим из Далласа человеком в широкополой техасской шляпе — фашиствующим отставным генералом Эдвином Уокером. Они хотели растерзать "нигера" и его охранников, но руки оказались коротки, и они покинули поле ночной битвы. Эта озверелая толпа доказала, что Уильям Фолкнер, литературный мэтр Оле Мисс, не всех своих учеников смог убедить, что идея равенства рас столь же естественна, как снег на Аляске.

Теперь нобелевским лауреатом стал второй южанин, человек, для которого смысл жизни состоял в том, чтобы сделать эту идею равенства естественной для всех. И если еще раз вспомнить Фолкнера, то Кинг опытом борца давно усвоил совет, который старый джентльмен с Юга адресовал в своей "нобелевской речи" молодым писателям; "навсегда забыть" о страхе. За десять лет баптистский пастор тридцать раз побывал в тюрьме. В Осло, на церемонию получения Нобелевской премии мира, Кинг взял жену, отца, брата и Ралфа Абернети, который все тридцать раз попадал вместе с ним за решетку и стал вечным товарищем не только по борьбе, но и — как шутил Кинг — по тюремной камере.

Декабрьским вечером в Осло, торжественно строгий, облаченный в подходящий случаю черный фрак, преисполненный достоинства, он принял почетную награду как вождь американских негров.

В Осло он выступал не только как глашатай равенства и справедливости для темнокожих пасынков своей страны. Он говорил как человек, озабоченный судьбами всего мира, отвергающий "циничное предположение о том, что одна нация вслед за другой должна спускаться по спирали милитаристской лестницы в ад термоядерного разрушения". Он говорил о лишениях, которым подвержены в мире сотни миллионов людей, призывал к "всеобщей мировой войне с нищетой" — "не только с ее симптомами, но и с ее основными причинами".

Увенчанный нобелевскими лаврами, Кинг вернулся в Америку. В Нью-Йорке его ждала череда торжественных банкетов и приемов. В аэропорту родной Атланты — о чудо! — белые южане обращались к нему за автографами. В Вашингтоне он был почетным гостем.

Страна могла гордиться таким сыном, и он хотел бы гордиться своей страной — разве не в этой стране безвестный негритянский священник за каких-то девять лет смог развернуть недюжинный талант общественного деятеля и стать фигурой мирового калибра?

Он мог стать негром, которым, как золоченой игрушкой, утешают других "второсортных граждан". Но Кинг не хотел быть "символическим негром", типа Ральфа Банча, одного из заместителей генерального секретаря ООН. И Кинг умел избавляться от тщеславия и честолюбия, думая не о своих заслугах, а о масштабах нерешенных проблем. Приручить его было невозможно.

— Каждый день я живу под угрозой смерти. Какой прекрасный контраст, когда слышишь теперь от людей приятные слова, — сказал он на массовом приеме в Нью-Йорке. — Хотелось бы остаться на этой вершине, но долина зовет меня — долина отчаяния. Я должен спуститься в эту долину.

И он спустился в долину. Сняв черный фрак и отдав в фонд движения все, до последнего пенни, 54 тысячи нобелевских долларов, он уже в январе 1965 года избрал своим "собеседником" не норвежского короля Олафа, не президента США Джонсона и не Павла VI, папу римского, а Джима Кларка — полицейского шерифа в городе Селма, штат Алабама. Мартин Лютер Кинг снова направил против расизма копье "прямого действия".

Лауреат вывел своих людей на улицы этого города, насчитывающего 14 400 белых и 15 100 негров. Он открыл затяжную кампанию за право негров регистрироваться избирателями — без имущественного ценза, дискриминационных проверок лояльности, грамотности и умения "интерпретировать" конституцию штата. Негры составляют более 40 процентов населения Алабамы, но в выборных органах их политический вес равнялся нулю, а в списках избирателей их были редкие тысячи. Штат походил на городок Таскиги, о котором было рассказано в предшествующей главе. Знаменитый акт 1964 года, подтверждая за неграми право голоса, не гарантировал этого права перед шерифом Кларком, Джорджем Уоллесом и другими.

Джим Кларк был жесток и упорен, как бирмингемский Бык, а Селма безразлична к истинам, провозглашенным в Осло, — о действенности ненасилия,

И снова, раскачивая колокол свободы, день за днем, марш за маршем Кинг вел сотни негров к зданию суда графства, где помещались регистраторы. День за днем Джим Кларк и его люди перехватывали, разгоняли и арестовывали марширующих. Одиночкам, которым удавалось пробиться в здание суда, регистраторы устраивали такие "экзамены на грамотность", которых не выдержали бы и ученые филологи. Как-то на Кинга накинулся расист и успел дважды ударить его в висок, прежде чем вмешалась полиция.

"Мы преодолеем", — пели негры. "Никогда!" — гласила бляшка, которую Джим Кларк прикрепил к груди рядом с шерифской звездой.

За семь недель в тюрьмах перебывало 2 тысячи человек.

"Когда норвежский король участвовал во вручении мне Нобелевской премии мира, он, конечно, не думал, что меньше чем через шестьдесят дней я снова буду в тюрьме... Почему в тюрьме? Это ведь Селма, штат Алабама. Негров в тюрьмах больше, чем в списках избирателей", — писал Кинг, оказавшись за решеткой.

Когда полицейский убил Джимми Джексона, негра-дровосека, Кинг объявил массовый марш из Селмы в столицу штата — город Монтгомери. 7 марта на окраине Селмы участников марша разогнали и зверски избили полицейские, присланные губернатором Уоллесом. Конные жандармы гонялись за неграми, теснили, топтали их. "Ну что, негритоска, маршировать захотела? Помаршируй теперь!" — орал верховой, настигнув убегавшую старуху. 78 негров были ранены.

Так Алабама приветствовала нобелевского лауреата.

Но снова насилие расистов объективно пригодилось Кингу. Снова смерть, кровь, переломанные ребра были той ценой, которую приходилось платить за общественное внимание. Эхо алабамского побоища, прокатившись по Америке, вызвало волну симпатий и поддержки.

Кинг объявил второй марш из Селмы в Монтгомери.

Боясь кровопролития, федеральные власти вмешались и запретили марш. Белых американцев, приехавших отовсюду, чтобы встать в ряды марша, встретила неуемная ненависть. Джеймса Риба, белого священника из Бостона, расисты до смерти забили, поймав у дверей негритянского ресторана в Селме, куда он зашел пообедать. Потом за рулем машины убили Виоллу Лиуззо, белую домохозяйку из Детройта, мать пятерых детей. Теперь события в Селме вырастали до размеров национального кризиса. Теперь, как год назад бирмингемские события, они вынудили заговорить президента США.

И третья попытка марша удалась. Они дошли до Монтгомери — под охраной федеральных войск, выделенных Белым домом.

Кинг держал речь на площади перед монтгомерийским Капитолием, в котором заседают законодатели штата. Здание Капитолия стоит недалеко от церкви Декстер, где десять лет назад, в дни автобусного бойкота, Кинг начал свою новую жизнь. Бывало, провожая прихожан, он выходил на паперть, направо был виден купол алабамского конгресса. Целый виток жизненной спирали проделал он с тех пор и теперь, вернувшись под проливным весенним дождем в Монтгомери, держал речь и ответ перед теми, кто все нетерпеливее спрашивал, когда же все это кончится.

— Они нам говорили, что мы не попадем сюда. А были и такие, кто говорил, что мы попадем сюда только через их трупы, но весь мир знает, что теперь мы здесь. И мы стоим перед алабамскими властями и говорим: "Мы никому не позволим помыкать нами..."

Я знаю, что сегодня вы спрашиваете: "Как долго это будет продолжаться?" Я хочу вам сказать сегодня, что, как ни труден момент, как ни обескураживает нас этот час, он не будет продолжаться долго, потому что поверженная правда непременно воспрянет. Как долго? Недолго, потому что никакая ложь не может жить вечно. Как долго? Недолго, потому что еще вы сами пожнете то, что посеяли...

У селмской кампании было два итога, выраженных в цифрах. Трое убитых, десятки увечий, 3800 арестованных. И лишь 50 негров, добавленных к спискам избирателей. Но был и третий итог. Негры добились принятия конгрессом США еще одного закона — специального акта 1965 года об избирательных правах, по которому не расисты Юга, а федеральные власти получили право назначать регистраторов, ведающих составлением списков избирателей. 6 августа 1965 года президент Джонсон подписал этот акт в здании конгресса. Среди присутствовавших на церемонии был и Мартин Лютер Кинг.

Мятежи в гетто

Захлопываю и запираю дверь своей квартиры — научился запирать на ключ три года назад после одной, небольшой впрочем, кражи, когда опытный детектив показал, как в сущности легко проникнуть в захлопнутую, но не запертую дверь: он попросил мой ооновский пропуск, запечатанный в пластик, просунул его в щель между косяком и дверью, нежно и ловко надавил на язычок английского замка и распахнул дверь с усмешкой фокусника, который перед простофилями работает далеко не в полную силу. Итак, запираю дверь, не забыв мысленно помянуть добрым словом этого человека в черном костюме, который свой-то пропуск не вытащил, потому что, по глубокому моему убеждению, был не просто детективом нашего двадцатого полицейского участка, как явившийся с ним напарник, а — бери выше! — агентом ФБР, отреагировавшим на заметки в советских газетах о краже в нью-йоркском корпункте "Известий"; воры так и не были найдены, но совет его я усвоил крепко.

По мягкому синему ковру длинного коридора иду к лифтовой площадке. Представим: я нажимаю кнопки с обеих сторон площадки — и пассажирского и черного лифтов. И вот оба — я слышу их плавный ход — подкатывают к восьмому этажу, с легким шелестением, притормаживаемые руками лифтеров отходят в пазы их двери. Передо мной на выбор два лифта: чистый, весь в никеле, пассажирский и тоже не грязный, опрятный, но с картонными ящиками в углу, с запахом мусора и гнилья, грузовой. И два лифтера. Один — для жильцов. Другой — для вещей и отбросов. Один — белый. Другой — негр. Приветливый седой Майк делает приглашающий жест рукой в белой перчатке, которая как бы демонстрирует стерильную гигиеничность его лифта. Вислогубый, хмуроватый негр глядит с недоумением: зачем его вызвали, если свободен пассажирский лифт, а жилец стоит сам по себе, без груды чемоданов и картонок?

Всего любезнее негр перед рождеством, когда его лифт и помощь нужны, чтобы поднять на восьмой этаж ящики с виски, джином и водкой, — в "Шваб-хаузе" на Риверсайд-драйв много лифтеров, привратников, почтальонов, гаражников, и под рождество, перебирая всех в памяти, боясь, как бы не испортить отношения с кем-нибудь на целый год, обнаруживаешь, что на обязательные рождественские презенты уходит не меньше тридцати пяти — сорока бутылок. Вид ящиков с наклейками выводит негра из вечной полудремы. Понимая, что к чему, он меняет демократическое "мистер" на почтительное обращение "сэр". Появляется его вместительная тележка, обтянутая парусиной. Вдвоем перекладываем ящики из багажника машины на дно тележки, по узкому проходу, через черную дверь, негр весело катит ее к черному лифту, в лифте разворачивает так, чтобы хозяину ящиков было не тесно, чтобы хозяин не прикасался к стенкам, на которых незримые следы мусора из трехсот квартир большого дома.

Он нажимает металлический рычаг, и с драгоценным грузом мы плавно взлетаем по этажам, плавно и точно тормозим у восьмого. А потом по ковру коридора он катит ящики в квартиру, жене говорит: "Гуд ивнинг, мэм!", взглядом спрашивает, куда складывать добро, мешкает у дверей, потому что дальше двери жильцы его обычно не пускают. Поставив ящики, он выпрямляется — весь в ожидании. И первому в длинной очереди жаждущих поздравить меня с праздником Христовым я предлагаю ему на выбор — из любого ящика. И — губа не дура — выбирает шотландское виски.

От него частенько попахивает. Под рождество чаще и сильнее обычного. Вид зачуханный, глаза воспаленные, губы серые, запекшиеся, он никогда не смотрит прямо в глаза, словно в чем-то виноват, и встряхивает головой, как загнанная лошадь в последней попытке сбросить неимоверную усталость и предсмертную тоску. Ему, видимо, за пятьдесят. Дальше — выше он никуда не пойдет, мечтает, наверное, об одном — чтобы до конца дней своих совершать рейсы между этажами на этом лифте, перевозя вещи въезжающих и съезжающих жильцов, выбирая из "комнат для мусора" — эти комнаты возле грузового лифта на каждом этаже — обильные отбросы американских семей, которые, слава богу, аккуратно уложены в пакеты и картонки.

Он мечтает состоять при этом мусоре до конца своих дней, а ведь могут и выгнать — уж слишком часто от него попахивает. У него свой мирок, до которого никому из жильцов нет дела. Со своими радостями и горестями. Свои приятельницы-негритянки, работающие прислугой в этом доме, где живет много богатых людей. Они предпочитают грузовой лифт, хотя могут пользоваться и пассажирским — сегрегации тут нет, — и негр по-мужски шефствует над ними. В их компании он не самое слабое существо. И наверное, есть у них свои секреты и свои откровенные мнения об обитателях дома, об управляющем, о Чарли — "капитане", командующем всеми привратниками и лифтерами. Но тшшш... Секреты и мнения остаются между этажами.

Есть в нашей половине дома один негр, который ездит всегда в пассажирском. Он богатый человек, потому что живет на пятнадцатом этаже, где очень дорогие квартиры. Уверенный в себе, с красивой негритянкой-женой. Символический негр нашего дома?

В доме есть и другие негры, но не среди жильцов и даже не среди полудюжины привратников, дежурящих у парадных стеклянных дверей, — они все белые. Есть свой негр в химчистке, арендующей помещение на первом этаже. Красивый, худой, с интеллигентным лицом, он разносит жильцам — на проволочных вешалочках, в целлофановой упаковке — вычищенную, отглаженную одежду. Случилось так, что он постучал и в тот запомнившийся день, когда у нас сидели два детектива, расспрашивая, что украли и была ли заперта, а не просто захлопнута дверь. И опытный мастер открывания дверей метнул взгляд на негра, возникшего с вешалочкой на пороге, и я прочел в этом взгляде: "Ну вот, к примеру, этот черный бой и мог проникнуть в вашу квартиру тем простейшим методом, который я только что продемонстрировал..."

Я не ответил на этот взгляд.

Есть негры в гараже под домом, и теперь нам придется сделать задержавшийся выбор между двумя лифтерами и двумя лифтами. Любой спустит меня вниз, в полуподвальный этаж, который, дабы не оскорблять живущих там, называют этажом садовым. Минуя коридор садового этажа, выхожу черным ходом, но не иду на улицу, а сворачиваю влево, пересчитываю полдюжины ступенек вниз, распахиваю дверь в гараж. Справа у двери на постоянном месте большой, черный, блестящий "кадиллак", за которым ухаживают особенно тщательно. На вершинке его радиоантенны искусственная роза. Для жилого дома гараж не мал — машин этак на сто. Спертый дух подземелья, населенного машинами. Они стоят тесными рядами, с ювелирной точностью загнанные в пространство между серыми колоннами. В пятницу и субботу вечерами машины въезжают одна за другой, все проходы забиты; чтобы подать к выездной рампе одну, надо перегнать с места на место десяток. Это работа виртуозов, маневрирующих машинами так же легко, как тренированный человек своим телом. Задний бампер они чувствуют, как свой собственный затылок, и так же берегут. В привычных руках разом взревел мотор, резкий рывок назад, еще один вправо, вперед, влево, снова задний и снова резкий тормоз, и вот уже машина в ряду и, спружинив, качнувшись на рессорах, замерла в пяти сантиметрах от колонны, столкновение с которой грозило бы попортить ее девственную красоту.

В подземном микроцарстве машин, одном из тысяч в Нью-Йорке, командуют негры. В 1962 году, когда я переехал с Парк-авеню на Риверсайд-драйв, где меньше респектабельности, но больше воздуха с Гудзона, в гараже днем работали белые, ночью — негры. Не знаю, прогресс ли это, но теперь негры там круглые сутки. Один из них — самый пожилой и доброжелательный — работает в глухие ночные часы. СтаршОй моложе всех — тонкий, гибкий, изящный. Два силача — из одного, среднего роста и необычайно широкогрудого и плечистого, наверное, вышил бы тяжеловес, из другого, высокого и угловатого, — боксер. Как щедры на физическую силу африканские гены! Пятый — всегда в шляпе, заломленной набекрень, комического вида, с мягкими манерами.

Это рабочие люди. В них нет лакейства с его амплитудой от хамства до подобострастия, лакейства, которое вообще чуждо американцам, занятым в тамошней необъятной сфере сервиса. Иногда они резковаты, без обиняков отчитывают тебя, если не предупредил заранее, что заберешь машину в такой-то час, а ее загнали в самый дальний угол и теперь извлекают, тасуя другие машины. Они четко выполняют свои обязанности, но знают и права, у них свое достоинство. Обычно они неразговорчивы и не очень приветливы. Конечно, им некогда. Но вряд ли они так же хмуры у себя в Гарлеме, с семьями и друзьями. В этой хмурости я вижу постоянное рабочее настроение негра, который работает на белого, который подает — одну за другой — машины к рампе и все белым, белым, белым — поневоле сделаешь из этого выводы.

Сейчас я спустился в гараж днем, там было почти пусто, и негр в шляпе, заломленной набекрень, быстро выкатил мой "лагунно-зеленый" "шевроле".

Я вынырнул из подземелья на божий свет 74-й улицы, повернул направо, затем, пересекши три авеню и Бродвей, налево и поехал на север вдоль западной кромки Центрального парка.

Я ехал в Гарлем, который в этом месте начинается со 106-й улицы, за северной границей парка.

Был теплый, солнечный октябрьский полдень.

Справа мелькали каменный барьер парка и не увядшая еще зелень, слева — серые стены домов, парадная лестница Музея естественной истории, коричневые высокие корпуса "Западной центрально-парковой деревни".

Когда авеню свободно от машин, за один зеленый свет можно проскочить девять-десять "блоков" — кварталов, нарезанных просеками стритов. До Гарлема было не больше четырех остановок на красный запретный глаз светофора. Каких-то десять минут. Но и за десять минут многое промелькнет в мозгу, если прокручиваешь старые уже мысли и наблюдения, с которыми живешь изо дня в день.

Я думал о том, что уже не новичок в Нью-Йорке, что прошло пять долгих лет, что не раз терял и вновь обретал интерес к этому городу. Не раз заезжал в Гарлем один и с коллегами, а также с приезжими москвичами, которые обычно недоумевали, почему называются трущобами эти вполне приличные внешне, хотя и старые дома с зигзагами пожарных лестниц по стенам. Бывал там днем на митингах, а вечерами — в барах. Навещал Гарлем июльским вечером 1964 года, когда после долгого затишья произошел очередной мятеж, и на знаменитой 125-й улице — "транзитной" улице, ведущей к мостам в Куинс, — не видел я ни одного белого ни на тротуарах, ни в машинах, кроме белых "копов" — в касках, по двое и по трое на перекрестках, спинами друг к другу, словно в круговой обороне. Все сходило благополучно. Ни разу пальцем не тронули.

Почему, однако, пренебрегая этим личным опытом, меня снова преследует тревога, как в тот декабрьский вечер на улицах негритянской Чаттануги? Всплыла в памяти давнишняя поездка на юго-запад Судана, в провинцию Кардофан. Там, в городке Эль-Обейд, а потом в саванне и среди черных скал, где живет дикое племя нуба, ловя любопытные взгляды "туземцев", я как-то неожиданно понял их смысл, впервые осознал себя единственным белым в массе чернокожих людей. Но не было тогда этой тревоги. И казалось, неоткуда ей взяться. В Нью-Йорке она как непроходящее наваждение.

Моя жена, к счастью, убереглась от бацилл весьма заразительного "бытового расизма". Почему же, гуляя с годовалым Колей и десятилетней Танюшкой в сквере у Гудзона, рядом с другими женщинами и детьми, она непроизвольно остерегается незнакомых негритянских парней? Уголовная хроника газет и телевизора, так часто извещающая, что пойманный преступник — негр, изустные рассказы, как у той или иной приятельницы "вырвали сумочку и убежали", питают эту боязнь и тревогу. Но только ли эти чувства?

Когда долго живешь в Америке, исподволь проникаешься тем "комплексом вины", о котором говорят и пишут совестливые американцы, — коллективной исторической вины за все содеянное в отношении негров, хотя при чем тут твои предки и ты сам? А из этого "комплекса" у тех же совестливых американцев рождается ощущение, порой инстинктивное, иррациональное, что эти люди, эти негры из Гарлема приобретали свое, безрассудное, не выбирающее мишеней, коллективное право на месть, коль скоро их калечила история, затянувшаяся до теперешнего дня, когда они обречены на жизнь в гетто.

Гарлем лежал в тридцати блоках от белого района, где стоял наш дом — "Шваб-хауз". Но с каждым годом Гарлем приближался. Днем и вечером его жители своеобразными лазутчиками проникали в белые кварталы — не только мальчишками-посыльными из магазинов и химчисток, официантами в ресторанчиках, темпераментными джазистами в баре "Маяк", проститутками, подпирающими вечерние витрины, но и робким малым, просящим четвертак, так как он, только что приехав из штата Теннесси, еще не успел устроиться, и отчаянными стайками молодых людей, которые летними потными вечерами прошвыривались по бродвейским тротуарам, а прохожие жались к обочинам, опасаясь их артельной силы.

В старых дешевых домах боковых стритов селилось все больше черных. И все больше белых с деньгами, отрекаясь от Манхэттена, уезжали в пригороды, где чище воздух, спокойнее жизнь и крепче преграды на пути негров — и долларовые, и в виде многочисленных уловок, которые пускают в ход землевладельцы, чтобы не продавать неграм земельные участки, потому что вниз покатится цена на землю, если в среде белых поселится негр. Это бегство белых было частью того общего процесса, обозначенного библейским словом "исход", в результате которого белое население Нью-Йорка сократилось за послевоенные годы больше чем на миллион, а негритянское и пуэрто-риканское выросло почти на столько же.

Но вот я уже въехал в Гарлем и приступил к визуальной рекогносцировке, кружа по его центральным магистралям и боковым стритам. В боковых белых совсем не было. На центральных попадались, но редко и больше в машинах. Полицейские маячили на перекрестках, среди них прибавилось негров — после гарлемского мятежа 1964 года один негр, перепрыгнув через чин, был произведен в капитаны и теперь командовал всей полицией гетто.

Оставить машину в одной из боковых улиц не решился: не ровен час попортят, отведут душу кирпичом в мой "шевроле". Я припарковался у перекрестка 125-й и 7-й авеню, в поле зрения постового полицейского, и, вылезая, оглянулся для верности. Колючих взглядов не было.

