Виктор Гюго

ПИСЬМО ПОЛЮ МЕРИСУ И ОГЮСТУ ВАКЕРИ

Брюссель, 28 апреля 1871

Дорогие друзья!

Мы переживаем кризис.

Вы спрашиваете, что я по этому поводу думаю; я мог бы ограничиться несколькими словами: то же, что и вы.

Меня поражает, до какой степени мы единодушны. Публика приписывает мне такую роль в газете «Раппель», какой я в действительности не играю, и считает меня если не ее редактором, то по меньшей мере вдохновителем; вы лучше, чем кто-либо, знаете, до какой степени я был искренен, когда писал на столбцах вашей газеты, что я — лишь простой читатель «Раппель», не более. И все же это заблуждение публики имеет свои основания. В сущности говоря, между вашими мыслями и моими, между вашими оценками и моими, между вашей совестью и моей существует почти полное тождество. Разрешите мне отметить это и порадоваться этому. В переживаемый нами решительный час, который, если он плохо кончится, может принести непоправимые беды, вашей главной мыслью, излагаемой каждое утро в «Раппель», является мысль о необходимости примирения. Так вот, именно то, что вы пишете в Париже, я думаю в Брюсселе. Конец кризису положил бы простой и мудрый порыв — взаимные уступки. В этом случае развязка была бы мирной. В противном случае война будет вестись до последней крайности. Нельзя покончить с проблемой, отбросив единственное ее решение.

В апреле 1869 года я назвал те два слова, которые могли бы разрешить все затруднения апреля 1871 года. Эти два слова, вы помните, — «примирение» и «умиротворение». Первое относится к идеям, второе — к людям.

В этом спасение.

Как и вы, я — за коммуну в принципе и против Коммуны в ее конкретном проявлении.

Бесспорно, права Парижа очевидны. Париж — это коммуна, это самостоятельная община, притом самая необходимая и самая славная из всех. Париж-коммуна — это необходимое следствие Франции-республики. Как! Лондон — община, а Париж не будет ею! Лондон, при олигархическом правлении, представляет собою самостоятельную общину, а Париж, при демократическом правлении, не будет ею! Город Лондон обладает такими правами, что может остановить перед своими воротами самого короля Англии. У Темпл-Бара кончается власть короля и начинается власть народа. Ворота закрываются, и король может войти в них лишь после уплаты пошлины. Монархия уважает права Лондона, а республика нарушит права Парижа! Достаточно напомнить эти факты; нет надобности их разъяснять. Париж — коммуна по праву, так же как Франция по праву республика, так же как я по праву гражданин. Подлинное определение сущности республики таково: я властелин над самим собой. Вот почему она не зависит от результатов какого-либо голосования. Она проистекает из естественного права, а естественное право не ставится на голосование. Город, так же как и отдельная личность, имеет свое я. А Париж из всех городов имеет наивысшее я. Именно это наивысшее я и проявляется в коммуне. Национальное собрание так же не имеет права лишить Париж Коммуны, как Коммуна не имеет права лишить Францию Национального собрания.

Таким образом, поскольку ни одно из этих понятий не может исключить другое, из создавшегося положения вытекает одна неоспоримая, безусловная логическая необходимость: договориться.

Национальное я принимает форму республики; местное я принимает форму общины, коммуны; личное я принимает форму свободы.

Мое личное я выражено полностью, и я являюсь гражданином лишь при соблюдении трех условий: свобода моей личности, община там, где я живу, республика в моей стране.

Ясно ли это?

Право Парижа провозгласить себя коммуной неоспоримо.

Но наряду с вопросом о праве существует вопрос о своевременности.

В этом-то и состоит существо проблемы.

Вызвать конфликт в такой час! Развязать гражданскую войну вслед за войной с внешним врагом! Не дождаться даже момента, когда уйдет враг! Развлечь победившую нацию самоубийством нации побежденной! Дать возможность Пруссии, этой империи, этому императору, любоваться зрелищем цирка зверей, пожирающих друг друга, и этот цирк — Франция!

Вне зависимости от той или иной политической оценки, не предрешая вопроса о том, кто прав и кто виноват, преступление Восемнадцатого марта заключается именно в этом.