И я оставил машину и небрежной походкой пошел по гарлемским тротуарам, по-мальчишески вырастая собственных глазах и пытаясь самокритично сдержать процесс такого роста. Я рос в собственных глазах, не забывая, однако, фиксировать "копов" и белых прохожих — потенциальные якоря спасения. Но все-таки это был Гарлем — не только большое, но и сравнительно "проходное" гетто, где немало белых торговцев и ростовщиков, куда заглядывают по делу бизнесмены, городские служащие и политики, и еще один белый человек на его тротуарах не произвел впечатления.

125-я глядится как обычная центральная, торгово-увеселительная улица в Штатах. Только нет, конечно, лоска и надраенности Пятой авеню, магазины беднее, больше мусора у козырьков кинотеатров, поплоше двери и стойки баров. И сплошь черные люди, черные манекены в витринах, черные герои на киноафишах, в книжных лавках — книги о Черной Африке, об Америке черных. Свой мир со своим цветом. Он начинал гордиться этим цветом, а не стыдиться его, и гарлемские стены уже были изрисованы лозунгом: "Black is beautiful!" — "Черное — это прекрасно!"

В штаб-квартире "Студенческого координационного комитета ненасильственных действий" никого не было. На запертой двери висели объявления, отпечатанные на мимеографе. Новый экспансивный лидер комитета Стокли Кармайкл, юноша с шоколадным точеным лицом нубийского бога, переполошил Америку лозунгом "сила черных".

Не получив разъяснений насчет "силы черных" у запертой двери на грязной лестнице, я отправился пообедать в известный гарлемский ресторан "Фрэнкс Чоп" — на 125-й стрит между Восьмой авеню и площадью святого Николая. Там "сила черных" выглядела приемлемой для белых. Последних было не меньше первых, но по внешнему обличью первые не уступали последним — черные буржуа в "деловых костюмах", холеные черные красавицы. Черные официанты были вышколены и солидны. Узрев еще одно белое лицо, черный метрдотель, не моргнув глазом, препроводил меня к свободному столику.

В зеленой воде садка-аквариума под свежую струю, упруго пузырившуюся из шланга, ползли, шевеля усами, розовые, еще не попавшие в духовку лобстеры. Недалеко от входа, в почетном удалении от других, стоял особый столик. "Уголок мэра" — сообщала вывеска над столиком, и там же висела дарственная фотография Джона Линдсея, нью-йоркского мэра, молодого еще человека с красивым мужественным лицом. На фотоснимке улыбавшийся мэр сидел в своем "уголке" в ресторане "Фрэнкс Чоп".

Пока я ждал жареные косточки по-техасски, голос по внутреннему радио информировал: "Леди и джентльмены, с удовольствием сообщаем, что у нас в гостях сенатор Джевитс. Он только что пришел и сейчас обедает в нашем ресторане". Джекоб Джевитс — старший сенатор от штата Нью-Йорк, хотя он был и меньше известен внешнему миру, чем Роберт Кеннеди, тогдашний младший сенатор от того же штата. Оба сенатора нередко навещали Гарлем.

Мир и уют ресторана "Фрэнкс Чоп" внушали, что страхи-то, может быть, преувеличены, что дела в Гарлеме идут нормально. Если бы не так, то разве привечали бы здесь радушно и привычно сенатора Джевитса, мэра Линдсея и всех этих белых, которые приятельски общаются с неграми за вкусной едой и рюмкой "драй мартини" в центре района, который по какому-то недоразумению оскорбляют клеймом гетто.

Но, расплатившись за еду и уют, я покинул "Фрэнкс Чоп", свернув налево, прошел буквально несколько шагов по 125-й улице и поднялся по лестнице в штаб-квартиру нью-йоркского филиала "Конгресса расового равенства" — общенациональной негритянской организации, давшей много борцов за равенство, за десегрегацию и гражданские права (среди них были и те трое, канувшие в вечность возле миссисипского городка Филадельфия), а теперь одобрившей лозунг "сила черных". Там было несколько молодых негров, среди них два до резкости энергичных парня — вице-президент организации Уилберт Кирби и казначей Роберт Харрис.

Первая их реакция была открыто неприязненной. Профессия журналиста уже не очень помогала в таких встречах, хотя не настало еще время, когда воинственные негритянские лидеры вообще перестали пускать белых репортеров на свои пресс-конференции. Помогло, что я журналист советский, — верх взяло любопытство.

Привожу запись нашей беседы, опуская свои вопросы. Кирби и Харрис думали одинаково, а меня интересовал строй их рассуждений. Я отметил перемену в терминологии. Они говорили не о неграх, а о черных — blacks. В ходу было и другое слово — афроамериканцы. В слове "негр", придуманном белыми, радикальным неграм чудилось почти такое же оскорбление, как в унизительном "нигер".

— Черное? Мы считаем, что черное — это красиво. Мы не собираемся отрицать свой цвет. Раньше я оскорблялся, когда меня называли черным. Теперь я люблю это слово.

— "Сила черных"? Она нужна нам для объединения. Ведь в свое время объединялись в Америке другие национальные меньшинства, боровшиеся за свои права, — евреи, ирландцы, итальянцы. В этом лозунге белые видят опасность для той структуры власти, которая означает силу белых. Они спрашивают нас: "Что вы понимаете под "силой черных"? Не означает ли это, что вы будете поступать с ними так, как мы поступали с вами триста лет?" Нет, так поступать мы не собираемся. Но мы хотим политического и экономического объединения черных.

— Сами слова "сила черных" появились как средство привлечь массу, объединить ее понятным лозунгом. Они просты, но выразительны. Вы ведь знаете, как важно объединение, если стремишься чего-то добиться.

— У Роя Уилкинса просто черная кожа, но он не черный. Он думает по-белому, у него белая душа. Мы считаем его белым человеком.

— Мы пытаемся внушить неграм гордость тем, что они черные. Конечно, надо было бы бороться за человеческие, а не за гражданские права. Если тебя признают человеком, у тебя будут и гражданские права.

— Вы говорите, что человек — прежде всего, что цвет кожи — не главное. Согласны. Вы, конечно, догадываетесь, что мы знаем об этом не хуже вас. Но с самого начала эта страна — расистская страна. Они нас не признают за людей. Конечно, цвет не важен, но на что они смотрят, когда вы входите в дверь? Прежде всего на ваш цвет. Черного в пятьдесят-шестьдесят лет они не считают мужчиной, оскорбляют его кличкой бой.

— Джордж Вашингтон, отец их страны, торговал рабами. Думаете, он торговал бы белыми?

— В Гражданской войне Север одержал военную победу, а Юг все же победил идеологически. Разве не так? Разве не об идеологической победе Юга говорит существование вот этого гетто на Севере?

— Если бы они не нуждались в нас, они бы нас уничтожили, как нацисты уничтожали евреев. Во всяком случае, они уничтожили нашу историю. Возьмите школы в Нью-Йорке, Там есть европейская история, но нет негритянской. Уничтожая нашу историю, они уничтожают и нас, лишают нас корней.

— Наши враги — белые англосаксы, протестанты, но они хотят повернуть против нас всех — ирландцев, евреев и т. д. А мы никому не враги, мы боремся за существование. Подчеркиваю, что это борьба за человеческие права, а не за гражданские. Нам не нужны все эти акты о гражданских правах.

— Что они сделали, когда в Бирмингеме убили четырех черных девочек? Они не послали войска против Джорджа Уоллеса. А когда во Вьетнаме началась гражданская война, они всей своей силой двинулись туда, чтобы защищать и там свою систему.

— Теперь белые хватаются за голову: "Что же мы наделали? В школе мы учили черных тому, что собой представляют белые. Теперь они знают белых в совершенстве. Но мы ничего не знаем о черных".

Их слова не открыли мне почти ничего нового. Они были ценны не новизной, а типичностью, тем, что еще раз подтверждали мысли и настроения, типичные для радикальных, политически активных молодых негров. Категорическое деление на белых и черных, снимающее весьма существенный вопрос о разных белых и разных черных, броские, но туманные понятия "мыслить по-белому" и "мыслить по черному" — все это может насторожить читателя, как насторожило и меня, хотя я понимал, что одна крайность всегда чревата перехлестом в другую сторону и что трудно ждать равновесия от тех, кто так долго был жертвой расового экстремизма. Это слабое место сразу нащупала "большая пресса", обвиняя радикалов в черном расизме и пытаясь скомпрометировать лозунг "сила черных". Между тем в лозунге этом, если освободить его от дразнящей оболочки, были и рациональное зерно и практическая целесообразность. Негры действительно нуждались в политическом объединении, в использовании своего экономического веса (хотя бы покупной способности, которую не могут не учитывать американские бизнесмены) и своих голосов для того, чтобы добиваться своих целей вне рамок двух правящих буржуазных партий, которые норовили решать негритянскую проблему по правилам "политического футбола". Не случайно лозунг "сила черных" поддержала Компартия США.

В разговоре на втором этаже было больше социальной и политической истины, чем в уютной атмосфере расового единения ресторана "Фрэнкс Чоп", где она была локальной и потому обманчивой. Не этой ресторанной истиной жил Гарлем в октябре 1966 года — через год после восстания в лос-анджелесском гетто Уоттс и почти за год до мятежей в Ньюарке и Детройте.

"Как долго?" — этот риторический вопрос ставил Кинг в конце второй части нашей истории, придя вопреки расистам из Селмы в Монтгомери. "Недолго!" — отвечал он тем, кто терял терпение. Увы, проблемы росли, а не уменьшались. Сарказм моих гарлемских собеседников в отношении актов о гражданских правах не был беспочвенным. Акты, добытые самоотверженной борьбой, конечно, принесли пользу. Сам ход борьбы распрямил американского негра, научил его решимости и достоинству. Но, получив гражданские права по закону, острее, чем когда-либо раньше, негр увидел: ему дали равенство формальное, сохранив неравенство фактическое, дело не в совершенствовании законодательства, а в устранении коренных пороков системы.

Пока на Юге Кинг и другие раскачивали негритянскую массу, тараном маршей били в систему расизма, обнаруживая, что эта система обладает свойствами не только крепкой стены, но и вязкой топи, поглощающей все и вся, на Севере черным яростным гневом распирало гетто.

Туда перемещался центр событий, и это вынуждает меня временно отвлечься от моего героя, сделать отступление в область потрясших Америку мятежей в гетто. Оно необходимо, чтобы понять эволюцию Кинга в последний период его жизни.

От своих скромных свидетельств перехожу к свидетельствам более убедительным, к свидетельствам статистики и людей, выросших в гетто, — негритянских писателей, которым в отличие от белого журналиста Гриффина не нужно перекрашиваться, чтобы понять душу американского негра.

Почетным титулом пророческой увенчали современники публицистическую книгу Джеймса Болдуина. Почетным и точным, потому что пророчество не замедлило сбыться. "В следующий раз — пожар" — горели красные буквы заголовка на черной, как пепелище, обложке этой книжки, выпущенной в 1962 году одним нью-йоркским издательством. Болдуин, дитя Гарлема, страстно предупреждал соотечественников словами старой песни негритянских рабов: "God gave Noah the rainbow sign: No more water — the fire next time!" — "Бог послал Ною знак радуги: больше не будет потопа, в следующий раз — пожар".

И первый пожар вспыхнул через два года — мятежом в Гарлеме.

Эта книга была подобна сигнальной ракете, взлетевшей в ночи неведения и равнодушия и вырвавшей из темноты приближающиеся нестройные ряды стихийной армии мстителей.

"Непримиримость и невежество белого мира делают возмездие неизбежным — возмездие, которое не зависит даже от какого-то человека или организации... которое не может быть остановлено какой-либо полицией или армией: историческое возмездие, космическое возмездие, основанное на том законе, который мы признаем, говоря, что "падет все, что возвысится"", — писал Болдуин.

И слепая, необузданная стихия мятежей по-своему доказала образную точность предупреждения о "космическом возмездии", не зависящем от какого-либо человека или организации. Профессиональные сыщики Гувера, рыскавшие в Детройте и Ньюарке, подтвердили через пять лет то, что предрекал Болдуин: у мятежников не было ни лидеров, ни организации.

Джеймс Болдуин стал первым моим заочным гидом по Гарлему. Своей книгой он провел меня не только на гарлемские улицы и пустыри, но и в семью, где с горькой радостью праздновали рождение маленького Джеймса — племянника Болдуина, которому он и посвятил свои прозрения; но и в смятенную, изломанную, томящуюся болью и ненавистью душу жителя гетто.

Белый житель Нью-Йорка, сторонясь гетто, видит темнокожих людей в своей части города. Болдуин проследил их путь от истоков. "Они поднимаются утром и едут в Даун-таун на встречу с "человеком", — писал Болдуин. — Они работают в мире белого человека весь день и вечером возвращаются домой, в свой зловонный квартал. Они борются, чтобы внушить детям хоть какое-то чувство чести и личного достоинства, чтобы помочь ребенку выжить".

Болдуин вник в психологию белых полицейских на перекрестках и тротуарах Гарлема: "Что в этом мире может раздражать сильнее, чем молчаливое, годами накопленное людское презрение и ненависть? И полицейский идет по Гарлему, как солдат-оккупант в непримиримо враждебной стране, и это именно так, и именно поэтому они ходят парами и тройками".

Нужно с самого раннего черного детства ощущать врага в этом полицейском, нужно долго рассматривать его с зоркостью ненависти и страха. И тогда придет мысль как прозрение: "Белый полицейский, стоящий на углу гарлемской улицы, находится в самом центре революции, совершающейся в сегодняшнем мире. Он не подготовлен к ней".

С Джеймсом Болдуином я встретился тогда, когда, оправдывая его пророчества, уже наступала череда "долгих жарких лет". Питомец Гарлема снимал квартиру за его пределами — в доме на углу Вест-Энд-авеню и 88-й стрит. Уж он-то знал, как разрушительно действует на человеческую личность жизнь в гетто. В 50-е годы Болдуин долго жил в Париже, куда, не вынеся атмосферы родной страны, переселилось немало негритянских писателей, художников, артистов — поздний черный вариант того "потерянного поколения", которое в 20-е годы дало Эрнеста Хемингуэя, Скотта Фицджеральда, Гертруду Стайн и других. Он изведал глубокое отчаяние, подумывал вообще не возвращаться на родину, но активизация борьбы за равенство возбудила новые надежды, парижское убежище становилось приютом дезертира. С начала 60-х годов Болдуин бросился в волны этой борьбы как один из самых пламенных и выразительных ее глашатаев. Правда, как и раньше, он отлучался во Францию, в Грецию — чтобы писать; в Нью-Йорке, говорил он мне, нет возможностей для творческого сосредоточения.

Поймать его было трудно, и не без волнения стоял я одним прекрасным утром в коридоре его нью-йоркской квартиры, слыша, как Глория, сестра писателя, громко восклицает: "Джимми, к тебе человек из "Известий"!"

Джимми вышел из своей комнаты — человек низкого роста, с маленьким лицом, на котором выделяются выразительный рот и большие выпуклые глаза. Тщедушный, в движениях ловкий, как танцор. Ничего от борца, трибуна, витии. Но когда он взволнован, сразу же дает себя знать болдуинский темперамент, бьющийся в книгах, эссе, речах на митингах. Страстные круглые глаза вспыхивают сильным огнем: такого огня хватает на всю жизнь, хотя он может и укоротить ее — это огонь самосожжения.

— Гражданские права? — говорил он, и голос его набухал гневом оттого, что кому-то до сих пор непонятны совершенно очевидные истины. — Гражданские права?! Это скандал! Вопрос не о гражданских правах, ибо я здесь, на этой земле, уже столетия. Вопрос об освобождении негров. И не только негров...

Он возвращался к своей излюбленной мысли о странной на первый взгляд и, однако, вполне понятной психологической взаимозависимости угнетателя и угнетенного — о том, что расизм калечит не только угнетенных, но и угнетателей, лишая их человечности. Он развивал эту тему в пьесе "Блюзы для мистера Чарли", посвященной лидеру миссисипских негров Медгару Эверсу, убитому расистами в 1963 году.

— Они, конечно, могут убить меня из-за цвета кожи, — говорил он, меряя легкими шажками комнату, где книги делили место с грампластинками, коробками магнитофонных записей и стереофонической системой: как камертон нужна ему горько-страстная тоска блюзов. — Они могут меня убить. Но не я в тюрьме — я говорю о тюрьме духовной. Я знаю, что человек есть человек, но об этом не знают многие в этой стране... Белые не знают, кто есть негры, и потому не знают, кто есть они... У белых иллюзии, что они могут третировать или даже убить человека из-за цвета кожи или разреза глаз. У черных нет иллюзий с детства — они знают, кто белые. Нужно менять действительность...

Ушел я со сложными впечатлениями. Свободен ли он? В личном плане — да, хотя и шутит, что ему с "Блюзами" лучше на Юге не показываться. Популярен. Властей предержащих не боится — напротив, Роберт Кеннеди в бытность свою министром юстиции искал расположения Болдуина, потому что Белому дому нужен был авторитет писателя в кругах негритянской интеллигенции. Кумир студенческой молодежи — как белой, так и черной. Много друзей среди белых американцев, и они не унижают, а уважают его. Вхож в интеллектуальную элиту Нью-Йорка, где пропуском служит не цвет кожи, а ум и талант. Бичует пороки Америки, но книги его издают; ведь они приносят издателям доход, и немалый. Много читателей. "В следующий раз — пожар" была бестселлером. Как писатель, он может выражать себя в полную мощь.

Так что же человеку надо? Вопрос наивный, если речь идет о человеке — гражданине, кровно связанном с обществом, болеющем его проблемами. Человеку действительно нужен весь мир — мир, устроенный справедливо. Чем чутче и зорче человек, тем больнее терзает его неустроенность мира. И вот Болдуин пленник одной темы. Он обречен писать о людях с черной кожей, а не просто о людях. Рискуя наступить на больную мозоль, я спросил, не собирается ли Джимми взять какую-то другую, не негритянскую тему из бессчетных тем человеческого бытия. Он сказал, что подумывает об этом.

Но если он изменит негритянской теме, он изменит своему народу и своему таланту и будет обречен как писатель. Он, разумеется, знает об этом. Когда я спросил его мнение о современных американских писателях, Болдуин ответил резко: "В широком смысле я не понимаю, о чем они пишут".

В узком смысле он, конечно, понимает, о чем они пишут. Но как писатель-негр он отказывается понять, как можно писать о чем-то другом, пока не решен коренной вопрос свободы и справедливости.

Вернемся, однако, к словам Болдуина о гражданских правах. Его оценка была такой же, как у активистов "Конгресса расового равенства". Еще недавно в десегрегации мест общественного пользования видели главное условие равноправия. Теперь об этом говорили с сарказмом. Право сидеть на табурете локоть к локтю с белым за стойкой южной закусочной не решило всех проблем. Борьба за гражданские права, которой на Юге руководил Кинг, оказывалась необходимым, но недостаточным условием фактического равенства. Упразднение унизительных табличек "Только для белых" пригодилось в основном негритянской буржуазии, болезненно реагировавшей на ущемление социального престижа. Таблички убрали, но в неприкосновенности остались нищета, безработица, необразованность негров-бедняков. В 1965 году, подводя промежуточный итог борьбы, Кинг с горечью заметил: "Какой прок от того, что ты имеешь право пообедать в закусочной при универмаге, если тебе не на что купить котлету?"

Ограниченность самого лозунга гражданских прав особенно ясна была на Севере. Там негры по закону давно имели гражданские права, данные законами штатов, еще до федерального законодательства, там давно не оскорбляли глаз разделительные таблички, но и гетто и фактическая сегрегация сохранились.

Центр борьбы перемещался именно туда — на городской Север с сельского Юга. Этот процесс во многом предопределяло физическое перемещение на Север негритянского населения.

В 1910 году в США было 10 миллионов негров: 91 процент их жил на Юге. К 1966 году негритянское население дошло до 22 миллионов, а число негров, живущих в городах с населением более 50 тысяч, выросло в пять с половиной раз — с 2,6 до 14,8 миллиона. На Севере жило в одиннадцать раз больше негров: 9,7 миллиона против 880 тысяч в 1910 году, причем 7 миллионов в двенадцати крупнейших городах Америки. (На 1968 год негры составляли больше половины населения Ньюарка, две трети населения Вашингтона, а по официальным прогнозам вскоре они могут составить большинство в таких крупных городах, как Чикаго, Детройт, Филадельфия, Балтимор, Гэри, Кливленд, Окленд, Ричмонд, Сент-Луис.)

Согласно официальным данным, в 1967 году безработица среди негров была вдвое выше, чем среди белых американцев. Но это неполная статистика. Если к процентам полной безработицы добавить "неполную занятость", то есть в общем замаскированную статистическими графами безработицу, то в обе категории попадало 33-34 процента негров. 40,6 процента "небелых" американцев жило ниже официального уровня бедности, из них 40 процентов — в больших городах. В двенадцати крупнейших городах США 32,7 процента негров в возрасте от 16 до 19 лет не имели работы (белые — 11 процентов).

"С точки зрения социальной, политической, образования и прежде всего экономической черные гетто представляют колонии, — писал известный негритянский социолог Кеннет Кларк в книге "Черное гетто". — Их обитатели — подневольные люди, жертвы корысти, жестокости... и собственного страха перед хозяевами".

Итак, с одной стороны, быстрый рост негритянского населения на Севере. С другой — выразительная статистика безработицы, этот самый обобщенный показатель неблагополучия, несчастья, нищеты. Вместе они означают концентрацию не только людской массы, но и отчаяния — двойную концентрацию, чреватую взрывами.

Добавьте к этому обстановку начала и середины 60-х годов — невиданное по длительности экономическое процветание, которое не коснулось подавляющей части негров, сытое "общество изобилия", которое лишь дразнило их своей близостью и недоступностью, бурный прогресс научно-технической революции, от которой неграм перепадала "технологическая безработица" — следствие усиленной автоматизации производства и сокращения потребности в неквалифицированной рабочей силе.

Добавьте, наконец, важный психологический фактор — потерю надежды. На нем стоит остановиться поподробнее. Негр, гнувший спину на хлопковых плантациях Юга, задавленный мелкой и крупной тиранией расистов, пребывавший в вечном страхе, традиционно мечтал о Севере как о спасительной надежде на свободу и достойную жизнь. "Аллилуйя, я на пути к земле обетованной, аллилуйя!" — в каком экстазе выкрикивал он слова старой песни, полумистически веря, что путь в землю обетованную — это путь на Север.

Между тем несчастные люди попадали, по выражению негритянского писателя Клода Брауна, "из огня на раскаленную сковородку", потому что не подозревали об "одном из самых важных аспектов земли обетованной — о трущобном гетто".

"Дети этих обманувшихся в своих ожиданиях цветных пионеров, — писал Клод Браун, — полностью унаследовали удел своих родителей — разочарование, гнев. А кроме этого у них оставалось мало надежды. Ибо куда еще может бежать человек, если он уже в земле обетованной?"

Именно на Севере молодое поколение, рожденное в негритянских гетто, не имело иллюзий отцов — "цветных пионеров", рвавшихся в землю обетованную. Именно там разверзлась трагическая бездна негритянской проблемы, подобная кратеру вулкана. В его пока еще холодной пасти чуткое ухо улавливало начальное грохотание лавы. Чутким ухом обладали молодые негритянские писатели. Они жили в кратере, сами были частичками лавы, клокотали в вулкане. И они стали красноречивыми выразителями поколения негров, выросшего не на патриархальных плантациях Юга, а на ожесточенных улицах северных гетто.

Сколько боли, самоуничижения, вызова в исповеди Клода Брауна, автора романа "Дитя человеческое в земле обетованной"!

"Наши родители, приехав в Гарлем, произвели новое поколение нигеров, — усмехается Клод Браун. — Этого нового нигера никто не понимал, никто не был готов к его появлению. Беда подстерегала меня везде и всюду. Куда бы я ни заглянул, меня нигде не понимали. На любой работе я был как неприкаянный... Мне всегда хотелось бежать. Это было так трудно. Я думаю, что в некотором роде мое поколение было похоже на первых африканцев, сошедших с кораблей (на американском берегу. — С. К.)".

С предельной откровенностью, натуралистичностью, самообнажением, резко и жестко описаны в этом автобиографическом романе детство, отрочество и юность негра в клубящемся аду Гарлема. Клода Брауна воспитывала улица, она легко и радикально сломала противовес родительского авторитета, потому что приехавшие с Юга родители в новом для них мире Гарлема были потеряны еще больше, чем дети.

Побеги из школы, мелкое воровство, бесконечные порки — единственный воспитательный прием физически грозного, но духовно растерянного отца, шайки готовых на все, вертких, по-взрослому опытных и циничных мальчишек, подружки из малолетних проституток, дерзкая и опасная торговля наркотиками и раннее приобщение к ним, детская колония, снова кражи и наркотики, всегдашнее окружение из опустошенных людей, осознавших себя "нигерами" в мире, где господствует белый человек, — вот штришки гарлемского детства. А рядом по своим сложным законам жил громадный город, не задумывавшийся над тем, как вся многообразная горечь и жестокость мира вгоняется в душу маленького негритенка, город, которому некогда, где каждый сам по себе, где каждый сам должен пробивать себе дорогу, что требует предельного напряжения сил и оставляет лишь равнодушие к окружающим.

Американский писатель Норман Мейлер, прочитав роман Клода Брауна, заметил: "Это первая вещь, по которой я представил, как бы выглядела изо дня в день моя жизнь, если бы я рос в Гарлеме".

Бедность не порок, а социальная беда. Рожденные расовым гнетом бедность и бесправие — отнюдь не умильная добродетель. Униженные и оскорбленные не могут не вызывать сострадания и солидарности честного человека, но никто еще не изобрел механизма, который автоматически оснащал бы бедность ангельскими крылышками беспорочности и моральной чистоты. Там, где крысы, скученные квартиры, поденщина, — там отчаяние и изломанные души. Когда ко всем барьерам, которые ставит бедность на пути развития человеческой личности, прибавлен барьер расовый, человеку, особенно молодому, остается совсем немного путей для самоутверждения, и, увы, один из них — путь уголовника.

После гарлемского мятежа в июле 1964 года газеты привели многозначительные цифры. Доходы жителей Гарлема были в среднем в полтора раза меньше, чем по всему Нью-Йорку, процент неквалифицированных рабочих в полтора раза выше, процент занятых на хорошо оплачиваемых работах — в три с половиной раза меньше. Жители негритянского и пуэрто-риканского гарлемов, составляя 25 процентов населения Манхэттена, давали 63 процента нуждающихся в подачках соцобеспечения.

Из этого ряда цифр с железной логикой вытекал другой ряд. Преступность среди молодежи Гарлема была вдвое выше, чем в среднем по Нью-Йорку, наркоманов — в восемь-десять раз больше, процент венерических заболеваний — в шесть раз выше, процент туберкулезных больных — в полтора раза выше, детская смертность — вдвое выше.

Особую тревогу внушало состояние негритянской семьи. На Севере процент распавшихся семей, разводов, внебрачных детей катастрофически высок. В том же Гарлеме двое из каждых пяти детей росли без отцов.

Переведя эту статистику на язык социальных типов, получаем, в частности, фигуру негритянского подростка, которого ярко описал Болдуин и которому суждено было громко заявить о себе.

"Ему в этой системе не отведено места, — писал Болдуин о подростке из Гарлема. — Если он достаточно хитер, жесток и силен, — а многие из нас таковы, — он становится преступником, потому что только так он и может выжить. В Гарлеме и любом другом гетто страны много людей, которые живут вне закона. Им никогда и в голову не придет позвать на помощь полицейского. Они ни одной минуты не станут слушать все те декларации, которыми мы так хвастливо сотрясаем воздух 4 июля (в праздник Дня независимости. — С. К.). Они отвернулись от этой страны навсегда и бесповоротно. Они полагаются лишь на самих себя и буквально жаждут прихода того дня, когда вся государственная система полетит в тартарары".

А герой Клода Брауна, измученный городской "нигер", преследуемый полицейскими, торговцами, работодателями, которые даже не дают себе труда задуматься, как смертельно унижают и калечат они его, приходит к выводу: "Ты должен остановить их прежде, чем они тебя уничтожат".

Так в гетто, в черте крупнейших городов, в средоточии американской цивилизации накапливался огнеопасный, социально-взрывчатый человеческий материал. А искр всегда с избытком в накаленной атмосфере.

Взрывы в гетто... К середине 60-х годов их сила и частота неимоверно возросли. Письменами горящих улиц писали они — одну за другой — страницы современной американской хроники.

Это случилось 11 августа 1965 года в Уоттсе — южной части Лос-Анджелеса, где в арендованных домах живут десятки тысяч черных людей. В семь вечера белые полицейские задержали машину негра Маркуэтта Фрая, обвинив его в лихачестве. Фрай отпирался, полицейские наседали, в ход пошли тычки. Стремительной воронкой закручивалась возле сцены происшествия толпа. Кто-то крикнул, что "коп" пихнул беременную негритянку. Еле отбившись от толпы, полицейские увезли Фрая. Толпа, распаленная случившимся и калифорнийской жарой, не рассеялась, обрастала людьми и слухами. Камни полетели в белых, проезжавших в машинах. Контратаковали полицейских, прибывших восстановить порядок. Мятеж разрастался быстро и буйно, по законам лесного пожара, когда кругом горючий материал — и белые полицейские, и лавки белых эксплуататоров, и просто стихия ненависти, не выбирающая мишеней. Мятеж перекидывался из квартала в квартал. Первые горящие дома — потом их были десятки и сотни. Первые разграбленные лавки. Улицы, захваченные безрассудно отчаянными парнями. Подкрепления "копов" были как масло в огонь.

Стихия пожара — прямого и фигурального — бушевала четыре дня. Карабины и кольты "сил порядка" унесли 34 негритянские жизни. Пожары полыхали в полутора сотнях кварталов, на площади в 46 квадратных миль. На грузовиках и "джипах" в улицы Уоттса въехала национальная гвардия штата Калифорния. Лишь к вечеру 14 августа 14 тысяч гвардейцев и полторы тысячи полицейских подавили мятеж, в который, по официальной статистике, было вовлечено около 10 тысяч негров. 1032 человека получили ранения разного рода. Арестовали 3952 негра. Ущерб собственности был оценен в 40 миллионов долларов. Повреждено 600 зданий, 200 — сгорели дотла.

Калифорнийский губернатор Эдмунд Браун создал комиссию для расследования мятежа, не пожалев на нее 300 тысяч долларов. Во главе комиссии был поставлен бывший шеф ЦРУ миллионер Джон Маккоун. Искали организаторов не без задней мысли свалить все на "подрывные элементы", но даже Маккоун заговора не обнаружил. Это была стихия.

Комиссия предупредила: "Если существующая трещина сохранится, со временем она может непоправимо расколоть наше общество".

Другое ее предупреждение было образным: "Августовский мятеж будет выглядеть как поднятие занавеса в сравнении с тем, что может взорваться когда-нибудь в будущем".

Августовский мятеж нанес сильный психологический удар кинговской концепции ненасильственной борьбы. По случайному совпадению он вспыхнул всего лишь через пять дней после того, как президент Джонсон подписал акт об избирательных правах.

С 1966 годом пришло новое напряжение на расовом фронте, но рекорд Уоттса остался непобитым. Жарким полднем 12 июля произошла вспышка в Чикаго — три негра убито полицией, десятки ранены, 533 арестовано. Были волнения в Кливленде, штат Огайо.

И вот 1967-й — рекордный. По общему мнению, он ознаменовался величайшим внутриполитическим кризисом за столетие — со времени Гражданской войны. Весенние расовые волнения в Нашвилле, штат Теннесси, в Джексоне, штат Миссисипи, в Хьюстоне, штат Техас. Лето — самое долгое и самое жаркое. Расовые взрывы сделали почти всю территорию страны беспорядочно заминированным полем — где ни ступи, всюду можно взлететь на воздух. Тампа, штат Флорида... Цинциннати, штат Огайо... Атланта, штат Джорджия...

Потом под боком у Нью-Йорка произошел мятеж в Ньюарке, где больше половины четырехсоттысячного населения — негры.

Искра была той же, что в Уоттсе. 12 июля за превышение скорости полиция арестовала негра-таксиста. Прошел слух, что его избили. Толпа, осадив 4-й полицейский участок на Сентрал Уорд, потребовала выпустить арестованного. Крики о зверствах полиции, камни и бутылки в стены и окна участка.

И в Ньюарке мятеж развивался по "схеме" лесного пожара, который бушевал на Спрингфилд-авеню — центральной магистрали гетто. Вдребезги разбитые витрины и опустошенные магазины белых торговцев. Беспорядочная стрельба "копов" и оружие улицы против них — камни, палки, бутылки с горючей жидкостью. Готовая на смерть дикая ярость против современно организованной силы. Но кое-где из окон, из чердаков уже и редкие щелчки выстрелов — "снайперы", вызвавшие особый гнев и испуг буржуазной Америки.

И пожары, пожары, пожары...

И спешные оградительные надписи на витринных стеклах магазинов, принадлежащих неграм: "Soul brother" — "Брат в душе".

Ричард Хьюз, губернатор штата Нью-Джерси, ввел в город национальных гвардейцев и — на войне как на войне — раскинул свой временный командный пункт в Росевильском арсенале. Проинспектировав мятежную территорию, Хьюз сказал, что масштабы разрушений напомнили ему кинофильмы об атомных взрывах. В его окружении были "ястребы" и "голуби", сам же он зарекомендовал себя "ястребом", благословив своих гвардейцев на беспощадную пальбу (позднее президентская комиссия, созданная для расследования мятежей 1967 года, отметила "чрезмерное" применение силы в Ньюарке).

Этот губернатор, у которого раньше была репутация либерала, вел себя жестче, чем расист Джордж Уоллес. Национальные гвардейцы перещеголяли полицейских Быка Коннора. В отличие от регулярной армии национальная гвардия штатов состоит из гражданских лиц, которые вызываются на пункты сбора при чрезвычайном положении, объявленном губернатором. Гвардейцы, подавлявшие ньюаркский бунт, были поголовно белыми, а действовали как расисты и собственники, получившие форму, карабин и возможность стрелять безнаказанно. Ньюаркский взаимообмен шел приблизительно по такому курсу: ты, нигер, берешь ящик с пивом из магазина, а я тебе пулю в лоб.

Даже Рой Уилкинс, осудивший мятеж и одобривший применение силы, возмутился жестокостью карателей и назвал их действия "открытым сезоном отстрела негров".

Журнал "Лайф" опубликовал серию снимков этого "сезона". Вот двенадцатилетний негритенок Джо Басс, в зеленой рубашечке и синих полотняных брюках, ничком лежит на тротуаре в луже собственной крови, и кровь ручьем течет по наклонной плоскости асфальта. Глаза его в ужасе смотрят на начищенный ботинок полицейского. Мальчик не видит всей дюжей фигуры. И полицейский не глядит на него. Опоясанный патронташем, с тяжелым кольтом на боку, в правой руке винтовка наизготовку, он приготовился шагнуть. Уголок белой майки под распахнутым воротом синей форменной рубахи. И сигара в зубах. Сигара! Вот он, "сезон отстрела". Минутой раньше полицейский убил другого негра — Уильяма Фарра, который лежит тут же, рядом на тротуаре, и ранил Джо Басса в шею и бедро. И теперь спешит дальше, а мальчик завороженно глядит на тяжелый ботинок на тротуаре, в 10 сантиметрах от его руки, и не в силах убрать руку, и думает, как может думать обезумевший раненый мальчонка: неужели и рука хрястнет сейчас под каблуком?

В Ньюарке был убит 21 негр и двое белых, сотни ранены. В статистике потерь — 889 лавок, "легко", "умеренно" или основательно разграбленных и "поврежденных".

Мы приехали в Ньюарк через день после того, как гвардейцы сняли блокаду мятежного гетто. Центр города уцелел, ничто не напоминало там о пронесшейся буре.

В Ньюарке я был первый раз, хотя он всего лишь в получасе езды от Манхэттена, — ошибочно думал, что этот город закрыт для советских корреспондентов, как закрыты многие окружающие Нью-Йорк города индустриального северо-востока и атлантического побережья США. Мои товарищи тоже впервые попали в Ньюарк, и, чтобы не плутать впустую, в первой же драгстор мы купили подробную карту города. Сидя в машине, долго искали на карте Спрингфилд-авеню, уже известную всей Америке.

Когда мы приехали на авеню, не надо было сверяться со столбами на перекрестках, на которых, ценя удобства автомобилистов и пешеходов, американцы укрепляют жестяные дощечки с названиями улиц. Спрингфилд-авеню вся была в ориентирах — обгоревшие дома, разбитые окна, стены, изрешеченные пулями, и множество витрин — бывших витрин, наспех загороженных фанерными щитами. Утренний час "пик" прошел, до вечернего было далеко, но на Спрингфилд-авеню мы попали в столпотворение машин. Почти во всех были белые американцы, и все шоферы забыли о правилах, глядели не на дорогу, а по сторонам, по оставленным следам, как бы воскрешая в мозгу недавние картины пожаров и побоищ. Машины двигались медленно, людей за рулем угнетала мысль: а как же выбраться из этой пробки, вытянувшейся во всю длину авеню, если вдруг загремят выстрелы?..

И все-таки ехали. В каждом городе, охваченном мятежами и стычками, — а летом 1967 года число их перевалило за сотню — после "сезона отстрела" и пожаров наступали дни своеобразного туризма, и автозеваки спешили на едва остывшие от боевого напряжения улицы, чтобы собственными впечатлениями подкрепить телевизионные репортажи.

Мы проехали по авеню, вернулись назад, обследовали боковые стриты, где разрушений было меньше. Шныряли полицейские машины, подвывающие сирены разрывали обманчивую непрочную тишину. Стальные каски желтели в машинах, у заднего ветрового стекла.

С Борисом Стрельниковым, корреспондентом "Правды", мы предприняли пешую вылазку на Спрингфилд-авеню. У пункта раздачи продовольствия стояла очередь женщин-негритянок. В картонных коробках они выносили молоко, хлеб, бобы — разные городские агентства помогали погорельцам и нуждающимся. Кое-где у витрин, забитых фанерой, пострадавшие торговцы — белые — отвечали на вопросы белых людей с блокнотами и ручками. Это страховые агенты, а также городские клерки, обходя Спрингфилд-авеню, уточняли размеры потерь (потом страховые компании по всей стране сделали свои выводы из мятежей, взвинтив стоимость страхования имущества в гетто).

Подойдя к человеку с блокнотом, мы назвали себя и попросили разрешения задать пару вопросов.

— Вы, джентльмены, наверное, очень рады тому, что у нас происходят такие постыдные вещи. Надеюсь, что больше мы не доставим вам такой радости, — только и сказал он ледяным тоном. И замолчал, отвернулся, дав понять, что ни мы, ни наши вопросы его не интересуют. Что мог он сказать на разоренной, выжженной Спрингфилд-авеню?

В июльские дни 1967 года перед Америкой маячил призрак новой гражданской войны. Между тем конгресс, где свирепствовала антинегритянская истерия, подлил масла в огонь. 19 июля палата представителей проголосовала за "акт о мятежах", направленный против "подстрекателей". Акт объявил уголовным преступлением всякое пересечение границ отдельных штатов (включая "пересечение" в виде почтовых отправлений) с целью возбуждения и организации мятежа. 20 июля та же палата провалила билль об ассигновании 40 миллионов долларов на истребление крыс. Отклонив билль, конгрессмены открыто издевались над специфической бедой гетто.

Крысы не поддаются точной статистике, но, по официальным оценкам, в одном Нью-Йорке обитает около 8 миллионов крыс — по одной на душу населения, причем в этом нетипичном случае система распределения больше благоволит беднякам.

В обстановке небывалого обострения расовых отношений акция конгресса обрела символический характер: неграм напоминали, что у законодателей они вряд ли дождутся понимания.

Президент Джонсон поспешил разрядить атмосферу, резко отчитав конгрессменов, назвав провал билля "жестоким ударом" по детям бедняков. "Каждый год тысячи детей, многие в младенческом возрасте, становятся жертвами крыс в своих домах и квартирах, — сказал президент. — Некоторые умирают от того, многие становятся калеками на всю жизнь... Нашим детям мы должны дать по меньшей мере ту же защиту, что и нашему скоту".

А по пятам Ньюарка уже шел Детройт — кульминация 1967 года. Он унес 43 жизни — больше, чем любой другой мятеж в беспокойной истории северных гетто. И если уж мерить статистикой масштаб событий, то стоит отметить, что за четыре дня в Детройте было арестовано 7200 негров, намного больше, чем за пять недель знаменитой кампании Кинга в Бирмингеме, хотя негры, восставшие в автомобильной столице США, отнюдь не хотели заполнить тюрьмы.

Позвольте привести с некоторыми сокращениями одну мою корреспонденцию, написанную в момент детройтских событий и опубликованную в "Известиях". При всей неполноте и торопливости кое в чем она передает атмосферу тех горячих, суматошных дней.

"Нью-Йорк, 25 июля. (По телеф. от соб. корр.) Запрос на войска поступил утром. По указанию президента Джонсона Пентагон удовлетворил его мгновенно. Уже к вечеру американцы увидели на телеэкранах, как из брюхатых военных транспортов, замерших на бетонной глади посадочных дорожек, выбегали в полном боевом снаряжении десантники, каратели, дрессированные для подавления мятежей. Было переброшено 4700 солдат, части двух парашютных дивизий.

Куда переброшены солдаты? В Дананг? Дальнейшая эскалация? Да, эскалация, но не во Вьетнаме, а в Детройте. Запрос поступил не от генерала Уэстморленда, а от мичиганского губернатора Ромни. Усмиряют не южновьетнамцев, а детройтских негров — "второсортных" граждан Соединенных Штатов Америки.

Произошло новое извержение действующих вулканов негритянских гетто. Детройт курится пожарами. Горят квартал за кварталом. Свежие руины... По руинам деловито шагают привычные ко всему телевизионные репортеры. Американские губернаторы привычно берут на себя функции генералов. Совсем недавно, во время восстания в Ньюарке, губернатор Ричард Хьюз превратился в командующего, но обошелся без федеральных войск, одними солдатами национальной гвардии, которые, не жалея патронов, палили по окнам негритянских домов. Теперь войсками командует губернатор Ромни. Он летал над Детройтом на полицейском вертолете. Приземлившись, сказал корреспондентам: "Детройт выглядит, как город, который бомбили".

Ромни бросил против взбунтовавшихся негров 4 тысячи полицейских. Потом спешно мобилизовал 8 тысяч солдат национальной гвардии, то есть штатских, из резерва. Телеэкран бесстрастно показывает и этих молодцов, катающихся по детройтским улицам на армейских грузовиках и "джипах". Они щеголевато стоят, уперев приклад карабина в бедро, перекатывая жевательную резинку за каменными челюстями. Вчера он был клерком в банке, сегодня готов стрелять. Стрелять в своих сограждан, уточним — в своих "второсортных" сограждан...

Ромни считает, что постиг стихию мятежей. Он заявил со ссылкой на богатый национальный опыт, что первая ночь мятежа не самая страшная. Вчера была ночь вторая, и Ромни оказался прав. Отсюда его предусмотрительная просьба к президенту США прислать десантников. Президент откликнулся. Регулярные войска высажены в 30 милях от Детройта, на военно-воздушной базе Селфридж. Но Белый дом дал понять, что двинуть или не двинуть их в город — забота мичиганского губернатора. Негры нужны американским президентам раз в четыре года — на выборах. Джонсон не хочет терять голоса в 1968 году и подбросил шараду республиканцу Ромни, своему возможному сопернику. Руководство республиканской партии также играет в политический футбол, заявляя, что правительство демократов быстро ведет страну к "состоянию анархии". Эта критика рассчитана на белого американца, испуганного расовыми мятежами.

Детройт пошел по следам Ньюарка через неделю. Неделя была заполнена буднями и стычками поменьше. Их не сосчитать. Нью-йоркский мэр Джон Линдсей провел вчера бессонную ночь: в пуэрто-риканском Гарлеме назревает мятеж.

Конгресс озлоблен на негров, о чем свидетельствует постыдный законопроект о мятежах, одобренный палатой представителей. Ищут козлов отпущения — "смутьянов" со стороны. Но "смутьяны" появляются в негритянских гетто не извне. Они живут там с незапамятных времен. Обозреватель Клейтон Фричи, высмеивая законопроект о мятежах, указывает на четырех "смутьянов": безработица, нищета, трущобы, преступность. Именно они заявили о себе в Детройте. Вот свидетельство одного детройтского негра. Он рванул рубаху на груди, обнажив шрамы перед репортерами: "Я получил их в Германии. Я воевал и в Корее. Мне 42 года, и я не могу найти работу".

Что же говорить об отчаянии и ярости юных негров, которые по-молодому остро чувствуют, какую судьбу уготовила им страна — "самая богатая", "самая процветающая", "самая свободная" и пр. и пр.

В известном смысле Детройт — Мекка американской цивилизации. Там делают миллионы автомашин. Это отличные машины, но так получилось, что пропагандисты "американского образа жизни" нашли для них вспомогательное назначение — пускать пыль в глаза простакам за границей. Чем больше машин, чем лучше они, тем гуще пыль. Нынешние детройтские пожарища прибили эту пыль. Едко несет гарью. Горят не только дома, но и мифы".

После Детройта, где за четыре дня произошло 1163 пожара, испуг буржуазной Америки достиг высшей точки, но волна мятежей пошла на убыль.

Вкратце о характерных чертах и многообразных уроках мятежного лета.

Расовые потрясения проходили на фоне вьетнамских эскалаций, и без того обостривших внутриполитическое положение. Аналогии с Вьетнамом напрашивались сами собой. С "собственными" неграми, так же как с вьетнамцами, Вашингтон и власти городов и штатов разговаривали языком оружия. Готовность применить вооруженную силу, мгновенность и, так сказать, естественность ее применения были поразительными, что по-своему свидетельствовало, как глубоко пропитал милитаризм всю жизнь Соединенных Штатов, мышление американских политиков.