Избранный им момент ужасен.

Но был ли этот момент избран?

И если был избран, то кем?

Кто вызвал Восемнадцатое марта?

Разберемся.

Быть может, Коммуна?

Нет. Она не существовала.

Быть может, Центральный Комитет?

Нет. Он лишь воспользовался обстановкой, но не он ее создал.

Кто же в таком случае вызвал Восемнадцатое марта?

Национальное собрание, или, точнее говоря, его большинство.

Но есть смягчающее вину обстоятельство: оно совершило это непредумышленно.

Большинство Национального собрания и его правительство попросту хотели забрать пушки, стоявшие на Монмартре. Недостаточное основание для столь серьезного риска.

Пусть так. Забрать пушки с Монмартра.

Такова была идея. Как же принялись за ее осуществление?

Очень ловко.

Монмартр спит. Ночью отправляют солдат захватить пушки. Пушки захвачены, но тут выясняется, что их нужно увезти. Для этого необходимы лошади. Сколько? Тысяча. Тысяча лошадей! Где их взять? Об этом не подумали. Что делать? Отправляют людей за лошадьми, время идет, наступает утро, Монмартр просыпается. Народ сбегается и требует свои пушки; он уже начинал забывать о них, но поскольку их у него забирают, он требует их возврата; солдаты уступают, пушки отобраны, вспыхивает восстание, начинается революция.

Кто же ее вызвал?

Правительство, само того не желая и не ведая.

Этот невинный, впрочем, очень виновен.

Если бы Национальное собрание оставило Монмартр в покое, Монмартр не поднял бы Парижа. Не было бы Восемнадцатого марта.

Добавим и это: генералы Клеман Тома и Леконт остались бы в живых.

Я просто восстанавливаю факты с невозмутимостью историка.

Что же касается Коммуны, то, поскольку она воплощает некий принцип, она неминуемо образовалась бы, но позднее, в свою пору, после ухода пруссаков. Вместо того чтобы прийти не вовремя, она пришла бы в свой час.

Вместо того чтобы быть катастрофой, она была бы благодеянием.

Кто же виновен во всем этом? Правительство большинства.

Виновный должен был бы быть снисходительным.

Но этого не случилось.

Если бы Национальное собрание Бордо вняло тем, кто советовал ему вернуться в Париж, и в частности возвышенным и благородным доводам Луи Блана, все то, что мы сейчас видим, не произошло бы, не было бы Восемнадцатого марта.

Впрочем, я не хочу отягчать вину роялистского большинства.

Можно было бы, пожалуй, сказать: это и ошибка его и не ошибка.

Что представляет собою современная обстановка? Ужасающее недоразумение.

Договориться почти невозможно.

Эта невозможность (по-моему, правильнее было бы сказать: трудность) проистекает из следующего:

Война, окружив Париж, изолировала Францию. Франция без Парижа перестает быть Францией. Отсюда — Национальное собрание и отсюда же — Коммуна. Два призрака. Коммуна представляет Париж не в большей степени, чем Национальное собрание — Францию. Оба они, хотя это не их вина, возникли из насилия и представляют это насилие. Я настаиваю на этом: Национальное собрание было назначено Францией, оторванной от Парижа, Коммуна была назначена Парижем, оторванным от Франции. В обоих случаях выборы были порочны в своей основе. Для того чтобы провести подлинные выборы, Франции необходимо посоветоваться с Парижем; для того чтобы избранники Парижа действительно олицетворяли столицу, необходимо, чтобы те, кто представляет Париж, представляли также Францию. Между тем совершенно очевидно, что нынешнее Собрание не представляет Париж, из которого оно бежало, не потому, что оно его ненавидит, а потому, что оно его не знает. Не знать Парижа — это странно, не так ли? Но ведь не знаем же мы, что такое солнце. Мы знаем лишь, что на солнце есть пятна. Вот все, что Национальное собрание знает о Париже. Я продолжаю. Национальное собрание вовсе не отражает Парижа, а Коммуна, со своей стороны состоящая почти целиком из неизвестных лиц, не отражает Франции. Только взаимопроникновение обоих этих представительств сделало бы возможным примирение; нужно, чтобы оба организма, Собрание и Коммуна, имели одну душу — Францию — и одно сердце — Париж. Этого нет. Отсюда и отказ договориться.