Вьетнам присутствовал и в балансе расходов, объясняя критическую ситуацию в гетто: 24 миллиарда в год на войну в джунглях, 1,9 миллиарда — на домашнюю "войну с бедностью". Президент Джонсон все реже вспоминал о своих обещаниях "великого общества", его критики все чаще говорили о "больном обществе". Сенатор Фулбрайт был прав, заметив однажды, что даже психологически невозможно вести сразу обе войны — и вьетнамскую и с бедностью, — ибо все внимание, не говоря уже о средствах, отдано первой. Мятежи открыли другую грань этой истины. Грязная война в джунглях, беспощадное истребление другого народа психологически подготовили американских лидеров, да и большую часть населения, к крутым методам расправы с неграми, с "другой Америкой".

Несмотря на интенсивные поиски "подстрекателей" и попытки окрасить мятежников в предосудительный красный цвет, без исключения все расследования подтвердили, что мятежи вспыхивают стихийно, что у их участников нет ни программы, ни четких политических и экономических целей. Хотя очаги расовых волнений возникали почти одновременно в десятках городов, они были изолированы друг от друга, не имели единого руководства и признанных лидеров. Как позднее верно заметил сенатор Фред Харрис, "скорее толпа создавала вожаков, чем вожаки толпу".

При всем том мятежи, как уже говорилось, развивались практически по одной схеме, в которой нетрудно уловить их стихийно классовый характер. Обычно искрой служил произвол полицейских — белых полицейских в черном гетто — или вековечная ненависть к ним. Белый полицейский, блюститель враждебного порядка угнетения, становился первым объектом мщения. Следующая мишень, как правило, — лавка, магазин, ломбард, торговцы, ростовщики, рестораторы — белые эксплуататоры в черном гетто, давно научившиеся выжимать доллары из невежества и нищеты, люди с репутацией кровососов. Расследования, например, показывают, что жители гетто за те же продукты и товары часто платят на 10-15 процентов больше, чем жители белых районов.

Массовые налеты на магазины, разграбления, поджоги тоже убедительно свидетельствовали о стихийном, диком, разрушительном характере протеста. Это было мщение, а не просто уголовщина. Мщение, точно адресованное нации собственников. И мстители были детьми Америки с сильно развитыми рефлексами "потребительского общества".

Торговцев-негров обычно щадили; им перепадало, как показал Ньюарк, в основном от национальных гвардейцев, которых не ограждали, а распаляли надписи "Soul brother". В то же время попытки уговорить и утихомирить мятежников, предпринятые негритянскими буржуа Детройта, не дали результатов.

Усмирительно-карательная пружина власти разворачивалась круто и жестко. Раньше, чтобы держать негров в узде, хватало сил местной полиции. Летом 1967 года своими силами полиция не могла сладить с мятежниками. Мобилизация национальной гвардии раньше была чрезвычайно редким, а теперь стала обычным явлением. А это означало не только кольты и винтовки полицейских, но и бронетранспортеры, военные грузовики, "джипы", пулеметы. Наконец, в Детройте дело дошло до танков и регулярных войск: впервые с 1943 года, когда в том же Детройте произошли бурные негритянские волнения, армию бросили на усмирение негров северного гетто.

Против бунтующих объединилась, несмотря на оттенки позиций, вся буржуазная Америка — от расистских южных сенаторов и главы ФБР Эдгара Гувера до либералов Севера. По-прежнему делая оговорки насчет социальных язв гетто, либералы, однако, обеими руками подписывались под лозунгом дня — подавлять без пощады. Из всей сложной картины пресса выделила и раздула лишь одну часть — покушения на собственность, поджоги, грабежи. Все военно-полицейские операции были прикрыты излюбленной ссылкой на "закон и порядок". Какой закон? Какой порядок? Те, что увековечивают гетто?

Массовая категория аполитичных или политически умеренных обывателей, испуганная космами пламени и дыма на домашних телеэкранах, качнулась в сторону откровенных расистов. Политики, чутко реагирующие на настроения этой массы хотя бы потому, что ей принадлежат миллионы голосов на выборах, подыгрывали этим настроениям и разжигали их, акцентируя тезис "преступности на улицах", у которого была понятная всем антинегритянская направленность.

Не дремала и инициатива местных властей.

В Ньюберге, штат Нью-Йорк, у полицейских появилось "новое секретное оружие", слух о котором сама же полиция распустила по городу, — этакие изящные пульверизаторы со сгущенным "инвалидным" газом. Стоило освежить мятежника струёй в лицо, и он мгновенно плюхался на землю, чтобы очнуться в полицейском фургоне или участке. Это была ранняя разновидность газа "мейс", с которым позднее пришлось познакомиться многим протестующим американцам.

Нельсон Рокфеллер, губернатор штата Нью-Йорк, в пику конгрессу США ассигновал 5 миллионов долларов на истребление крыс в своем штате. Джон Линдсей, мэр Нью-Йорка, сбивая лихорадочную температуру Гарлема, разрешил открывать гидранты-пожарные краны, приземистыми чугунными тумбами стоящие через каждые сорок-пятьдесят шагов по краям нью-йоркских тротуаров. Теперь жаркими днями играли у гидрантов темнокожие ребята, обдавая водой друг друга и проезжавшие машины. Казалось бы, мелочь, но в ней был верный психологический расчет — дать этим ребятам хоть в чем-то почувствовать себя хозяевами улиц. И, однако, вечерами на улицах Манхэттена, не говоря уже о Гарлеме, почти физически ощущалась повышенная боеготовность полиции. Мэр Линдсей по первому сигналу тревоги спешил в негритянские кварталы, чтобы из собственных уст пролить на души обитателей бальзам утешений и обещаний.

Особенно остерегались многолюдных гетто. Цепная реакция детройтского мятежа во многом порождена была тем, что там живет больше полумиллиона негров. Когда десантники ушли с пепелищ, мэр Джером Каванья, озабоченный постоянным решением проблемы, предложил разместить в больших гетто Севера по тысяче специально обученных полицейских. Президент Джонсон заявил, что такой шаг вызовет "много проблем". Еще бы! Это смахивало на постоянную оккупацию гетто.

Вскоре домохозяйки из Дирборна (зажиточное и почти "лилейно-белое" предместье Детройта) нашли свое средство. Поддерживаемые под локоток инструкторами, молодые миссис и пожилые леди учились стрелять. Как грибы после дождя, росла в стране сеть стрелковых кружков; белые горожане изучали искусство самообороны и нападения.

Негров пугали не только полицией, гвардейцами и войсками, но и массовыми судами Линча. Журнал "Лайф" напоминал им, что они в жалком меньшинстве в той стране, где каждый третий дом имеет огнестрельное оружие, где есть привычка пускать это оружие в ход и где к тому же существует "белый бумеранг" американцев, которых можно распалить угрозой их благополучию и собственности.

Что касается Белого дома, то после Детройта он предложил традиционное средство для охлаждения страстей. Линдон Джонсон объявил о создании при президенте "специальной консультативной комиссии по гражданским беспорядкам". Комиссии, которую возглавил иллинойсский губернатор Отто Кернер, президент дал следующую директиву — выяснить, "что случилось", "почему случилось", "что может быть сделано, чтобы это не случилось вновь".

И Отто Кернер торжественно обещал "расследовать душу Америки". Комиссия погрузилась в работу, получив 1,6 миллиона долларов на расходы, обзаведясь штатом консультантов, адвокатов, помощников и технических работников, проводя сотни интервью с участниками и очевидцами мятежей, с полицейскими шефами, агентами ФБР, офицерами национальной гвардии, губернаторами, мэрами, сотрудниками разных федеральных и местных ведомств. Совершала выезды в гетто — иногда неожиданно, ночью, чтобы исключить элемент очковтирательства со стороны властей.

Красноречивый факт: многоопытные члены комиссии буквально открывали для себя Америку — незнакомую им, черную Америку. "Большинство американцев не знает, насколько серьезно обстоят дела", — заявил один из них, познакомившись с этой Америкой. Реакция другого была еще выразительней: "Теперь я убежден, что это самая трудная и глубокая проблема нашего века".

В комиссию Джонсон назначил одиннадцать человек, в том числе двух негров — Роя Уилкинса и Эдварда Брука, сенатора от штата Массачусетс. В ходе работы, как потом сообщала пресса, комиссия разделилась не по цвету кожи, а по подходу и убеждениям — на либералов и консерваторов. Первых оказалось шесть, вторых — пять. Помимо негров, в группу либералов вошли Отто Кернер, Джон Линдсей, назначенный вице-председателем комиссии, сенатор Фред Харрис и Херберт Дженкинс, полицейский шеф города Атланты. Более консервативную позицию заняли конгрессмены Джеймс Корман и Уильям Маккулох, крупный индустриалист Чарльз Торнтон, президент Объединенного профсоюза сталелитейщиков Америки И. Абел и миссис Кэтрин Пиден из штата Кентукки.

Численное превосходство либералов и напор фактов в общем обеспечили победу над консерваторами. Когда 29 февраля 1968 года после семи месяцев изысканий комиссия передала президенту и в печать толстый том, он оказался политической бомбой. Этот обстоятельный документ, особенно резюме, предпосланное подробному фактическому анализу случившегося летом 1967 года, показал, что в чрезвычайных обстоятельствах буржуазная Америка способна на серьезную самокритику. Его можно назвать историческим документом с той, однако, уже внесенной временем оговоркой, что шоковый эффект был краток — к предостережениям не прислушались всерьез, рекомендации не были выполнены.

"Американский народ сталкивается с национальным кризисом, опасным, глубоким и далеко идущим, — комментировала доклад комиссии газета "Нью-Йорк таймс". — Как при экономическом крахе после 1929 года, последствия этого кризиса ощущаются в каждой области жизни и угрожают каждому из нас. Как в большой войне, с этим кризисом нужно бороться на многих фронтах, и победа сомнительна... Нация в кризисе, потому что ее главные города превращаются в негритянские гетто, в то время как белые бегут в пригороды".

Доклад комиссии Кернера как бы реабилитировал те тысячи темнокожих людей, которые в жаркие летние дни 1967 года бурно и буйно выразили свой протест. Он доказал, что у них были основания для протеста. Доклад был веским обвинением американской общественной системе, породившей расизм. Создавая комиссию, президент Джонсон позировал с ее членами перед телекамерами. Получив доклад, он отказался его комментировать, выразив тем самым свое недовольство.

Комиссия сделала критические замечания в адрес прессы — за непонимание и неверное освещение проблем жизни в гетто, в адрес полиции — за чрезмерное употребление силы, приведшее к неоправданным жертвам. То, о чем давно говорили многие негры и что так называемые солидные политики отбрасывали как "радикальную чушь", теперь подтверждалось официально.

"Наша нация движется в направлении двух обществ, черного и белого, разделенных и неравных, — таков был основной вывод комиссии. — Реакция на беспорядки прошлого лета ускорила это движение и углубила этот раздел. Дискриминация и сегрегация долгое время пронизывали многое в американской жизни, теперь они угрожают будущему каждого американца".

Изучив "душу Америки", комиссия основную вину за случившееся возложила на расизм белых американцев.

"Сегрегация и нищета создали в расовых гетто разрушительные условия, абсолютно неизвестные большинству белых американцев, — говорилось в докладе. — Белые американцы никогда полностью не понимали, а негры никогда не могут забыть то, что белое общество глубоко виновно в появлении гетто. Белые институции создали его, белые институции поддерживают его, белое общество мирится с ним".

Отвечая на вопрос, "почему это случилось", доклад обращался к факторам, питавшим "настроение насилия" у населения гетто: "Несмотря на сложности, некоторые главные вещи ясны. Самой главной из них является расовое поведение белых американцев в отношении черных американцев. Расовые предрассудки решающим образом очертили нашу историю; теперь они угрожают затронуть наше будущее. Белый расизм несет основную ответственность за взрывчатую смесь, которая накапливалась в наших городах с конца второй мировой войны".

В докладе содержалась, в частности, обобщенная характеристика "типичного мятежника" — итог сотен интервью с неграми Ньюарка и Детройта. Читая ее, убеждаешься, насколько правдивы и точны были Джеймс Болдуин и Клод Браун. Именно о таких неграх писали они, хотя на улицах Ньюарка и Детройта их герои нашли новые формы самоутверждения и протеста.

Вот этот своеобразный документ современной истории США — характеристика "типичного мятежника":

"Типичным мятежником лета 1967 года был негр, неженатый, мужского пола, возрастом от 15 до 24 лет, во многом отличающийся от стереотипа (принятого в буржуазной прессе. — С. К.). Он родился в штате, где живет, и всю жизнь прожил в городе, где имел место мятеж. Экономически его положение было приблизительно таким же, как у его негритянских соседей, которые не принимали активного участия в мятеже.

Хотя, как правило, он не кончал средней школы, он в известной мере больше образован, чем обычный городской негр, и по меньшей мере в течение какого-то времени посещал среднюю школу.

Тем не менее он, как правило, является неквалифицированным рабочим, занятым на ручной или грязной работе. Если он и работал, то не все время, и занятость часто прерывалась периодами безработицы.

Он глубоко убежден, что заслуживает работы получше и что отстранен от нее не из-за отсутствия квалификации, способностей, а из-за дискриминации со стороны работодателей.

Он отвергает основанное на предрассудках представление белого о негре как о невежде и летуне. Он очень гордится своей расой и считает, что в некоторых отношениях негры превосходят белых. В отношении белых он настроен чрезвычайно враждебно, но его враждебность является скорее продуктом социального и экономического класса (к которому он принадлежит. — С. К.), чем расы; он почти одинаково враждебен в отношении негров из среднего класса (то есть негритянской буржуазии. — С. К.).

В политических вопросах он значительно лучше информирован, чем негры, которые не принимали участия в мятежах. Как правило, он активно вовлечен в борьбу за гражданские права, но он чрезвычайно недоверчив в отношении политической системы и политических лидеров".

Итак, перед нами по существу портрет необученного солдата еще не сформированной армии, проявляющего, однако, стихийное классовое чутье, отвергающего существующую систему, не верящего в институты общества — от президента до полицейского, готового объявить этому обществу войну.

Так подрос "нигер" Клода Брауна, которого "никто не понимал". Новый тип социально активного негра занял видное отовсюду место на внутриполитическом перекрестке США. Факт его существования и умножения доказывал, что речь идет не только о "двух обществах, разделенных и неравных", но и об угрозе их лобового, хотя и неравного, столкновения. "Новый негр" ускорял процесс поляризации политических сил, заострял позиции других социальных фигур, стирая расплывчатые полутона.

Процесс поляризации, разумеется, захватил и негритянское движение. У мятежников 1967 года не было организации и вождей, но они вольно или невольно реализовали отчаянный лозунг экстремистов: "Burn, baby, burn" — "Жги, детка, поджигай!.."

Негритянские лидеры по-разному откликнулись на события мятежного лета. Мартин Лютер Кинг, Филипп Рандольф, Рой Уилкинс и Уитни Янг в совместном заявлении, опубликованном в дни детройтских пожаров, призвали негров выступить против "насилия на улицах". Именно негры, писали они, "платят" за мятежи убитыми, ранеными, заключенными в тюрьмы, оставаясь без пищи из-за того, что соседние лавки сожжены и разграблены, без молока для детей, потому что снабжение парализовано, без зарплаты, так как транспорт не действует, а место их pa- боты может быть разрушено. Негры не должны терпеть "безработицу, негодное жилье, плохие школы, оскорбления, унижения и нападения", отмечали четверо, но осуждали мятежи как форму протеста.

Другой акцент был у радикалов. Флойд Макиссик, президент "Конгресса расового равенства", обвинил четверых в том, что они осудили "насилие жертвы".

"История, видимо, зафиксирует взрывы этого лета как начало революции черных, — заявил Макиссик. — Исчезнет уголовный оттенок в слове "мятежи". Они будут признаны тем, чем являются, — восстаниями против угнетения и эксплуатации".

Стокли Кармайкл, которого события застигли на Кубе, воскликнул: "Соединенные Штаты должны рухнуть. Единственная моя мечта — дожить до этого дня".

Рэп Браун, преемник Кармайкла на посту президента радикального СКК, целиком поддержал восставших. Буржуазные комментаторы и политики дружно напали на него. Рэп Браун был арестован властями штата Мэриленд по обвинению в подстрекательстве к мятежу, которое осталось недоказанным.

Что касается доклада комиссии Кернера, то у негритянских лидеров он нашел практически единодушное одобрение. Рэп Браун, очутившийся к тому времени уже в новоорлеанской тюрьме по обвинению в незаконном хранении оружия и не имевший залоговых ста тысяч долларов, чтобы выйти на волю, отозвался удовлетворенно-иронически: "Членов комиссии следовало бы посадить в тюрьму под залог в сто тысяч долларов, потому что они говорят то же самое, что говорил я".

— Наконец-то мы на пути к правде, — сказал Макиссик. — Впервые белые говорят; "Мы расисты". Наступает время общих истин.

Но в хор голосов, довольных тем, что комиссия назвала истинную причину мятежей — расизм белых, Мартин Лютер Кинг добавил ноту скептицизма. Одобрив как своевременную рекомендацию комиссии о немедленном создании двух миллионов рабочих мест для негров, Кинг подчеркнул, что рекомендации, аналогичные нынешним "почти до малейших деталей", делались раньше и "игнорировались почти до малейшей детали".

Мемфисский финал

Пора, однако, всерьез вернуться к нашему герою, которого, если читатель помнит, мы оставили в августе 1965 года на церемонии подписания акта об избирательных правах, увенчавшего селмскую кампанию Мартина Лютера Кинга. Экскурс в мятежные гетто затянулся, но был необходим. Ведь я пишу о человеке, не мыслившем себя вне большого исторического дела, которое стихийно или сознательно делалось миллионами.

Как ни велик наш герой, он не больше чем жизнь, если вспомнить одно американское выражение. И не больше чем дело, с которым он был связан.

Случалось так, что Мартин Лютер Кинг направлял события или, во всяком случае, был в самом их центре — в Монтгомери 1955/56 года, в Бирмингеме 1963 года, в Селме 1965 года. Но бывало и так, что события отбрасывали его, бессильного и беспомощного, на задний план, как в мятежное лето 1967 года, когда на арену выбежали тысячами гневные, разъяренные, безымянные люди, обобщенно занесенные комиссией Кернера в историю как "типичные мятежники".

И они заставили меня отвлечься от моего героя, но отвлечься для того, чтобы на фоне больших событий лучше в него вглядеться, чтобы поставить его в историческую перспективу, которая и уменьшает его, делая одним из многих, несмотря на всю его незаурядность, и возвышает, потому что показывает, какие поистине громадные проблемы пытался решить Мартин Лютер Кинг-младший.

Кинг был прост и скромен в житейском обиходе, но в общественном механизме отнюдь не приравнивал себя к некоему винтику. Напротив, он сознавал свою общественную значимость, свою миссию, если хотите, и это качество необходимо каждому крупному политическому лидеру, ибо без сознания миссии нет и чувства высокой ответственности. Кингу принадлежат откровенные слова; "История дала мне это положение. С моей стороны знаком неблагодарности было бы не выполнить свой долг и не сделать в этой борьбе всего, на что я способен". Тем не менее к общему делу он относился как ученик к учителю, зрел вместе с событиями, проникался задачами все большей сложности, которые, не давая передышки, ставила жизнь.

Теперь вернемся туда, где мы оставили нашего героя, — в 6 августа 1965 года, на Капитолийский холм, в президентскую комнату, где бережно хранится орехового дерева стол, затянутый зеленым сукном, — стол Авраама Линкольна. Как тянет нынешних американских президентов в сень великого предшественника! Линдон Джонсон избрал эту комнату и этот день для своеобразной переклички. Батареями ручек он расчеркнулся под актом об избирательных правах — ровно через сто четыре года после того, как в той же комнате Линкольн подписал билль об освобождении от рабства негров, насильно зачисленных в армию конфедератов. И, забывая за сутолокой дел, как разоблачительно пуста его риторика для тех, кто помнит вчерашние и позавчерашние речи, Линдон Джонсон воскликнул: "Сегодняшний триумф свободы столь же велик, как любая победа, завоеванная на поле сражения. Сегодня мы разбиваем последние главные оковы жестокой древней цепи".

А за неделю до этой церемонии после совещаний в Белом доме президент распорядился рывком увеличить численность американских войск в Южном Вьетнаме — с 75 до 125 тысяч. Это был самый крупный прирост и вторая — после начавшихся в феврале бомбежек ДРВ — большая эскалация войны в джунглях. Понимал ли Линдон Джонсон, что перекличка с этим его решением недельной давности более значительна, чем перекличка через век, что, расширяя войну в джунглях, он накладывает новые оковы на свою "войну с бедностью"?

Мартин Лютер Кинг, победитель при Селме и Бирмингеме, снова получил памятную ручку, но не был увлечен президентской риторикой. Навестив Белый дом накануне, он доложил Джонсону, что на Севере сегрегация скорее усиливается, чем уменьшается. Кинг только что вернулся из поездки в Чикаго, Кливленд, Филадельфию, еще раз убедившись, что на Севере проблемы фактической сегрегации не менее остры, чем на Юге. В Филадельфии — в "колыбели свободы", где 4 июля 1776 года прозвучала Декларация независимости, — Кинг возглавил марш протеста к колледжу Джирард, школе-интернату для бедных сирот, которая за сто семнадцать лет не зачислила ни одного негра. В Чикаго 89,2 процента негритянских школьников посещали сегрегированные школы. Борцы за равенство почти каждый день маршировали там к Сити-холл, протестуя против этой статистики, но мэр Ричард Дейли не хотел сместить главного инспектора школ сегрегациониста Бенжамина Уиллиса. Да и марши были очень немногочисленны.

В конце июля Кинг впервые испробовал свои силы в негритянских кварталах чикагского Вест-Сайда. В отличие от Юга церковь не была там ядром, объединяющим негритянскую общину. У жителей гетто не было привязанности к религии. Как и надежд на землю обетованную. Кинг произносил свои речи-проповеди не с церковных амвонов, а с грузовиков на перекрестках. Но на митинги приходили тысячи и тысячи. И там его знали, любили, слушались.

"Мы изменим этот город", — обещал Кинг.

26 июля он возглавил марш, и 15 тысяч человек пошло за ним — крупнейший негритянский марш в истории Чикаго.

Но город на Мичигане, где живет около миллиона негров — больше, чем в штате Миссисипи, — имел свою трудную специфику. Кое-кто из местных негритянских лидеров приходил к Кингу тайком, смущенно извиняясь, что ничем не может ему помочь. Другие — без визитов и извинений — объявили о создании собственной организации "действия", дав понять, что пастору из Атланты нечего делать в Чикаго, что он "не объективен" и что чикагские негры обойдутся своими руководителями. Первых осаживала, вторых подталкивала одна и та же рука — сильная, опытная рука мэра Ричарда Дейли. Этот политикан трижды избирался на пост мэра, был непререкаемым боссом городской машины демократической партии, кнутом и пряником создал в негритянской среде сеть верных людей, обеспечивавших ему влияние и голоса на выборах. Не для того трудился Ричард Дейли, чтобы аутсайдер Кинг поколебал возведенную им пирамиду. В отличие от Джорджа Уоллеса, Быка Коннора, Джима Кларка и других противников на Юге чикагский мэр на словах симпатизировал неграм, принимал петиции, обещал благожелательное рассмотрение жалоб, но... Кинг проницательно охарактеризовал этот тип северного политикана-бюрократа: "Многие из них сидят в президиумах митингов... и щедро изливают похвалы героизму южных негров. Однако, когда поднимаются вопросы, касающиеся местных условий, лишь язык их вежлив, а отказ тверд и безоговорочен".

После июльской рекогносцировки было решено, что кинговская "Конференция южного христианского руководства" распространит свои усилия и на северные гетто. Восстание в Уоттсе, случившееся в августе 1965 года, укрепило Кинга в этом решении. События заставляли торопиться. "Если мы не создадим группы ненасильственного действия, — писал он в журнале "Нью Саут", — альтернативой станет Уоттс... В сравнении с тем, что может случиться, Уоттс будет чаепитием в воскресной школе".

Чикаго выбрали пробным полигоном.

С осени 1965 года первая группа сподвижников Кинга во главе с Джеймсом Бивелом поселилась в Лоундейле, чикагском трущобном районе, и начала подготовку к затяжной операции. Уильям Миллер, биограф Кинга, рассказывал об одном штрихе этой подготовки: бирмингемский священник Джеймс Ориндж, поселившийся в трущобах, был пятнадцать раз избит шайками "вице-лордов" и "кобр" и лишь после этого, доказав стойкость своего ненасилия, завоевал уважение молодых негров из этих шаек.

В трущобах Лоундейла жило 140 тысяч бедняков, люмпенов, отчаявшихся, опустившихся людей. Страшный район разваливающихся домов, большой безработицы, преступности. Кинг с женой поселился там в октябре 1965 года — на Хемлин-авеню, в убогой квартирке на третьем этаже, куда взбираются по деревянной наружной лестнице. С зыбкого балкона виден был угол "кровавой" 16-й стрит, населенной наркоманами, грабителями, взломщиками.

И это был Чикаго, "плечистый" Чикаго на границе прерий и Великих озер, столь великолепный с обзорной площади небоскреба страховой корпорации "Пруденшиал", Чикаго с фешенебельной набережной Мичигана, с шедеврами французских импрессионистов в городской художественной галерее, с процветающими банками и пришедшими в упадок бойнями и даже со своими негритянскими миллионерами, издающими журнал "Эбони" — темнокожий вариант "Лайфа".

Когда Кинг въехал в квартиру на Хемлин-авеню, лендлорд, с трепетом опознав в новом постояльце негритянского Моисея и лауреата Нобелевской премии мира, поторопился прислать рабочих, чтобы подчистить и подремонтировать дом, устранить слишком вопиющие нарушения городского кодекса о содержании жилых помещений. Тревога вселилась в души лендлордов Лоундейла, ибо первейшей своей целью Кинг поставил улучшение условий жилья и разоблачение грабительской практики высоких цен за трущобные жилища. Нащупывая стратегию в незнакомых условиях, его помощники пробовали разные методы: "арендный бойкот", при котором жильцы отказываются вносить квартплату в наказание домовладельцам, не выполняющим условия контрактов; "забастовки наоборот", когда безработные негры берутся самовольно за починку домов и мостовых, а их труд оплачивается из средств, полученных в результате "арендного бойкота".

Чикагская кампания продолжалась с перерывами весь 1966 год и начало 1967 года.

10 июля 1966 года, когда в марше на Сити-холл приняли участие 45 тысяч человек, Кинг объявил обширную программу требований к городским властям: полная интеграция и удвоение бюджета публичных школ, улучшение общественного транспорта на территориях гетто, распределение городских благ в прямой пропорции с плотностью населения разных районов Чикаго, строительство "новых городков", включая 10 тысяч муниципальных квартир с низкой квартплатой, рассасывание трущоб с помощью этого строительства.

Метод "прямого действия", испытанный на Юге, требовал коррективов на Севере, где увертливые, как ужи, противники избегали открытого противоборства. Однажды Кинг использовал идею Дика Грегори, известного негритянского комика и не менее известного воинственного борца, который в мае 1965 года возглавил марш из трущоб к дому мэра Дейли, жившего в "лилейно-белом" квартале. 31 июля 1966 года колонна негров во главе с Кингом пересекла Эшленд-авеню, границу между негритянским и белым районами. Их поджидала решительно настроенная расистская толпа. Линкольн Рокуэлл, фюрер американской нацистской партии, витийствовал в этой толпе. Несколько человек даже облачились в балахоны куклуксклановцев, которые обыкновенно встречаются лишь на Юге. Полиция разделила антагонистов своими барьерами, но через барьеры в негров полетели булыжники и кирпичи; один из них попал в Кинга.

На Севере расист был не менее непреклонен, чем на Юге.

В августе, когда обстановка крайне накалилась, городские власти, деловые круги и негры заключили компромиссное соглашение из девяти пунктов. Кинг объявил его "наиболее значительной программой" по уничтожению дискриминации в области жилья, но многие не согласились с этой оптимистической оценкой. Чикагская кампания не увенчалась успехом. Трущобы без труда выдержали удары "Союза по ликвидации трущоб", созданного соратниками Кинга. "Сламлорды" — владельцы трущобных домов — не исчезли и не разорились. Мэр Дейли остался неоспоримым боссом городской политической машины и добился переизбрания на четвертый срок (это его имя вовсю замелькало в прессе в августе 1968 года, когда полиция устроила кровавую баню протестующей молодежи, съехавшейся в Чикаго, чтобы блокировать национальный съезд демократической партии). Голоса негров-избирателей не удалось мобилизовать против Дейли.

Обычно Кинг проводил в Чикаго три дня в неделю, не забывая о прихожанах своей церкви Эбинезер, как всегда, много разъезжая по штатам. Новые проблемы изменили содержание его речей: он больше говорил теперь о системе эксплуатации негров на Севере, чем о гражданских правах на Юге, о миллиардах долларов, которые нужны в гетто для предупреждения новых Уоттсов, все чаще упоминал Вьетнам, куда шли эти миллиарды.

Пессимизм был чужд ему, но втайне он испытывал растерянность. В сложных политических и экономических хитросплетениях больших городов не действовала простая ударная тактика, которую он, бывало, на собраниях в южных церквах суммировал призывом: "Братья, обувайте походные ботинки и давайте помаршируем за свободу!"

Но однажды, отложив чикагские и другие дела, ом срочно вылетел на Юг, чтобы обуть походные ботинки, под палящим миссисипским солнцем выйти на шоссе вместе с соратниками по прежним маршам и убедиться, как развела их жизнь и как далеки они друг от друга.

Джеймс Мередит, тот самый негритянский студент, которого в 1962 году президент Кеннеди зачислял в университет Оле Мисс с помощью 16 тысяч солдат, учился в Колумбийском университете Нью-Йорка, а затем в далекой африканской Нигерии. И вот в июне 1966 года он решил посетить родные миссисипские края и лично ознакомиться с прогрессом, достигнутым после актов 1964 и 1965 годов о гражданских правах.

Журнал "Ньюсуик" неспроста назвал Мередита черным Дон Кихотом. Предпочитая действовать в одиночку, он чурался всех и всяких организаций.

И тут, верный своим мессианским привычкам, Мередит захотел в одиночку пройти пешком 350 километров по автостраде No 51, пересекающей Миссисипи с севера на юг — до столицы штата города Джексона.

В клетчатой ковбойке, полотняных брюках, походных ботинках и с эбеновой тростью, подаренной вождем племени в Уганде, Мередит покинул 6 июня город Мемфис, штат Теннесси, и вскоре миновал пограничный щит с надписью: "Добро пожаловать в Миссисипи — штат магнолий!".

За ним шли шесть доброжелателей, репортеры, охочие до миссисипских сенсаций, несколько полицейских.

Первый день прошел без происшествий.

Но на следующий из придорожного кустарника показался человек с ружьем.

— Джеймс! Джеймс! — крикнул незнакомец в труппу паломников. — Мне нужен лишь Джеймс Мередит!

И когда доброжелатели, репортеры, а также полицейские предусмотрительно распростерлись на бетоне шоссе, он выпалил в Мередита три заряда дроби, с которой ходят на дичь.

И Джеймс Мередит упал на шоссе. Кровь залила голову. Стоная, он кричал:

— Кто это? Кто это?..

И, вскочив, репортеры защелкали аппаратами, полицейские арестовали сорокалетнего Обрея Норвелла, безработного клерка из Мемфиса, сдавшегося без сопротивления, а доброжелатели вызвали машину "Скорой помощи", которая увезла раненого в мемфисский госпиталь.

Раны оказались неопасными, но фотоснимки человека на бетонном полигоне, с лицом, искаженным болью, его усилия подняться, опираясь на внезапно ослабшие руки, его взгляд в сторону стандартно-сухонького, безличного клерка, с ружьем выглядывающего из кустов, — эти фотоснимки были не только фотоснимками Джеймса Мередита, но и символом американского негра 1966 года.

Где же разница между 1962 годом, когда Мередита поместили в Оле Мисс ценой национального кризиса, и годом 1966-м?

Потом черный Дон Кихот плакал от бессилия, унижения и ненависти:

— О будь все проклято!.. Он подстрелил меня как кролика. Он делал, что хотел. Если бы у меня был пистолет, я бы свел счеты с этим парнем...

Узнав о покушении, Кинг сразу же вылетел в Мемфис к постели раненого. Туда же прилетели Стокли Кармайкл, Флойд Макиссик, Рой Уилкинс, Уитни Янг — лидеры пяти крупнейших негритянских организаций. Пятеро не могли смириться с тем, что верх взял Обрей Норвелл, вылезший из придорожных кустов, чтобы без больших хлопот прервать птичьей дробью путь человека, желавшего измерить прогресс на Юге после тяжелых лет борьбы и жертв. Возникла идея массового марша в Джексон по маршруту Мередита.

Пятеро слетелись, чтобы продемонстрировать единство, но вскрыли глубочайший раскол. Разногласия всплыли на поверхность, как только они принялись за "манифест", который должен был определить цель марша (Мередит, дав согласие на марш, был отвезен на поправку в нью-йоркский госпиталь, так как его в полуобморочном состоянии практически вышвырнули из госпиталя мемфисского).

Кармайкл видел в марше обвинение и вызов не только расистам, но и правительству.

"Мы должны сказать федеральному правительству все о том вранье, которым оно нас кормит, — неистовствовал молодой Кармайкл, — Когда им был нужен Мередит, они послали федеральные войска, а теперь он стал для них еще одним нигером на клочке хлопкового поля. Нам нужна сила".

Рой Уилкинс защищал президента, слово "манифест" пугало его компрометирующими ассоциациями с "Коммунистическим манифестом".

Кинг пытался примирить спорящих и добиться компромисса.

Манифест все-таки издали, хотя Уилкинс не подписал его и вообще отказался от участия в марше. Манифест объявил марш на Джексон "внушительным публичным обвинением и протестом" против американского общества, правительства США и властей Миссисипи, отказывающихся дать неграм гражданские права, закрепленные актами 1964 и 1965 годов. Президенту Джонсону адресовали призыв прислать федеральных рефери в шестьсот графств Юга для ускоренной регистрации избирателей-негров и одобрить идею "бюджета свободы" — ассигнование многих миллиардов долларов на помощь негритянским беднякам.

Марш на Джексон длился три недели. Как своенравная река, он то сужался до сотен, то ширился до пятнадцати тысяч человек на последнем этапе. Белых участников было мало, а непримиримость и нетерпимость молодых негров возросли. Всю дорогу, особенно вечерами, когда колонна располагалась на ночлег, у Кинга шли дискуссии, а порой и резкие споры с Кармайклом и Макиссиком. В свои 37 лет он выглядел по-отцовски усталым и уравновешенным рядом с 24-летним импульсивным Стокли. Кармайкл, как Мередит, мечтал об оружии, потеряв всякую надежду на исцеление белой Америки. За пять лет борьбы его арестовывали двадцать семь раз, он отвергал методы ненасилия и жаждал мщения. Его голосом все громче говорила молодая поросль негритянских радикалов и экстремистов.

Кармайкл ратовал за марш "сплошь черный", без "белых хлюпиков и либералов". Когда участники проходили через миссисипский город Гринвуд, где два года назад Кармайкл натерпелся от расистов, с риском для жизни возглавляя "школу свободы", он впервые выдвинул лозунг "black power" — "сила черных".

— Мы призываем негров не ехать сражаться во Вьетнам, а оставаться в Гринвуде и сражаться здесь, — говорил Кармайкл, выступив на митинге в городском саду, и ему отвечали криками одобрения. — Если они посадят одного из нас в тюрьму, мы не будем вносить залог, чтобы освободить его. Мы пойдем к тюрьме и сами вызволим арестованного.

Потом один из его товарищей взобрался на помост и крикнул в толпу собравшихся негров:

— Чего мы хотим?

— Black power! — дружно ответили из подготовленной толпы, в которой помощники Кармайкла уже распространили новый лозунг.

— Чего мы хотим?

— Black power! — еще громче ответила молодежь.

Тем вечером встревоженный Кинг пять часов уговаривал Кармайкла и Макиссика снять этот лозунг, опасаясь, что он раздразнит белую Америку и повредит делу. Его собеседники не поддались, отвергли компромиссную формулу "равенства черных". Кармайкл сказал, что умышленно опробовал новый лозунг на марше, за которым следила страна. Он хотел, чтобы лозунг сразу услышали, и признался Мартину, что хотел подтолкнуть его на публичное определение своего отношения.

До Джексона они дошли. Кинг видел, что молодежь откликается на лозунг Кармайкла с большим воодушевлением, чем на его призывы к ненасилию.

После марша на Джексон разгорелись словесные баталии. Лидеры негров публично поносили друг друга. Рой Уилкинс говорил, что "сила черных" означает черный расизм и ведет к "смерти черных". Вице-президент Хэмфри поддержал его. Флойд Макиссик обличал Уилкинса, говоря, что тот не знает настроений негров и что он, Флойд Макиссик, "не хочет быть белым человеком", отвергает идею интеграции в обществе, основанном на чистогане, несправедливости и угнетении.

Тщетно добиваясь единства, Кинг критиковал и тех и других. Радикалов за то, что они опрометчиво выдвинули свой лозунг, не расшифровав его. Умеренных — за непонимание причин, породивших этот лозунг.

— Негр отчаянно нуждается в чувстве достоинства и гордости, и я думаю, что "сила черных" — попытка развить эту гордость, — говорил Кинг в интервью корреспонденту "Нью-Йорк таймс". — В необходимости силы нет сомнения... Но употребление фразы "сила черных" создает впечатление, что негры могут добиться своих целей сами по себе, что для этого они ни в ком, кроме самих себя, не нуждаются. Нам следует помнить, однако, что мы составляем лишь десять или одиннадцать процентов населения.

Черный национализм, тем более черный расизм Кинг принципиально отвергал и как христианский священник и как политический реалист. Мечтой его жизни было братство людей, черных и белых, и он провозгласил эту мечту в самой известной своей речи 28 августа 1963 года перед четвертью миллиона участников похода на Вашингтон, перед всей Америкой. Призывы к братству были лейтмотивом его деятельности. "Мы не должны терять веру в наших белых братьев", — говорил Кинг во время селмской кампании зимой 1965 года, после убийства Джимми Джексона. И всякий раз, когда новым преступлением, новой гнусностью расисты испытывали терпение негров, как бы подводили их к последней роковой черте отчаяния, Кинг делал все, чтобы отвести их от этой черты страстными призывами к братству. На вере в возможность братства строилась его стратегия ненасилия, предполагающая убеждение и перевоспитание противника моральной силой и стойкостью.

Кинг был и священником, верящим в действенность проповеди братства и любви, и лидером со своими представлениями об ответственности перед массой и о политическом реализме. С точки зрения лидера идея братства была практической необходимостью, диктуемой обстоятельствами. "Цена, которую вынуждена будет заплатить наша страна за продолжающееся угнетение негра, состоит в ее гибели, — предупреждал Кинг. — Мы должны научиться жить вместе как братья, или мы все погибнем как дураки". И он учил негров не терять веру в "белых братьев", избрав себе роль моста, перекинутого через пропасть, но пропасть расширялась, размывалась бурными потоками недоверия и ненависти с обеих сторон.

Когда они шли на Джексон и над автострадой 51 гремела их песня "Мы преодолеем", Кинг с тревогой обнаружил, что кое-кто из певших выкидывал из песни слова "Мы преодолеем, черные и белые вместе". Они отвергали союз с белыми, как не оправдавший себя. Убитый Малколм Икс сказал однажды: "Если вы достанете пистолет 45-го калибра и запоете "Мы преодолеем", тогда я буду с вами..."

Росло число молодых негров, потерявших всякую надежду на мирную перестройку Америки. Кинг встречался с ними в Чикаго, во время похода на Джексон, в северных гетто. В детройтские дни 1967 года он вместе с Уилкинсом, Янгом и Рандольфом призвал негров воздержаться от насилия. Но затем, в письме в газету "Нью-Йорк таймс", Кинг, оговорившись, что не смог полностью выразить свою позицию в заявлении четверых, перенес критику на подстрекателей насилия — на американскую систему, на конгресс и правительство США. Да, писал он, есть кровь на руках некоторых негров и они заплатят цену, которую спросит с них общество. "Но как быть с кровью на руках конгресса, который надсмеялся над скромным биллем о контроле над крысами, который в сотрудничестве с правительством более чем вдвое сокращает программы борьбы с бедностью, столь отчаянно необходимые? Что можно сказать об обществе белых, которые хладнокровно усиливают сопротивление реформам?.."

Лозунг "сила черных" идеологически, а волнения в гетто практически символизировали кризис методов ненасильственной борьбы. В условиях растущей поляризации общественных сил Мартин Лютер Кинг вырастал в фигуру трагическую.

"Лучше зажечь свечу, чем проклинать темноту", — говорит американская пословица. Не признавая безвыходных ситуаций, Кинг искал выхода не в выборе между умеренностью изолированных от масс негритянских буржуа и экстремизмом черных националистов, агитирующих за партизанскую войну в гетто, а в формуле воинственного ненасилия, ставящего более радикальные цели, — в массовом гражданском неповиновении. Об этом средстве, примененном в свое время Ганди против английских колонизаторов, Кинг заговорил в августе 1967 года.

"Массовое гражданское неповиновение, — заявил он, — может использовать ярость как конструктивную созидательную силу".

Так родилась смелая идея — парализовать большие американские города кампаниями гражданского неповиновения. Он видел в ней по меньшей мере два плюса в сравнении с мятежами. Во-первых, большую эффективность, так как такие кампании "могут быть более продолжительными и дорогостоящими для общества, хотя и не такими зловеще разрушительными". Во-вторых, правительству будет "труднее подавить их превосходящей силой".

В октябре 1967 года Кинг прилетел в Бирмингем — отсиживать пять дней в тюрьме по давнему приговору. Как и в апреле 1963 года, когда в тюремной одиночке он решил бросить против Быка Коннора "волны детей", теперь у него нашлось время для размышлений.

Идея массового гражданского неповиновения конкретизировалась в идею "похода бедняков" на Вашингтон, черных и белых бедняков, миссисипских и алабамских издольщиков-негров, калифорнийских бараков мексиканского происхождения, безработных белых шахтеров Аппалачей, всех униженных и оскорбленных Америки.

Армия бедняков в прямом противоборстве с федеральной властью — вот венец политического развития Кинга. Он оказался терновым.

Прежде чем остановиться на этом подробнее, следует рассказать о другом общественном деле, в котором отразилась эволюция баптистского священника, — о его борьбе против вьетнамской войны.

Война лишь мельком упоминалась в нашем повествовании, но уже с начала 1965 года — и чем дальше, тем сильнее — политическая, моральная и экономическая атмосфера страны была наэлектризована этой малой войной с большими последствиями. Война учила, и все большее число негров усваивало ее уроки, понимая, что одна и та же жестокая машина американского империализма действовала и в джунглях Вьетнама, и в черных гетто. Любопытное открытие сделала комиссия Кернера: больше половины опрошенных ею мятежников считали, что страна, которая обращалась с ними как злая мачеха, не достойна защиты в случае войны.

Вьетнам отвлекал не только денежные ресурсы, но и общественную энергию и внимание. Негритянская проблема — крупнейшая внутренняя проблема США — психологически словно уменьшилась в размерах. Росли силы антивоенного протеста, но, включившись в него, честная Америка белых американцев уже не так активно, как, предположим, в 1963-1964 годах, участвовала в движении за равенство негров. В свою очередь умеренные негритянские лидеры удерживали негров в стороне от антивоенного протеста. "У нас достаточно Вьетнамов в Алабаме" — говорил Рой Уилкинс, оправдывая эту тактику.

Антивоенная позиция доктора Кинга естественно вытекала из его пацифизма священника и сторонника ненасилия. Он считал, что в международных отношениях ядерного века истинный выбор заключается не между насилием и ненасилием, а между ненасилием и небытием. Еще в августе 1965 года, в период первых вьетнамских эскалации Джонсона, "Конференция южного христианского руководства" приняла по инициативе Кинга резолюцию, требующую прекращения кровопролития и войны во Вьетнаме, а ее лидер высказался за немедленное прекращение бомбежек ДРВ.

Однако в то время он воздерживался от активного участия в антивоенных протестах. На митингах противников войны можно было увидеть его жену Коретту, а не самого Кинга. По-настоящему он бросил свой моральный вес и энергию в антивоенную борьбу с конца 1966 года и особенно в начале 1967-го.

4 апреля 1967 года в Риверсайдской церкви Нью-Йорка Кинг выступил с программной речью, вызвавшей большой резонанс.

Митинг в этой величественно мрачноватой церкви-небоскребе, вознесшейся на высоком берегу Гудзона в Верхнем Манхэттене, был созван антивоенной организацией священников.

Кинг появился сначала внизу, в подвальном этаже, где есть комнаты для гостей и совещаний. Охраняли ли его? Видимо, охраняли. Во всяком случае наши корреспондентские удостоверения проверяли у дверей комнаты, в которой он ждал начала митинга. Тогда-то я впервые увидел его вблизи — невысокий плотный человек в костюме из черного тяжелого сукна. Была в этом человеке внутренняя торжественность, пресекающая фамильярность и те похлопывания по плечу, которые так любят американцы. Было сознание своей высокой миссии. Слова давались легко прекрасному оратору, но не теряли от этого вес, потому что каждое слово было честно и выстрадано, каждым словом он себя обязывал. Особыми были взгляды, которыми награждали Кинга в церкви на Риверсайд-драйв. Он вел за собой сотни тысяч, ему верили миллионы. Куприн, вспоминая о душевном трепете, который испытал он, увидев Льва Толстого на борту парохода "Св. Николай" в Ялтинском порту, заметил, что единственный вид власти, добровольно принимаемой на себя людьми, — это сладкая власть творческого гения. Но есть и подвижники, которые обладают такой властью, — она дается неподкупностью и моральным авторитетом.