Мы являем собой то же зрелище, что и Китай: с одной стороны — татары, с другой — китайцы.

Между тем Коммуна воплощает принцип — принцип муниципальной жизни, а Национальное собрание воплощает другой принцип — принцип национальной жизни. Однако как в Собрании, так и в Коммуне можно опереться лишь на принцип, а не на людей. В этом вся беда. Выбор оказался злосчастным. Люди губят принцип. Обе стороны правы, и обе стороны неправы. Не может быть ситуации более безвыходной.

Эта ситуация порождает неистовство.

Бельгийские газеты сообщают, что Коммуна собирается запретить «Раппель». Это возможно. Во всяком случае не тревожьтесь: запрет вас не минует. Если вас не запретит Коммуна, вас запретит Национальное собрание. Судьба тех, кто отстаивает правое дело, — подвергаться преследованиям со стороны крайних.

Впрочем, каков бы ни был наш долг, и вы и я его исполним.

Эта уверенность успокаивает нас. Совесть подобна морю. Как бы ни бушевала буря на поверхности, на дне всегда спокойно.

Мы исполним свой долг, борясь как против Коммуны, так и против Национального собрания, как за Национальное собрание, так и за Коммуну. Важно не это; важны судьбы народа. Одни пользуются им, другие его предают. И вся эта ситуация окутана каким-то непонятным туманом: наверху — тупость, внизу — оцепенение.

С 18 марта Парижем руководят люди неизвестные — что нехорошо, и невежественные, что еще хуже. За исключением нескольких лидеров, которые скорее сами следуют за кем-то, нежели руководят, Коммуна — это невежество. Мне не нужно иных доказательств, кроме объяснений, приведенных Коммуной в оправдание разрушения Вандомской колонны; разрушение колонны оправдывают воспоминаниями, которые она вызывает. Если нужно разрушать памятник из-за воспоминаний, которые он вызывает, давайте разрушим Парфенон, напоминающий о суевериях язычников, разрушим Альгамбру, напоминающую о суевериях магометан, разрушим Колизей, напоминающий о диких празднествах, во время которых звери пожирали людей, разрушим пирамиды, напоминающие и увековечивающие жестоких королей — фараонов, чьими гробницами они являются, разрушим все храмы, начиная с храма Рамзеса, все мечети, начиная со святой Софии, все соборы, начиная с Собора Парижской богоматери, словом, разрушим все, ибо до сегодняшнего дня все памятники сооружались королями и при королях, а народ еще не начал создавать свои. Стало быть, хотят разрушить все? Очевидно, нет. Следовательно, делают то, чего не хотят делать. Делать зло преднамеренно — злодейство; делать зло непреднамеренно — невежество.

У Коммуны есть то же извиняющее ее обстоятельство, что и у Национального собрания, — невежество.

Невежество — страшнейшее общественное бедствие. Оно объясняет те нелепости, которые сейчас происходят.

Невежество порождает неосознанные поступки. А какая это опасность!

Тьма может привести к пропасти, а невежество — к преступлениям.

Подобные действия начинаются с глупости и кончаются жестокостью.

И вот вам пример, пример чудовищный: я имею в виду декрет о заложниках.

Каждый день, возмущенные, как и я, вы обличаете перед совестью народа этот отвратительный декрет, позорный источник катастроф. Этот декрет рикошетом ударит по Республике. Меня охватывает дрожь при мысли о всем том, к чему он может привести. Коммуна, в которой, что бы ни говорили, есть прямые и честные сердца, скорее стерпела этот декрет, чем проголосовала за него. Это — дело четырех или пяти деспотов, но это гнусно. Заключить в тюрьму невинных и возложить на них ответственность за преступления других — значит придать разбою государственный характер. Эта политика преступна. Как было бы печально и позорно, если бы в какой-то ужасный момент негодяи, издавшие этот декрет, нашли бандитов, готовых его осуществить! Какое противодействие это вызвало бы! Вот тогда бы вы увидели репрессии! Я не хочу ничего предсказывать, но я представляю себе белый террор в ответ на красный террор.