Этой властью обладал Кинг, и я помню особый душевный подъем, особые взгляды аудитории, сидевшей на церковных скамьях, когда он появился на трибуне.

Речь его была торжественной, как клятва, откровенной, как исповедь.

— Бывают времена, когда молчание равносильно предательству. Это время наступило для нас в отношении Вьетнама, — начал он.

— За последние два года, с тех пор как я отказался от своего предательского молчания и стал говорить о том, что жжет мое сердце, многие выражали сомнение в мудрости избранного мною пути... "Почему вы говорите о войне, доктор Кинг? Почему вы присоединяетесь к несогласным? Нельзя смешивать вопросы мира и гражданских прав", — говорят они мне. "Не вредите ли вы делу своего народа?" — спрашивают они. И, слыша их, а зачастую и понимая источники их беспокойства, я тем не менее глубоко огорчен, ибо эти вопросы означают, что спрашивающие не знают меня по-настоящему... Более того, их вопросы заставляют предположить, что. они не знают и мира, в котором живут.

Он объяснял, как неразрывно связаны борьба против войны и борьба за равенство.

— Несколько лет назад в нашей борьбе был сияющий момент. Казалось, что программа борьбы с бедностью дает реальный проблеск надежды для бедняков, черных и белых. Тогда были эксперименты, новые начинания. Затем наступили эскалации во Вьетнаме, и я наблюдал, как эта программа была сломана и выпотрошена, словно какая-то никчемная политическая игрушка общества, обезумевшего от войны, и я понял, что Америка никогда не вложит нужные средства и энергию в дело искоренения бедности, пока авантюры вроде вьетнамской затягивают людей, их усилия и деньги, как некая демоническая всасывающая труба.

Как гуманист, истинный патриот, как американский негр, он вскрывал жестокую иронию несправедливой войны, ведущейся несправедливым обществом под флагом свободы и справедливости.

— Мы берем молодых черных людей, искалеченных нашим обществом, и шлем их за восемь тысяч миль, чтобы гарантировать в Юго-Восточной Азии ту свободу, которую они не нашли в юго-западной Джорджии или в восточном Гарлеме. И вот мы многократно испытываем жестокую иронию, наблюдая на телеэкранах, как негры и белые парни убивают и умирают вместе за страну, которая не может поместить их в одну школу. И вот мы видим, как в зверской солидарности они сжигают хаты бедной деревни, понимая в это время, что никогда они не будут жить в одном и том же квартале Чикаго.

Как борец за социальное и расовое равенство, как проницательный критик, он усматривал во вьетнамской войне "симптом более глубокой болезни" и предупреждал, что "нация, которая из года в год тратит больше денег на военные цели, чем на программы социального подъема, приближается к духовной смерти".

Его встретили и проводили овацией. Мартин Лютер Кинг был, пожалуй, самым ценным приобретением антивоенного движения в США, магнитом, притягивающим многих и многих.

В середине апреля 1967 года приземистую фигуру Кинга впервые увидели рядом с высоченным доктором Споком — в шеренгах марша по Пятой авеню Нью-Йорка. Этот антивоенный марш, небывалый по численности, собрал больше 200 тысяч человек.

Я не был в тот день в Нью-Йорке. Но, находясь в поездке по консервативному штату Аризона, давшему Америке сенатора Голдуотера, видел раздражение и открытую злобу провинции. Тамошние газеты обрушились на Кинга как на "предателя".

Бесстрашие гражданское — качество более редкое и высокое, чем бесстрашие физическое. Кинг знал, какой огонь он вызывает на себя, лишившись к тому же прикрытия, — для официальной Америки, для Белого дома он стал теперь персоной нон грата. Антивоенный радикализм оттолкнул многих его либерально-буржуазных сторонников. Пожертвования в фонд его организации резко сократились — много писем-просьб о материальной помощи возвращались демонстративно нераспечатанными. В атмосфере газетной травли и остракизма усилилась, наконец, угроза покушений на его жизнь, ибо все эти печатные "ату его!" поощряли политических ультра, убийц и уголовников. Знал ли он об этом? Конечно. Но оппозиция войне диктовалась совестью, гражданским долгом, сознанием ответственности перед негритянским движением. Кинг не привык отступать по принципиальным вопросам.

Он говорил:

"Война так усилила отчаяние негров, что волнения в городах стали ужасной чертой американской жизни. Как может правительство гневно осуждать насилие в негритянских гетто, когда в Азии оно дает такой пример насилия, который потрясает весь мир. Те, кто применяет военно-морскую артиллерию, миллионы бомб и возмутительный напалм, не имеют права говорить неграм о ненасилии... Я не хочу, чтобы меня неправильно поняли. Я не приравниваю так называемое негритянское насилие к войне. Акты негров несравненно менее опасны и аморальны, чем умышленная эскалация войны... Они уничтожают собственность, но даже в ярости огромное большинство негров направляет гнев на неодушевленные вещи, а не на людей. Если нынешние события (мятежи 1967 года. — С. К.) достойны сожаления, то что можно сказать об использовании напалма против людей?"

Это слова из речи в Чикаго в ноябре 1967 года. Кинг прилетел туда на конференцию антивоенно настроенных профсоюзных активистов, чтобы поддержать их и бросить обвинение большинству профсоюзов, открыто или молча поддерживавших войну. Профсоюзы, организованное рабочее движение Америки, скованные реакционными руководителями АФТ-КПП, уклонялись от активного участия в антивоенной борьбе, как уклонялись они — за немногими исключениями — и от борьбы за равенство негров. Линдон Джонсон знал, что в любой новой эскалации он найдет, пожалуй, большую поддержку у Джорджа Мини, бывшего водопроводчика, президента АФТ-КПП, чем у потомственного миллиардера Нельсона Рокфеллера.

— Не слышно одного голоса, — с горечью говорил Кинг о пассивности профсоюзов, — громкого, ясного голоса профсоюзов. Отсутствие этого голоса тем более трагично, что он мог бы стать решающим, изменив баланс в пользу мира.

Его слова встретили овацией — он выступал перед людьми, озабоченными отсутствием этого голоса.

Конференция проходила в одном из зданий Чикагского университета. Кинг, как почетный гость, выступал после ленча. Делегаты и корреспонденты сидели за обеденными столами. Снова, как и в церковном небоскребе на Риверсайд-драйв, меня поразила атмосфера необычной торжественности и уважительного напряженного внимания, наступившая, когда за председательским столом поднялся Мартин Лютер Кинг. Я успел убедиться, что многие из собравшихся словно чувствовали на своих шеях мстительные пальцы Джорджа Мини. Приехав на антивоенную конференцию, они рисковали карьерой. Им не хватало солидарности рядовых членов профсоюзов, в которых они работали, ультрапатриоты могли расправиться с ними по возвращении, вышвырнуть с занимаемых постов. В общем робким был их вызов руководству АФТ-КПП.

Кинг, чуткий к аудитории, понял, что эти люди нуждаются в моральной поддержке. В конце речи он отступил от текста, розданного корреспондентам. Заговорил медленно, жестко, гневно.

О том, как друзья предостерегали его, а враги травили, когда он начал выступать против войны.

О политиканах, оправдывающих подлость и сделки с совестью соображениями практической целесособразности.

Бывают моменты, говорил он, когда надо прямо заявить, где ты стоишь, нравится это или не нравится другим. Пусть уменьшится твоя популярность, но есть принципы, которые выше всего, отступление от них равносильно моральному самоубийству.

Как и в церкви на Риверсайд-драйв, это выглядело исповедью и клятвой. Он клялся, что не отступит, и хотел своим примером вдохновить других. В нем была гипнотическая внутренняя свобода человека, сознательно выбравшего жизненный путь, исключившего сделки с совестью.

Чикагская речь была произнесена за несколько недель до того, как сенатор Юджин Маккарти, пренебрегая соображениями карьеры, открыто бросил вызов Линдону Джонсону и руководству демократической партии и заявил, что будет баллотироваться в президенты как противник войны во Вьетнаме. За месяцы до того, как сенатор Роберт Кеннеди, боязливо оглядывавшийся на Белый дом, расчетливо взвешивавший плюсы и минусы каждого своего шага, также решил выступить против Джонсона.

Да, священник из Атланты умел видеть мир и учиться у жизни.

В самом деле, какая большая амплитуда между декабрем 1955 года и апрелем 1968 года, когда пуля убийцы поставила точку на эволюции Мартина Лютера Кинга!

Какая разница между первоначальными и последними задачами борьбы, между первоначальными и последними противниками? Достойное место в автобусах для негров Монтгомери — и достойное место под солнцем для бедняков Америки, черных и белых. Борьба против унизительных табличек "Только для цветных" — и принципиальная оппозиция внутренней и внешней политике США, ибо поздний Кинг видел задачу в том, чтобы "трансформировать изнутри структуру расистского империализма".

А противники? Мэр Монтгомери Тэкки Гейл, бирмингемский комиссар общественной безопасности Юджин Бык Коннор, шериф Джим Кларк и — президент США Линдон Джонсон, с которым в последние месяцы своей жизни нобелевский лауреат порвал и политические и личные связи.

Последним законодательным актом, который Кинг и его сторонники хотели вырвать у конгресса и президента, был акт об экономических правах — он должен был гарантировать бедным американцам работу и прожиточный минимум.

В последней кампании Кинга речь шла не о бойкоте бирмингемских магазинов и не о давлении на селмских расистов, отказывающихся регистрировать избирателей-негров, а о том, чтобы на недели и, может быть, месяцы парализовать работу всего правительственного механизма Вашингтона и тем вынудить его к изменению бюджетных приоритетов.

С осени 1967 года атлантская штаб-квартира "Конференции южного христианского руководства" готовила поход бедняков. Вчерне операция была разработана. Колоннами из разных штатов 3 тысячи активистов — авангард армии протеста — должны были прийти в столицу и раскинуть демонстративный нищенский фанерно-палаточный городок по соседству с лжеклассикой вашингтонских министерств и ведомств. Блокировать транспортные магистрали. Выстроить у больниц очереди больных людей, не имеющих денег на лечение. Устроить "сидячие забастовки" в правительственных учреждениях.

Пикетами и депутациями нарушить бездушное функционирование бюрократической машины, с тем чтобы в драматических обстоятельствах федеральная власть не смогла уклониться от ответа на вопрос: имеют ли все-таки американские бедняки право на "работу и доход"?

— Почему вы хотите нарушить и расстроить жизнь Вашингтона?

— Потому, что жизнь бедняков нарушается и расстраивается каждый день...

Это из специального вопросника, который раздали активистам.

Кинг считал "поход бедняков" последним отчаянным испытанием методов ненасилия, попыткой направить накопившуюся ярость и ненависть в русло конструктивного протеста, так как в случае неудачи мятежам в гетто будет открыта зеленая улица. Он не рассчитывал на легкую победу. Напротив, сопротивление правящей Америки многократно возрастало, ибо речь шла о том, что "привилегированные группы должны будут отказаться от части своих миллиардов".

Они замахивались на американский капитализм в его политической цитадели, и это не ускользнуло от внимания проницательных наблюдателей. Писатель и журналист Хосе Иглесиас, не один день проведший в тесных помещениях атлантской штаб-квартиры Кинга, суммировал свои впечатления таким образом; "Тактика — ненасильственная, язык литературы (подготовленной к кампании. — С. К.) — язык моральный, но существо требований является революционным для Америки: классовые требования, драматически предъявляемые вне рамок упорядоченного демократического процесса".

Он захотел перепроверить свой вывод у Кинга. Тот ответил: "Да, в известном смысле мы вовлечены в классовую борьбу. Это будет долгая и трудная борьба, ибо наша программа призывает к перераспределению экономической власти".

И растолковал своему собеседнику библейскую притчу о нищем Лазаре и богаче: Лазарь попал в рай не просто потому, что он был бедным, а богач — в ад не потому, что был богатым. "Нет, богач понес наказание, потому что проходил мимо Лазаря каждый день, но не обращал на него внимания... Если эта страна игнорирует своих бедняков, если она оставляет их в бедности и несчастье, место ее, конечно, в аду".

Это поздний Кинг: пафос евангелиста, а взгляды революционера. Проповедник всеобщей любви и братства, дифференцировавший братьев и говорящий о бедняках в первом лице — "мы".

Через четыре дня после его убийства Коретта Кинг сказала на мемориальном митинге; "Мой муж отдал жизнь за бедняков мира, за уборщиков Мемфиса и крестьян Вьетнама".

Правоту этих слов он доказал эволюцией своей жизни и борьбы и самой своей смертью.

Куда бы он пошел дальше?..

Двенадцать лет борьбы пролетели стремительно. Наступил год тринадцатый, и последний. Каждая кампания казалась решающей, но великая его мечта была подобна манящей, сверкающей под солнцем, ослепительной горной вершине — такой близкой, такой реальной, такой предельно наглядной — и такой недоступной.

В сложной гамме его настроений пробивалась усталость. Политический лидер не имел права на уныние и пессимизм, но Кингу-человеку тяжело давались прозрения.

— Америка больна. Болезнь поразила ее намного глубже, чем я предполагал, — признавался он другу.

Между тем за знакомыми физиономиями бирмингемского Быка Коннора, селмского шерифа Джима Кларка, чикагского мэра Ричарда Дейли уже надвигалось сухое, острое, бестрепетное лицо уголовника-убийцы Джеймса Рэя, последнего врага, которого так и не увидел в лицо "апостол ненасилия".

В конце марта 1968 года на американском расовом фронте было затишье.

Ждали 22 апреля — начала противоборства в Вашингтоне.

Лишь в Мемфисе, штат Теннесси, бастовали городские уборщики.

Штат Теннесси — ворота Юга. Мемфис — город на Миссисипи. Из 550 тысяч его тогдашних жителей негров 40 процентов — больше 200 тысяч.

Город как город. "Южные традиции", но у белых его хозяев типичные оправдания: негров вкрапили даже в полицию, тринадцать негров в городском совете, публичные школы, пожалуйста, десегрегировали еще в 1961 году, и, учтите, без скандалов.

Негры, как везде, жалуются на низкие заработки, безработицу, плохое жилье и на полицию, что не упустит случая "хватить дубинкой по черной голове или пальнуть в черное тело".

Убирать мусор с улиц — работа черная, и на ней почти поголовно заняты негры, нанятые муниципалитетом. Их верховный шеф — мэр города Генри Леб. 1300 бастующих потребовали надбавки к зарплате и признания властями их профсоюза. По трудовому кодексу признание профсоюза очень важно, оно означает, что без его согласия нельзя ни нанимать, ни увольнять рабочих; штрейкбрехеры ставятся вне закона.

Больше сорока дней без видимых шансов на успех тянулась эта скромная забастовка, о которой знали лишь в Мемфисе, где пожарники чаще обычного выезжали по вызовам, — избавляясь от накопившихся мусорных куч, горожане палили костры.

Все так и шло без особых хлопот для властей, пока забастовка не привлекла внимание Кинга. Приехав в Мемфис, он объявил о марше солидарности — нелишняя, кстати, репетиция перед баталией в Вашингтоне. Его традиционный метод — драматизировать ситуацию, создать в городе кризис, "конструктивное напряжение", которое испугало бы власти и заставило пойти на переговоры и уступки.

Итак, 28 марта, за неделю до рокового выстрела, мир в Мемфисе был взломан маршем протеста и солидарности.

С утра тысячи людей зашагали по Бил-стрит, вдоль ломбардов и дешевых магазинов. Кинг в первом ряду, как темя тарана, под руку с Ралфом Абернети и Ралфом Джексоном.

Спереди и по бокам — полицейские. Дубинки наготове, кольты на бедрах в открытых кобурах, в сержантских ладонях портативные передатчики "уоки-токи" с иглами антенн. Круглые каски, краги на сильных икрах, номерные бляхи на груди...

Мемфисские "копы", дюжие и картинные, как все американские блюстители порядка. Охранники маршей. Свидетели маршей. Каратели маршей. Они были как курок на взводе. Вышагивали, цепко щупая глазами марширующих. Ждали своей нервной, суматошной, скоропалительной минуты.

И она наступила.

Откуда они взялись, эти верткие и лихие негритянские подростки? Из средней школы имени Гамильтона. Они убежали с занятий и хотели примкнуть к марширующим, но не тут-то было. Полицейские сопровождали марширующих, как конвоиры пленных, в колонне не было места посторонним.

И как порыв ветра пронесся над Бил-стрит, где некогда сочинял свои популярные блюзы негритянский джазист У. Хэнди.

Но тут была не сладкая тоска блюза, а сумасшедшая чечетка.

И кирпичи в полицейских, в витрины ломбардов и магазинов, и брызги стекла, и кое-где спешащие руки, протянутые сквозь острые грани разбитого стекла за витринным добром.

Хулиганство? Месть? Или краткое безрассудное упоение темпераментных юнцов, которым обманчиво представилось, что им на мгновение принадлежит эта Бил-стрит с ее ломбардами и магазинами белых, что она не может не принадлежать им, раз вокруг так много черных людей?

"Копы" бросились в эту пляску, в этот угарный смертоносный твист, которым так часто бьются улицы гетто. О эти искривленные, вывихнутые страхом тела, увертывающиеся от свистящих дубинок!.. О эта дрожь и испарина под дулом кольта!.. О эта завеса из слез на лицах, окутанных дымком слезоточивых бомб!..

На следующий день президент страхового совета Мемфиса Эрл Ланнинг сообщил, что в 155 торговых заведениях разбиты витрины, что в "пяти процентах" похитители проникли внутрь. Полиция огласила свою статистику: убит один шестнадцатилетний негр, ранено — шестьдесят, арестовано — двести.

Законодательное собрание штата Теннесси отреагировало быстро, и так, как можно было ожидать от людей, испуганных перспективой еще одного "жаркого лета", которое неожиданно началось ранней еще весной. Мэрам разрешили вводить комендантский час в своих городах, и Генри Леб первым воспользовался этим правом. С семи вечера 28 марта мемфисские улицы опустели. Их безлюдность обеспечивали 4 тысячи солдат национальной гвардии, спешно введенных в город губернатором штата Буфардом Эллингтоном. Еще 8 тысяч солдат были приведены в состояние готовности.

Белый Мемфис принял меры на случай мятежа черных. Но взрыва не произошло.

А марш был сорван, разогнан. Как только заплясали дубинки и засвистели камни, Кинга спешно сунули в машину и увезли в неизвестном направлении. Его берегли и друзья и мемфисские власти, боявшиеся, что, если с Кингом что-то случится, взрыва не избежать.

Кинг не ждал сумасшедшей чечетки на Бил-стрит.

— Если бы я знал, что произойдет насилие, — сказал он, — я бы отменил этот марш.

29 марта бастующие мусорщики вышли в пикеты. Длинной редкой цепочкой они шагали под теплыми лучами весеннего южного солнца, и такой же длинной и редкой, но недвижной цепочкой окружили их национальные гвардейцы с винтовками наперевес. Тени от штыков вонзались в плакаты на груди пикетчиков. Крупными буквами били с плакатов в солдат два слова: "Я — человек".

Кричали, однако, не о том, что мемфисский уборщик — человек, а о негритянской анархии, которая снова дала себя знать в Мемфисе и которой пора — давно пора! — положить конец. На вашингтонском челе набухли жилки гнева. Роберт Бэрд, сенатор от Западной Вирджинии, сделал свои выводы, предложив приказом суда запретить "поход бедняков" на столицу. "Если не помешать этому самозваному атаману, то и в Вашингтоне дело может обернуться насилием, разрушением, грабежами и кровопролитием", — обрушился Бэрд на Кинга и на его планы. Эдвард Брук, единственный сенатор-негр, и тот публично усомнился в способности Кинга удержать вашингтонскую кампанию в рамках ненасилия. Любая искра может вызвать взрыв в "легковоспламеняющихся условиях" Вашингтона, а кто поручится, спрашивал Брук, что такая искра не родится среди массы участников? И сам президент Джонсон в трех выступлениях 29 марта трижды предупредил, что не потерпит "бездумного насилия", призвал силы закона действовать твердо и без страха, обещая в случае нужды федеральную помощь.

Лозунгом "закона и порядка" вновь хотели опрокинуть лозунг Кинга о "работе или доходе". В стране, не забывшей прошлогодних мятежей, свистел "белый бумеранг". Господствовавшее настроение было вполне определенным — прошло время цацкаться с неблагодарными чернокожими, пришло время поставить их на место. Печать то и дело сообщала о заводах, экстренно выполнявших заказы властей на специальные броневики, чудодейственный газ "мейс", расстраивающий нервный баланс "мятежника", и на другие гостинцы к очередному "долгому жаркому лету", которого ждали, как ждут неизбежное.

Есть одно сравнение, иллюстрирующее эти настроения. В ноябре 1963 года, через несколько дней после убийства Джона Кеннеди, во время первого появления Линдона Джонсона перед конгрессом в качестве президента ему дольше всего аплодировали, когда он упомянул билль о гражданских правах — нереализованное наследие убитого президента. В январе же 1968 года, когда Джонсон выступил перед конгрессом с традиционным посланием "О положении страны", самые долгие аплодисменты прогремели при упоминании мер борьбы с "преступностью на улицах". Эти красноречивые аплодисменты неспроста расценили как антинегритянскую демонстрацию верховной власти.

Теперь тень мемфисского неуспеха ложилась на вашингтонскую операцию, а отступление и вовсе бы обрекло ее.

— Мы полны решимости идти на Вашингтон, — заявил Кинг 29 марта. — Мы считаем это абсолютно необходимым.

В Мемфисе он тоже контратаковал, объявив о втором марше солидарности с уборщиками, — дабы доказать критикам и недоброжелателям, что сможет обеспечить мирное шествие.

Второй марш запланировали на ближайшие дни, и Кинг снова прилетел в Мемфис из Атланты.

И марш состоялся. Мирно прошел, как и мечтал Кинг. Марш был многолюднее, чем он мог рассчитывать, — 35 тысяч человек, черных и белых, съехавшихся со всех концов страны, как бывало в героические дни марша на Монтгомери, как в день исторического марша на Вашингтон. Они торжественно шли по улицам, а белый Мемфис как вымер. Не было агрессивных расистских толп, полицейские не орали на марширующих. На дверях магазинов висели замки, на витринах были задвинуты железные решетки, из окон никто не выглядывал — жители закрыли окна по приказу полиции. И единственными зрителями этого марша застыли на тротуарах национальные гвардейцы.

Шеренгами по восемь шли участники марша сквозь строй напряженных солдатских взглядов и несли плакаты, тысячи одинаковых плакатов: "Почтим Кинга — покончим с расизмом!" И в первой шеренге, как и 28 марта, шагали Ралф Абернети и Ралф Джексон. Но знакомой решительной, торжественной фигуры не было с ними. Мартин Лютер Кинг лежал в гробу в родной Атланте. Марширующих вела Коретта Кинг. В горькие дни она не просто принимала соболезнования. Она выступила на траурном митинге. Голос ее дрожал, и томительные мгновения абсолютной тишины наступали всякий раз, когда Коретта замолкала, чтобы побороть слезы, собраться с силами и продолжить речь. Скорбь была на ее лице, но слез так и не увидели. Она была подобна Мартину и знала, что и траур должен быть действием, что он хотел бы траура, не прерывавшего борьбы.

Марш солидарности с мусорщиками, который готовил Кинг, стал маршем в память Кинга и прошел 8 апреля, через четыре дня после его убийства.

Но уборщики Мемфиса не были забыты. Они победили 16 апреля. Их победа была последней победой Кинга, и он заплатил за нее своей жизнью...

Но вернемся к нашей истории, которая теперь быстро приближается к концу.

Итак, 3 апреля он снова прилетел в Мемфис, не ведая, что летит навстречу смерти.

Атланту покинули с запозданием. Перед взлетом по самолетному радио пилот принес извинения пассажирам:

— Мы просим прощения за задержку, но дело в том, что с нами летит доктор Мартин Лютер Кинг. Поэтому нам пришлось проверить весь багаж. Мы проверяли все очень тщательно, чтобы быть уверенными, что с самолетом ничего не случится. Всю ночь перед вылетом самолет охранялся.

Ну что ж, обычное объявление. И сделали его, конечно, не для Кинга и его спутников, а для остальных пассажиров; может, есть среди них такие, кто не польщен, а обеспокоен соседством в воздухе со знаменитым человеком. Небезопасно было летать с ним, и самолеты, как правило, прощупывались бомбоискателями, если в списке пассажиров значился доктор Мартин Лютер Кинг-младший. А он и Коретта никогда не летали одним самолетом, чтобы, не дай бог, не оставить круглыми сиротами четверых своих детей!

Вечером 3 апреля, произнося проповедь в негритянской церкви в Мемфисе, Кинг вспомнил об этом самолетном объявлении и вслух стал размышлять о жизни к смерти:

— Ну вот, я добрался до Мемфиса. И здесь говорят, что мне угрожают, что наши больные белые братья могут сотворить что-нибудь со мной. Ну что ж, я не знаю, что теперь может случиться. Впереди у нас трудные дни... Как и все, я хотел бы прожить долгую жизнь. У долгой жизни свои преимущества. Но сейчас не это меня волнует. Мне хотелось бы только выполнить божью волю. Он дал мне подняться на гору. И я глянул оттуда и увидел землю обетованную. Может быть, я не попаду туда с вами, но как народ мы достигнем этой земли обетованной. И вот я счастлив сегодня вечером. Ничто меня не беспокоит. Я никого. не боюсь...

Томило ли его в тот вечер странное предчувствие? Если и томило, то в последний, но далеко не в первый раз. Смертью ему грозили почти каждый день — в письмах, выкриках из толпы, в анонимных телефонных звонках, и у него была эта тяга — вслух порассуждать о возможности преждевременной смерти, и в рассуждениях налет религиозного мистицизма смешивался с политическим реализмом, потому что он знал страну, в которой жил опасной жизнью борца. Но жить иначе он не мог и потому был давно готов ко всему, а фатализм его был не аффектацией, а трезвым осознанием постоянной реальной угрозы. "Я решил проблему личной опасности", — заметил однажды Кинг. И разъяснил: решение состояло в том, что он просто изгнал из себя страх — иначе он не смог бы действовать, бороться. И поэтому он предпочитая говорить о смерти, а не о мужестве — оно подразумевалось.

Зная привычку Кинга по возможности останавливаться в негритянских кварталах и в гостиницах, принадлежащих неграм, друзья сняли ему номер в дешевом мотеле "Лорейн", No 306 на втором этаже. Дверь выходила на длинный балкон, опоясанный перильцами зеленого цвета. Чтобы спуститься вниз, надо было пройти по балкону к лестничной клетке.

Сказав, что он никого не боится, Кинг вернулся в No 306 мотеля "Лорейн".

В тот же вечер или утром следующего дня Джеймс Рэй знал, где расположился Кинг, что номер его на втором этаже и что он не может миновать балкона, а значит, и мушки. Надо было лишь найти путь для пули. Перед балконом внизу была стоянка автомашин, а за ней узкая Мэлберри-стрит и стенка высотой около двух метров, на гребне которой пробивались кусты и трава. А дальше на склоне холма — деревья, за ними — проволочная изгородь и неприглядный, как пустырь, задний двор двухэтажного дома, который фасадом выходит на Саут-Мэйн-стрит. Там в меблированных комнатах доживали свой век одинокие старики. 4 апреля в четвертом часу дня явился туда молодо выглядевший человек в черном костюме. Ему понадобился номер на один день. Хозяйка дома миссис Брювер провела его в комнату, выходящую окном на север, но эта комната не понравилась незнакомцу. Он предпочел бы номер на южной, солнечной стороне. Ну что ж, нашелся и такой номер. Из него был виден мотель "Лорейн".

Миссис Брювер запомнила, что незнакомец заплатил вперед — восемь с половиной долларов.

А еще лучше мотель "Лорейн" был виден из общей ванной комнаты этого меблированного дома. Оттуда в оптический прицел винтовки "ремингтон" хорошо были видны даже металлические цифры 3, 0 и 6, прибитые на коричневой двери.

И по праву постояльца, желающего освежиться после дороги, в ванной заперся человек с южным выговором. Из ванной до цифр 3, 0, 6 было около 70 метров...

Весь день Кинг провел в номере, занимаясь делами. Увы, Мемфис отрывал дорогое время от подготовки к вашингтонскому противостоянию. К тому же положение осложнялось: через суд мемфисские власти добились запрета на второй марш.

Весь день Кинг провел в мотеле, совещаясь с помощниками. А на ужин их пригласил мемфисский священник-негр Кайлес. К шести вечера дела пришлось прервать. Кайлес уже приехал, уже ждал их, чтобы отвезти к себе домой. В номере был еще Ралф Абернети. Кинг перед зеркалом завязывал на своей мощной шее черный галстук в золотистую полоску, посмеиваясь над Кайлесом.

— Не слишком ли молода твоя жена? Сможет ли она приготовить нам пищу для души? Ведь ей всего тридцать один год, не так ли? Можно ли в эти годы понимать толк в пище для души?

В сущности сам он был молод — но только по годам.

— Верно, — подхватил шутку Абернети. — Мы к тебе не на филе-миньон едем. Нам нужны овощи. Пища для души. Умеет ли Гвен готовить нашу пищу?

— Не беспокойтесь, — заверил их Кайлес, зная, что это не только шутка.

Кинг жил скромно, неумеренность даже в еде казалась обманом тех людей, которые шли за ним и верили ему.

(Когда после убийства крупнейшие политические деятели США поспешили с соболезнованиями в дом в Атланте, их поразила скромность этого жилища. Маленькая заметка в газетах, сообщавшая, что у семьи Кинга осталось лишь пять тысяч долларов сбережений — сумма, грошовая по американским масштабам, кое в чем говорит об этом человеке больше, чем проникновенные некрологи, потому что посмертно подтверждает редкое единство слова и дела. Надо знать Америку, в которой причастность к любому, даже справедливому общественному делу не мешает буржуазным политикам делать доллары и приумножать состояние, чтобы по-настоящему оценить это бескорыстие, еще один штрих к величию Кинга.)

Наконец Кинг справился с галстуком и вместе с Кайлесом вышел из номера. Кайлес спустился вниз, а Кинг задержался у зеленых перилец балкона, ожидая замешкавшегося Абернети.

Было шесть вечера.

В последний миг предчувствия, видимо, покинули его, и Кинг не смотрел на Мэлберри-стрит, за гребешок стены, чуть-чуть вверх и вправо, на освещенную солнцем восточную стену двухэтажного дома. Он смотрел вниз, на готовых к отъезду товарищей.

Внизу, у балкона, чернел "кадиллак", выделенный Кингу для разъездов владельцем негритянского похоронного дома в Мемфисе. Возле "кадиллака" стояли Джесси Джексон, Эндрю Янг и шофер Соломон Джонс. Все были настроены на "пищу для души", застольные разговоры и шутки. А после ужина, поздним вечером, — митинг.

— Ты знаком с Беном, Мартин? — спросил снизу Джексон, кивнув в сторону Бена Бранча, чикагского негра-музыканта, который должен был играть и петь на митинге.

— Ну как же, — улыбался Кинг, опершись на перильца, — Бен — мой человек... Спой для меня сегодня, — попросил он Бена. — Спой мне, пожалуйста, "О боже драгоценный, возьми меня за руку". Спой получше.

— Спою, Мартин, — отозвался Бен. Он знал этот грустный спиричуэл.

— Уже холодновато. Не лучше ли вам надеть пальто? — посоветовал Кингу шофер.

— Верно. Надену, — ответил Кинг и слегка нагнулся над перильцами, словно потянувшись к этим дорогим ему людям, которые любили его, берегли его, гордились им, заботились о нем, как заботятся о старших, уважаемых, мудрых, но забывчивых в мелочах товарищах.

Он слегка наклонился к ним, держась руками за зеленые перильца, и в этот миг его ударила пуля, и его друзья услышали звук выстрела, и смертоносная сила стремительно летящих девяти граммов свинца опрокинула его коренастую фигуру. Раскинув руки, Кинг рухнул навзничь на цементный пол балкона. Кровь хлынула из шеи. Ему подыскали первоклассного убийцу. Пуля попала в шею справа, пробила шейные позвонки. Широко открытые миндалевидные глаза его смотрели на выбежавшего из No 306 Абернети. Говорить он не мог.

Клиническая смерть наступила через час, но с жизнью он распростился в ту самую минуту, когда его опрокинула пуля, и друзья ринулись на балкон и, окружив лежащее тело, тянули руки чуть-чуть вверх и направо, в направлении как раз той освещенной солнцем стены, откуда пришел звук выстрела.

Уже гудели полицейские машины. Уже щелкали фотокамеры, жужжали киноаппараты, но еще не прибыла машина "Скорой помощи", и он еще лежал навзничь, согнутые в коленях ноги, раскинутые руки, черный костюм и лицо, прикрытое белым полотенцем, и кровь растекалась на цементном полу возле его головы...

"О боже драгоценный, возьми меня за руку, веди меня, дай мне выстоять, я устал, я слаб, истощен. Сквозь бурю и ночь веди меня к свету, о боже драгоценный".

Поэт прав: у горя бешеный бег — и особенно в век телевизионный. В тот вечер потрясения и траура мне казалось, что Америка похожа на вечно суетливо занятого человека, перед которым вдруг предстал грозный, непререкаемый судья, встряхнул за шиворот так, что прочь посыпалась шелуха текучки, и приказал:

"Загляни в свою душу! Неужели ты не видишь, что там творится?"

И все-таки у миллионов, да, у миллионов — кто посмеет это отрицать? — была мстительная радость, удовлетворенная злоба: наконец-то этот надоевший смутьян, этот "нигер", которому больше других было надо, схлопотал то, что давно ему причиталось. И где-то, ускользнув от мемфисской полиции, мчался на своем белом полуспортивном "мустанге" Джеймс Рэй и, вслушиваясь в лихорадочную скороговорку радиодикторов, усмехался, перепроверив по их голосам, что дело сделано, и сделано хорошо. Но злоба замыкалась в домашнем кругу, у телеэкранов в гостиных, в репликах собутыльников, сидевших на высоких табуретах у стоек баров. "О мертвых или хорошо или ничего" — на первых порах даже расистская печать отдавала эту посмертную дань Мартину Лютеру Кингу. С газетных страниц ненависть ушла в подполье, тайно праздновала свое торжество, но сколько было их, проснувшихся на следующее утро в приятном расположении духа, не потому, что вечером начинался двухдневный апрельский уик-энд с пикником за городом, ритуалом неторопливой стрижки домашних газонов под теплым весенним солнцем, возней с детьми, а потому, что в их мире стало спокойнее и просторнее после исчезновения священника из Атланты.

И какой, наверное, неожиданный и приятный был это сюрприз для анонимной обладательницы голоса, который услышала в телефонной трубке Коретта Кинг вечером 30 января 1956 года, когда еще не развеялся дым от первой бомбы, брошенной в дом Кингов. "Да, это сделала я, — прокричал тогда голос, задыхавшийся от ненависти. — И я очень сожалею, что не убила вас всех, ублюдки".

У президента Джонсона заметили увлажненные глаза. Какими бы ни были их отношения с Кингом, мемфисская трагедия потрясла его как человека и как президента. Репутация страны, казалось, разлетелась вдребезги. Леди Берд, его жена, улетела в Техас добровольным гидом группы западноевропейских редакторов. Их пригласили по программе, которая, как назло, называлась "Открой Америку".

В Белом доме траур перевешивали опасения: каким эхом отзовутся гетто? Впрочем, угадать эхо было нетрудно. Труднее было упредить или хотя бы ослабить его. Поспешив к телекамерам, президент призвал страну "отвергнуть слепое насилие, которое поразило доктора Кинга, жившего ненасилием". Так господствующая Америка нашла нужную амплитуду: насилие — ненасилие. Насилие — ненасилие... Как заклинание миллионы раз звучали эти слова в эфире, на газетных полосах, с телеэкранов. Какое насилие? Какое ненасилие? Во имя чего? Эти главные вопросы, мучившие Кинга, как бы не существовали. Словно шаманы из индейского племени навахо, журналисты и политики заговаривали, заговаривали, заговаривали нестерпимую негритянскую боль.

Но власти знали слабости словесной терапии. Первыми перешли к действиям Генри Леб, мэр Мемфиса, и Буфорд Эллингтон, губернатор Теннесси. Врачи зарегистрировали смерть Кинга в 7.05 вечера по мемфисскому времени, но уже с 6.35 мэр Леб ввел в городе комендантский час. Губернатор Эллингтон начал свою телевизионную речь выражением соболезнования, а кончил сообщением о вводе в Мемфис 4 тысяч национальных гвардейцев, которых, как на беду, вывели лишь накануне. Самолеты национальной гвардии уже перебрасывали полицейских, тренированных для подавления мятежей. Район у мотеля "Лорейн" оцепили. Этот район стал опасен, магнитом притягивая негров. Они шли туда, чтобы выразить горе гневом. Горе и гнев загоняли с улиц в дома, дробили, рассекали. Ночью с крыш постреливали в полицейские машины. Двое полицейских были легко ранены и попали в тот же госпиталь, где лежало тело Кинга.

Официальный траур перемешивался со страхом, негритянский — с яростью, яростью бессилия. Я помню митинг, наспех созванный в пятницу днем в Центральном парке Нью-Йорка. Обличения были гневными, но как отомстить? Как проучить эту родину-мачеху? Тысячи вышли на Бродвей, двинулись к Сити-холл. Нью-йоркская полиция любезно очистила им путь, приостановив автомобильное движение. К тысячам привыкли, тысячами никого не проймешь...

Утром в пятницу Стокли Кармайкл собрал пресс-конференцию в Вашингтоне. На 14-й стрит Норт-Вест, где стены домов были уже оклеены траурными портретами "апостола ненасилия", возбуждение электрическим током било от стремительных кучек чернокожих людей, первые кирпичи летели в витрины магазинов белых торговцев. Стокли Кармайкл думал, что час пробил. Подожженным бикфордовым шнуром тянулись его слова к динамиту 14-й стрит, к полумиллионному негритянскому населению столицы. Это были не вопросы и ответы, не беседа с корреспондентами, а призывы к действию, клокочущая ненависть.

— Когда вчера белая Америка убила доктора Кинга, она объявила нам войну... Восстания, которые сейчас происходят в городах этой страны, лишь цветочки по сравнению с тем, что вот-вот должно случиться. Мы должны отомстить за смерть наших лидеров. Мы оплатим свои долги не в залах суда, а на улицах. Белая Америка еще поплачет за то, что убила доктора Кинга. Черный народ знает, что он должен достать оружие. Ежедневно черные погибают во Вьетнаме. Ну что ж, пусть они заберут с собой на тот свет как можно больше белых...

В привычном запале Кармайкл обвинял всех белых, поднимаясь на еще одну ступень отчаяния, но на этой лестнице нет выхода. Динамит был в избытке, но он не мог заменить сосредоточенного целевого взрыва, организованную армию наступления на американский капитализм, которому в конце концов выгоден псевдоним "белая Америка".

Однако яростные экспромты Кармайкла пугали многих. "Достать оружие" — этого боялись больше всего. В те траурные дни негров заклинали от насилия и официальная Америка и большинство негритянских лидеров. Даже активисты "Конгресса расового равенства", не менее радикальные, чем Стокли Кармайкл, ходили по улицам нью-йоркского Гарлема, разряжая обстановку, успокаивая взбудораженные толпы. Мэр Джон Линдсей три дня и три ночи вышагивал по улицам Гарлема и бруклинского гетто, уговаривая, уговаривая, уговаривая... И Нью-Йорк избежал взрыва.

Но Вашингтон взорвался в пятницу, на следующий день после убийства. К трем часам дня дымы пожаров, как траурные стяги, повисли над негритянскими кварталами столицы, и весенний ветер потянул и к центру, к Белому дому, к реке Потомак. В гетто грабили и поджигали лавки белых торговцев, сражались с полицией и пожарниками.

Беспорядки перекинулись и в центр города. И там бушевала паника, и туда врывались, нападая на магазины, жители гетто. Не дожидаясь конца рабочего дня, тысячи правительственных служащих бежали из своих офисов, подальше от разгулявшейся стихии. Казалось, что корабль накренился и вот-вот пойдет ко дну, что в панике, пожарах, стрельбе потонет флагман американской империи. Тысячи машин, бампер к бамперу, медленно покидали город, сторонясь негритянских кварталов. Белый Вашингтон искал убежища в предместьях, в соседних штатах Мэриленд и Вирджиния. Отчаявшись найти такси, не попав в переполненные автобусы, чиновники и бизнесмены пешком пересекали Потомак по Мемориальному мосту — скорее на другую сторону, подальше от негров.

Это был невиданный символический исход той Америки, которую доктор Кинг собирался потрясти своим походом бедняков и которую сейчас потрясала яростно-траурная стихия гетто. Да, его смерть потрясла столицу, но об ином потрясении мечтал он — о потрясении созидательном.

Если бы видел Кинг все эти выразительные и противоречивые символы скорби, лицемерия, протеста!

Пулеметные расчеты на широких ступенях Капитолия, готовые свинцом оборонять конгресс, оставшийся глухим к требованиям работы или дохода для бедняков.

Белый дом, главный дом белой Америки, на фоне черных клубов дыма, этих скорбных символов Америки черных. В знак траура над Белым домом приспустили флаг, но семьдесят пять солдат, растянувшись в боевую цепочку, охраняли его ворота.

Все двоилось — двоилось противоречиво. 5 апреля Линдон Джонсон издал две президентские прокламации: одну — о национальном трауре в воскресенье 7 апреля, другую — о немедленном вводе в столицу регулярных войск.

Две тысячи солдат оцепили правительственные здания, несли охрану иностранных посольств. Из близлежащего форта Майер подбросили пятьсот солдат Третьего пехотного полка. Рослых, холеных, начищенных, их держат для почетных караулов и торжественных встреч глав других государств на лужайке Белого дома. Теперь, облачив в походное хаки, их подготовили к встрече с простонародьем. Две тысячи национальных гвардейцев также были приведены в состояние готовности.

Уолтер Вашингтон, мэр города Вашингтона, и между прочим, негр, ввел в столице комендантский час с 5.30 вечера до 6.30 утра.

В полдень на траурной службе в Вашингтонском кафедральном соборе церковный хор пел тот самый спиричуэл, который Мартин Лютер Кинг так и не услышал в исполнении Бена Бранча: "О боже драгоценный, возьми меня за руку..." Четыре тысячи человек, среди них президент Джонсон, молились за упокой души "апостола ненасилия", не знавшего покоя на земле.

В соборе белых было больше, чем черных а в полицейских участках, разумеется, наоборот: 2 тысячи негров арестовали к концу первого дня волнений.

Пять негров было убито. Впрочем, этой цифрой полиция гордилась как доказательством своей предельной умеренности; стрелять разрешили лишь в самых крайних случаях, по опыту зная, что неумеренная стрельба лишь раздувает, а не гасит мятеж.

Официальный траур маршировал по десять в ряд — винтовки наперевес, газовые маски, как свиные пятачки, на солдатских лицах, нервно кричал сумасшедшими сиренами полицейских и пожарных машин, скрежетал тормозами, слышался в торопливых радиоголосах полицейских диспетчеров.

В ночь на субботу в столицу вошли подкрепления — авиадесантная дивизия, усмирявшая в июле 1967 года негров Детройта.

Траур негритянский оставлял после себя пожарища, свежие руины, обгоревшие стальные балки, сиротливо черневшие на фоне оранжевого от пожаров неба.

И разгромленные магазины.

Схема была та же, что в Уоттсе, Ньюарке, Детройте, но повод иной — убийство человека, который не уставал предупреждать, какой хаос ждет Америку, если она не выплатит свой исторический долг угнетенному негру. И вот счет снова предъявлялся — слепым, необузданным и безнадежным протестом. Скорбью, смешанной с уголовщиной. Костюмами, шляпами, галстуками, ящиками с пивом и виски, цветными телевизорами, растаскиваемыми из магазинов. И хотя ясно было, что порядок восторжествует, ясно было и другое — что это будет порядок преобладающей силы, а не тот порядок братства и справедливости, о котором мечтал Кинг.

"Мы очень больны, — писал в те дни известный журналист Мэррэй Кемптон. — Страна больна, если, узнав об убийстве лауреата Нобелевской премии мира, каждый со страхом думает, что его смерть станет сигналом к насилию и поджогам и что первым памятником ему будут дети, выбегающие из горящих домов".

Обозревательница Хюрриэт Ван Хорн отмечала другую грань американской трагедии: "Когда негр поднимается сейчас к своей мощной ярости, его пришпоривают три века несправедливости. На фоне этой зловещей истории удивительны лишь терпение и порядочность большинства негров и невыразимое великодушие их павшего лидера".

"В пятницу вечером Америка стала местом, где понимаешь смысл слова "анархия"", — сокрушался популярный репортер Джимми Бреслин, побывав на улицах негритянского Вашингтона.

Вот отрывок из его репортажа:

"Когда светофор на углу 13-й и Ви-стрит переключили на красный, я заметил тело на тротуаре. Мужчина лет тридцати лежал на спине. Люди спешили сквозь дым пожаров, проходили мимо, даже не взглянув на него. Две собаки, порывшись в отбросах, подошли к человеку и стали его обнюхивать. Два армейских грузовика промчались мимо. Собаки отпрянули и убежали. Человек был одет в коричневый костюм. Кровь бежала из носа и рта. В темноте нельзя было разглядеть, грязь или кровь на его рубашке от раны в грудь. "Он мертв", — сказал прохожий. "Нет, я думаю, что он еще дышит", — возразил другой.

Госпиталь был в середине квартала. Видимо, этот человек добрался до угла, надеясь, что его подберут. На вывеске пятиэтажного здания значилось: "Детский госпиталь. Основан в 1870 году". Стеклянные входные двери были заперты. Сторож чуточку приоткрыл их.

— Человек умирает на углу, — сказал я сторожу.

Сторож повернулся и пошел в слабо освещенный холл. Низенький человек в темном костюме показался из приемного покоя.

— Я администратор, — сказал он.

— Человек умирает на углу, — сказал я.

— Что вы от меня хотите? — спросил администратор.

— Помогите ему.

Администратор покачал головой.

— Что бы там ни случилось, я никого отсюда не посылаю сегодня вечером, — сказал он. — Пусть им займутся другие. Мы не хотим рисковать.

На улице люди по-прежнему шли мимо лежащего тела. Наконец подъехала полицейская машина и забрала его".

Так выглядел первый день траура в столице.

Пестра была траурная хроника в десятках других городов — церковные службы, пожары, приспущенные флаги, треск выстрелов, молчаливые марши, вой полицейских и пожарных сирен, портреты в черных рамках, слезоточивые газы, причитания негритянок, застывшие улыбки голых манекенов, выброшенных из витрин.

Гетто плакали и взрывались долгих пять дней. Лишь 9 апреля — в день похорон — тишина опустилась на Америку, и в этой тишине плыл благостный колокольный звон, и тысячи голосов по всей стране пели "Мы преодолеем".

Чикаго, Балтимор, Детройт, Цинциннати, Буффало, Канзас-сити, Ньюарк — вспышки протеста были зарегистрированы более чем в ста городах. Их погасили полицейские и 61 тысяча солдат национальной гвардии — никогда еще такое большое число солдат не вводилось одновременно в американские города. 39 человек было убито. 2 тысячи ранено. Более 10 тысяч арестовано.

Апрель 1968 года уступал лишь июлю 1967-го.

И может быть, лишь один из 200 миллионов черных и белых американцев был спокоен в эти дни. Он отходил свое по земле и теперь, доставленный самолетом в родную Атланту, лежал в коричневом гробу с бронзовыми ручками, среди нежных хризантем, гладиолусов, лилий. Он лежал в застекленном сверху гробу — плотный человек в черном пасторском костюме, выделявшемся на белой обивке гроба, покатый лоб, жесткая щетка коротких негритянских волос, шершавые бугорки на щеках, твердо сомкнутые губы большого рта.

"Апостол ненасилия" не ведал, какой ураган вызвала его смерть, не знал, сколько людей уходит вместе с ним в небытие, как необычный эскорт, от которого он бы, конечно, отказался, И этот эскорт из убитых, раненых и арестованных, из пепелищ и опустошенных магазинов, из ожесточенных расовых стычек доказывал, что недоделано дело, ради которого он жил.

Он лежал в гробу, установленном в часовне духовного колледжа, а на негритянском кладбище "Южный вид" на большой белый могильный камень наносили слова эпитафии: "Свободен наконец. Свободен наконец. Спасибо, боже всемогущий, я свободен наконец!"

К гробу стояла очередь длиной в полтора километра. Она не укорачивалась, текла день и ночь. Негры и белые. И много, много черных бедняков прощались со своим Моисеем, который ушел, не доведя их до земли обетованной. И черные женщины простонародно голосили над ним.

Да, он ушел, но он и остался. На телеэкранах, на страницах газет и журналов мемориально возникало лицо живого Кинга — сильный, напряженный зев рта, зев грозного, неистового пророка. Да, теперь о нем говорили как о пророке, и он глаголом жег сердца своих соотечественников, сурово предупреждая, что беда ждет людей, которые научились летать в небесах, как птицы, и плавать в морях, как рыбы, но не научились ходить по матери-земле, как братья.

И, ставя печать истины на его слова, беда уже была на улицах.

Его хоронили так, как не хоронили ни одного негра за триста пятьдесят лет их горестной истории на американской земле. 150 тысяч человек прошли вместе с Кингом последний его путь в четыре мили по улицам Атланты — от церкви Эбинезер, где он был пастором, до колледжа Морхауз, который он окончил двадцать лет назад. На траурной службе в церкви Эбинезер знать сидела на скамьях рядом с простым людом — от вице-президента Хэмфри до прихожан покойного. Президент Джонсон не приехал лишь по соображениям безопасности. Там были вдова Кинга и четверо его детей. Ралф Абернети, близкие друзья и соратники. Его брат и отец, — увидев мертвого сына, Кинг-старший потерял сознание. Там были Жаклин Кеннеди, вдова убитого президента, Роберт Кеннеди, еще не убитый, не знавший, что через два месяца он встретит свою смерть в Лос-Анджелесе. В Атланту прилетели все другие претенденты на Белый дом — Ричард Никсон, Юджин Маккарти, Нельсон Рокфеллер, объявив траурную паузу в своих предвыборных кампаниях.

Благодаря телевидению вся нация стала свидетелем панихиды в церкви Эбинезер, замаскированное телеоко скользило по лицам политической элиты.

Тысячи людей, которых не могла вместить маленькая церковь, ждали на улице — безымянные и знаменитости, мэры крупнейших городов, звезды Голливуда.

И эти люди в церкви и возле нее, и миллионы у телеэкранов еще раз услышали страстное, с налетом мистицизма, но земное красноречие Кинга. Оказалось, что этот человек, так долго ходивший рядом со смертью, выступая в своей церкви за два месяца до Мемфиса, говорил о том, какую бы речь он хотел услышать над своим гробом. По просьбе его брата включили магнитофонную запись, и в церкви раздались слова Кинга, трепетные, как пульсации обнаженного сердца.

"Я полагаю, что время от времени все мы реалистично думаем о том дне, когда станем жертвой общего знаменателя жизни, того, что мы называем смертью.

Мы все думаем об этом, и время от времени я тоже думаю о своей смерти и о своих похоронах... И время от времени я спрашиваю себя, что же я хотел, чтобы было сказано при этом, и сейчас хочу оставить вам свое слово.

Если кто-нибудь из вас окажется рядом, когда я встречу свой последний час, пусть он знает, что я не хочу долгих похорон.

И если найдется кто-нибудь, чтобы сказать надгробное слово, скажите ему, чтобы он не говорил слишком долго.

И время от времени я спрашиваю себя, что ж я хотел бы услышать.

Скажите ему, чтобы он не упоминал, что я получил Нобелевскую премию мира, — это неважно.

Скажите ему, чтобы он не упоминал, что у меня было триста или четыреста других наград, — это неважно. Скажите ему, чтобы он не упоминал о дне, когда я пошел в школу.

Я хотел бы, чтобы кто-нибудь вспомнил в тот день, что Мартин Лютер Кинг-младший пытался отдать свою жизнь на служение другим.

Я хотел бы, чтобы кто-нибудь сказал в тот день, что Мартин Лютер Кинг-младший пытался любить других..

Я хочу, чтобы вы сказали в тот день, что я пытался быть справедливым. Я хочу, чтобы вы смогли сказать в тот день, что я пытался накормить голодных. Я хочу, чтобы вы смогли сказать, что при жизни своей я пытался одеть нагих. Я хочу, чтобы вы сказали в тот день, что при жизни своей я пытался навещать тех, кто в тюрьмах. И я хочу, чтобы вы сказали, что я пытался любить человечество и служить ему.

Да, если вы хотите, скажите, что я был барабанщиком. Скажите, что я был барабанщиком справедливости. Скажите, что я был барабанщиком мира. А все остальное неважно. После меня не останется денег. После меня не останется роскошных, прекрасных вещей. Но я хочу оставить за собой жизнь, отданную делу.

И это все, что я хочу сказать..."

Голос Кинга взлетал и падал, и слова этой своеобразной самохарактеристики толчками били в уши и сердца собравшейся в церкви разношерстной публики, неслись по Америке, сплачивая одних, отстраняя других. Слова эти звучали непривычно для политиков и политиканов, воспитанных на холодном адвокатском красноречии, не знающих, какая страсть, боль и любовь живут в сердце борца. Посмертно Кингу выдали аттестат пророка, и от этих слов веяло чем-то древним, библейским, тем, что стерлось временем, было выпотрошено и списано по разряду демагогии, а тут снова воскрешалось как подлинное, настоящее, доказанное фактами жизни и смерти.

Да, это были внушительные похороны, но, далекий от всякого кощунства, я скажу, что это были и странные похороны. Чем же странные? В чем был налет нереальности, которой недолго существовать?

Странные тем, что теперь та Америка, которая была глуха к борьбе Кинга, та Америка, которая, отвернувшись от священника, выраставшего в революционера, создавала климат для мемфисского выстрела, пришла к гробу Кинга — почтительно, но не без умысла, с намерением приобщиться к нему, канонизировать его на свой лад, обезопасить его посмертно, отнять у обездоленных во имя, конечно, великого эфемерного единства нации.

У гроба начиналась борьба за наследие Кинга, и рядом с подлинными наследниками объявились лженаследники, усекавшие великого борца и обличителя до безобидного "апостола ненасилия".

Их нельзя было отогнать от гроба, этих лженаследников, но они натолкнулись на молчаливый отпор. Не торжественный катафалк, а пара мулов, впряженных в фермерскую повозку с высокими деревянными бортами, везла гроб от церкви до колледжа Морхауз, где проходил траурный митинг. Мулов, этого рабочего тягла издольщиков Юга, которым ничего не перепало от автомобильного изобилия их страны. И многие соратники Кинга оделись в фермерские комбинезоны — прозодежду маршей и тюрем. Среди черных траурных костюмов комбинезоны были и напоминанием, и вызовом, и клятвой.

Апрельское солнце отбрасывало резкие тени на тротуары. В тишине позвякивали по асфальту колеса странной повозки, взятой откуда-то с пыльных, проселочных дорог. В повозке лежал гроб. И руки друзей вели под уздцы лопоухих мулов.

Недреманное око телекамер, установленных по всему маршруту шествия, стало как бы общественным инспектором и время от времени выхватывало ненароком лица политиков с их тренированными, умно-усталыми или победными улыбками. И тогда, особым чутьем угадав себя на телеэкране, они стирали улыбки с лиц.

Но не политиканам, охотно помирившимся с мертвым Кингом, принадлежал этот день. Десятки тысяч людей по зову совести отовсюду приехали в Атланту, чтобы почтить Кинга. В этом марше он участвовал мертвым, но, конечно, был бы рад, видя этот широкий шаг шеренг, открытые честные лица-черные и белые.

"Мы преодолеем..." Песня правила колонной, которой, казалось, не будет конца. Песня завершила траурный митинг на лужайке колледжа Морхауз. После марша на Вашингтон впервые собралось так много борцов за равенство, и, по обычаю взявшись за руки, раскачиваясь в такт мелодии, они выводили печально, гордо, решительно: "Мы не боимся. Мы не боимся. Мы не боимся сегодня. Глубоко в сердце я верю: когда-нибудь мы преодолеем".

Президент Джонсон на 8 апреля назначил было выступление перед обеими палатами конгресса, дав понять, что объявит большую программу помощи неграм. Но когда гетто усмирили, а конгрессмены запротестовали против "спешки", президентская речь была сначала отложена, а потом совсем отменена.

Я побывал в Вашингтоне в середине апреля, через неделю после атлантских похорон. Дымы пожаров уже не заволакивали весеннее небо. Войска исчезли, мятежники ждали суда либо попрятались. На 14-й стрит Норт-Вест неровные пирамиды кирпича лежали вдоль тротуаров — остатки рухнувших стен. Прохожие спешили по своим делам как ни в чем не бывало, погруженные в себя, не оглядываясь на пожарища, на руины. До чего быстро привыкает ко всему американец!

Шли деньги в мемориальные фонды имени Кинга, но кое у кого — как их сосчитать? — были уже не скорбь и солидарность, а скорбная мина и деловой расчет людей, знающих, что благотворительные суммы не облагаются налогом. Долго ли протянется эмоциональное потрясение?

В те дни негр-обозреватель Карл Роуэн (между прочим, бывший директор правительственного Информационного агентства США) высказался в том смысле, что имущим американцам надо бы раскошелиться, чтобы помочь неимущим. От некоего Джорджа Грова, живущего под Вашингтоном, он получил такой ответ: "Чего вы, негры, все-таки добиваетесь? Приглашения на воскресный обед ко мне в дом? Половину цветных следовало бы отослать в Африку". Ознакомившись с откликами на свою статью, Роуэн резюмировал: "Мой рецепт оказался слишком горькой пилюлей для многих белых американцев".

Лишь пара недель прошла после убийства, но уже сказывалась горькая правота мэра Линдсея, назвавшего национальный траур "однодневным зрелищем совести". Разговор о судьбе гетто втягивался в привычные рамки: стрелять или не стрелять в негров, когда они покушаются на собственность? Тот же вопрос, но в более практичном варианте: выгодна ли сама стрельба, не умножает ли она число таких покушений?

Конгресс, раскачавшись, принял закон о десегрегации в продаже и аренде жилых домов. Официально его объявили достойным памятником Кингу, хотя негритянские лидеры единодушно расценили закон как очередную полумеру. Юридические замки с ворот гетто были сняты, но где доллары, чтобы выйти из этих ворот? Миллиарды по-прежнему щедро тратились на убийства во Вьетнаме.

Ралф Абернети, политический преемник Кинга, знал, что лучшим памятником покойному лидеру будет поход бедняков на Вашингтон. Завершались приготовления к походу, но дело не очень ладилось, а конгресс, Белый дом и, разумеется, вашингтонская полиция были настроены решительно против.

Я еще раз навестил Вашингтон во второй половине июня 1968 года, перед самым отъездом из США. На Арлингтонском национальном кладбище трава пробивалась сквозь неплотные шершавые плиты на могиле Джона Кеннеди и двух его детей. И слева, на склоне холма, метрах в пятнадцати от этих камней, уже стоял среди травы скромный белый крестик, пометивший могилу сенатора Роберта Кеннеди, еще не ставшую монументальной.

Был жаркий солнечный день, начало летних отпусков, сезон туризма. Кладбище с некоторых пор стало достопримечательностью, местом, которое надо непременно посетить, приезжая в столицу. Возле могил знаменитых братьев не убывала толпа. Американцы в своих ярких и легких летних одеждах щелкали фотоаппаратами возле парапета, целя преимущественно в скромный свежий крестик. Это щелканье, беготня детей, звуки голосов нарушали элегию вечного покоя.

А за мемориальным Арлингтонским мостом, по левую сторону Потомака, недалеко от монумента Линкольну, где сидит в своем кресле суровый беломраморный дровосек, выросший в великого президента-освободителя негров, был палаточный, дощатый, фанерный и столь очевидно временный "город воскрешения", разбитый участниками "похода бедняков".

Городок расположился в заметном месте, не лишенном и символического значения: случайный или неслучайный его посетитель, выйдя за ограду к прямоугольному длинному пруду, обрамленному гранитным бордюром, видел слева мраморного Линкольна, а справа, вдалеке, — белый купол Капитолия, как бы паривший в дымке июньского дня. Но мраморный президент молчал, он давно перестал быть заступником негров и бедняков. А конгресс откровенно гневался на фанерно-парусиновое палаточное безобразие, портившее самый парадный и самый лучший в столице вид.

Когда мы подошли, у пруда, окруженный кучкой репортеров, стоял человек в фермерской робе, с широким темным лицом. Ралф Абернети. Он что-то говорил. Репортеров было мало, внимали ему дежурно. Городок бедняков уже не раз громила полиция, а когда сенсация повторяется, к ней теряют интерес. Пикеты бедняков у министерств, депутации, любезно выслушанные министрами, не дали результата. Власти угрожающе требовали сворачивать кампанию, ссылаясь на антисанитарные условия в городке, которые, не дай бог, заразят чиновно-стерильный Вашингтон, и на то, что срок действия разрешения истек. Абернети делал все, что мог, но за его внешней решительностью угадывалась растерянность.

Как бы пошли дела при Кинге?

Шансы все равно были сомнительны, но теперь отсутствие лидера тяжело сказывалось. Не хватало его авторитета. Не было ожидавшейся массы участников, прежнего динамизма, широкой поддержки со стороны.

Я вернулся в Нью-Йорк и через день, просматривая газеты, увидел широкое лицо Абернети за решеткой полицейского фургона. Бедняков разогнали дубинками, "город воскрешения" уничтожили. В пулеметной очереди газетных заголовков два привлекли мое внимание: "Комиссия палаты представителей холодна к призыву Джонсона о жестком контроле над продажей оружия", "Абернети получил двадцать дней: беспорядок в столице уменьшился".

Так кончился поход бедняков. Они не воскресили Америку.

В каком-то горьком смысле Кинг погиб своевременно. Начинался временный откат негритянской волны, контрудары противников нарастали. В избирательной кампании 1968 года Никсон и Хэмфри, уловив преобладающие общественные настроения, за голосами негров охотились меньше, чем за белым обывателем с его пристрастием к консервативному "закону и порядку".

Джордж Уоллес создал третью партию и, к позору Америки, на выборах в ноябре 1968 года получил 10 миллионов голосов. Национальная штаб-квартира этой партии была в Монтгомери, где Кинг начал свой путь руководителем автобусного бойкоте и где Уоллес, его антипод, провозгласил: "Сегрегация сегодня, сегрегация завтра, сегрегация навсегда". Один из каждых шести избирателей отдал голос расисту и полуфашисту, политически стреляя тем самым и в негритянские массы Америки, и их погибшего лидера...

Эпилог

Сдав свои корреспондентские обязанности новому Колумбу из "Известий", я вернулся из Нью-Йорка в Москву и вскоре на личном опыте встреч, разговоров и выступлений убедился, насколько велик интерес советских людей к участившимся политическим убийствам в Соединенных Штатах.

Но я обнаружил и другое: спрашивали о братьях Кеннеди. Почти никто не спрашивал о докторе Кинге.

Я увидел, что этот удивительный человек мало знаком нашему читателю и поэтому не принят к сердцу. Люди, пишущие об Америке, мы упоминали его имя довольно часто, но, увы, бегло. И, почувствовав свою вину, я попытался по мере сил искупить ее и написать пунктирную, неполную хронику жизни и смерти Мартина Лютера Кинга-младшего на фоне того великого дела, за которое боролся он, за которое продолжают бороться его сподвижники, как соглашавшиеся, так и расходившиеся с ним по многим вопросам.

Но не только желание восполнить непростительный, на мой взгляд, пробел заставило меня предпринять эту попытку. Было и другое побуждение. Во мне жили боль и горечь 4 апреля 1968 года, когда ошеломительно ворвалась в Америку весть об убийстве в Мемфисе. И я помню то чувство осиротелости, которое, сидя перед телевизором, я испытал 9 апреля, в день похорон. Это чувство возникает, когда из мира уходит большой человек с большим сердцем — настолько большим и сильным сердцем, что его биение передается сердцам многих тысяч.

По мере того как я углублялся в тему, я открывал многое, ранее неизвестное мне. И трагедия Мартина Лютера Кинга — фигуры, столь, кажется, необычной для Америки второй половины XX века, — вырастала в трагедию Америки. Страны великой — раз она родила такого сына. Страны жестокой — раз она его убила.

И как свет умершей звезды — свет, регулируемый типографским процессом и редакционными планами, — продолжали доходить в разных публикациях слова и мысли доктора Кинга, высказанные при жизни и попавшие в печать после его смерти. Последнее, что попалось мне на глаза, когда я работал над книгой, было интервью Кинга, опубликованное в январском номере журнала "Плейбой" за 1969 год.

Какая странная, исполненная иронии пещь, возможная, видимо, лишь в Америке, где поистине стала чертой национального характера продиктованная коммерцией привычка легко смешивать все и вся, ставить рядом трагическое и фривольное, уравнивать героя и шута. "Плейбой" — это журнал, придерживающийся сексуально-интеллектуального направления. Скабрезные шуточки и рассказики, снимки молодых киноактрис, считающих за честь — и рекламу — нагишом представиться американцу в "Плейбое", соседствуют с серьезными интервью и заявлениями серьезных, уважаемых людей. Неуместно извиняться за нашего героя, посмертно говорящего со страниц "Плейбоя", — уверяю читателя, что это ничуть не умаляет его, а лишь доказывает, в какой пестрой стране он жил и как трудно утвердить там провозглашавшиеся им истины.

Это тот же зрелый Кинг — прямой и гневный.

Находящий удовлетворение в том, что чувство достоинства пробудилось в американском негре и что "угрюмый, молчаливый раб" прошлого столетия стал "сегодняшним сердитым человеком", поднимающимся на борьбу.

Оптимист, черпающий веру в истории: "Прошлое усыпано руинами империй тирании, но каждая из них есть памятник не только ошибкам человека, но и его способности преодолевать их. Хотя горький факт заключается в том, что в Америке 1968 года я лишен равенства лишь потому, что у меня черный цвет кожи, я все-таки не раб, которым распоряжаются как имуществом. Миллионы людей сражались в тысячах битв, чтобы расширить мою свободу, и добились прогресса. Вот почему я остаюсь оптимистом, хотя я также реалист, что касается преград, стоящих перед нами".

Глашатай братства людей и рас, воздающий должное белым американцам, героически павшим в борьбе за равенство негров, но не забывающий, что "огромная часть белой Америки все еще отравлена расизмом, который так же привычен для нашей почвы, как сосны, шалфей и буйволиная трава".

Грозный судья, предупреждающий свою страну: "Америка еще не изменилась, потому что многие думают, что она не нуждается в изменениях, но это иллюзия проклятых. Америка должна измениться, потому что 23 миллиона ее черных граждан (*) не собираются покорно жить в своем несчастном прошлом. Они покинули долину отчаяния, они нашли силы в борьбе, и, живые или мертвые, они никогда не будут пресмыкаться и не отступят. Вместе со своими союзниками — белыми они будут потрясать тюремные стены, пока стены не рухнут. Америка должна измениться".

(* На конец 1985 года чернокожее население США составляло 23,6 миллиона человек (12 процентов всего населения США). *)

Это был тот же Кинг, великий американец, закончивший свой жизненный путь и начавший другой путь — в истории своей страны и своего народа. В отличие от дутых общественных и государственных фигур, которые порою переживают самих себя только при жизни, подлинно великие люди продолжают жить и после смерти. Жить и вырастать в сознании современников и потомков — в бессмертные.

Самоотверженно борясь за равные права и справедливость для своих чернокожих собратьев, он умом и сердцем воспринял и другую, более широкую и общую истину нашего времени. Да, он был из тех больших людей, которых настоятельно и незамедлительно требует наш век, — людей, призывающих к объединению усилий во имя спасения человечества от губительной гонки ядерных вооружений, от угрозы всеуничтожения.

Под таким углом зрения все более пристально смотрим мы теперь на государственных деятелей и на других выдающихся современников — поднялись ли они на уровень этой особой ответственности. Этим определяем, кто есть кто и кто кем останется в истории.

Великий гуманист Мартин Лютер Кинг и в том общечеловеческом смысле заслужил право на бессмертие.



Изд: С. Кондрашов. Жизнь и смерть Мартина Лютера Кинга. (Издание второе, исправленное), М., "Мысль", 1986

OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)

Date: 9-14 декабря 2002

Сайт управляется системой uCoz