То, что представляет собою Коммуна, необъятно. Она могла бы совершить великие дела, но пока совершает лишь малые. А когда малые дела еще и гнусны, то это жалкое зрелище.

Поймем друг друга. Я — революционер. Я был им, даже не сознавая этого. Еще с отроческих лет, с той поры, когда, подчиняясь одновременно и своему воспитанию, удерживавшему меня в прошлом, и своему инстинкту, увлекавшему меня к будущему, я был роялистом в политике и революционером в литературе; следовательно, я принимаю великую неизбежность во всех ее видах, но при одном условии: она должна подтверждать принципы, а не расшатывать их.

Все мои мысли колеблются между двумя полюсами: Цивилизация, Революция. Когда свободе угрожает опасность, я говорю: Цивилизация, но и Революция; когда же опасность угрожает порядку, я говорю: Революция, но и Цивилизация.

То, что именуют преувеличением, подчас бывает полезным, а в известные моменты может даже казаться необходимым. Иногда, чтобы продвинуть отстающую сторону идеи, следует подтолкнуть вперед, и даже сверх меры, другую сторону. Машинист прибавляет пару; но при этом возможен взрыв, есть опасность, что котел разорвется и поезд сойдет с рельс. Государственный деятель — тоже машинист. Умение устранить все преграды на пути к великой цели, умение добиваться успеха на основе принципов, смело рискуя и преодолевая препятствия, — это и есть политика.

Однако в действиях Коммуны мы сталкиваемся не с преувеличением принципов, а с их отрицанием.

А подчас — даже с насмешкой над ними.

Вот чем объясняется сопротивление этим действиям со стороны всех выдающихся людей.

Нет, невежество не может руководить городом науки; нет, месть не может управлять городом гуманности; нет, слепота не может вести город света; нет, Париж, город ясности, не может блуждать в потемках; нет, нет и еще раз нет!

Коммуна — хорошее дело, которое делается плохо.

Все допущенные ею ошибки объясняются двумя злосчастными обстоятельствами: плохой выбор момента, плохой выбор людей.

Никогда не следует впадать в подобное безумие. Можно ли представить себе Париж говорящим о тех, кто им управляет: «Я их не знаю!» Не следует усугублять мрак мраком; не будем добавлять к проблеме, заключенной в событиях, загадку, заключенную в людях. Как! Мало того, что мы имеем дело с неведомыми явлениями, нам приходится иметь дело еще и с неизвестными людьми!

Грандиозность первых пугает; ничтожность вторых пугает еще больше.

Гиганту следовало бы противопоставить титана, а ему противопоставляют пигмея!

Неясные социальные проблемы возникают и высятся на горизонте, сгущаясь с каждым часом. Чтобы рассеять эту мглу, нужен весь свет вселенной.

Я быстро набрасываю эти строки, стараясь оставаться в рамках исторической правды.

Я заканчиваю тем, с чего начал. Подведем итог.

По мере возможности следует примирить идеи и умиротворить людей.

Обе стороны должны почувствовать необходимость договориться, то есть оправдаться.

Англия допускает привилегии, Франция допускает только права; в этом-то и состоит существенное различие между монархией и республикой. Вот почему, памятуя о привилегиях города Лондона, мы требуем предоставить Парижу лишь то, что принадлежит ему по праву. В соответствии с этими правами Париж хочет, может и должен явить Франции, Европе, всему миру образцовую систему общинного управления, должен стать городом-примером.

Париж — мерило прогресса.

Предположим, что мы живем в нормальное время: в законодательном органе нет роялистского большинства, противостоящего носителю верховной власти — народу, настроенному республикански; нет финансовых затруднений, нет врага на нашей территории, нет ран, зияющих на теле родины, нет Пруссии; Коммуна создает парижские законы, которые предвосхищают общефранцузские законы, издаваемые Национальным собранием. Парижу, как я уже говорил много раз, предназначена всеевропейская роль. Париж — это двигатель. Париж — зачинатель всего. Он движется и доказывает необходимость движения. Не выходя за рамки своих прав, равнозначных его долгу, он может, в своих пределах, отменить смертную казнь, провозгласить права женщины и ребенка, предоставить женщине избирательное право, издать закон о бесплатном обязательном обучении, поощрить светское преподавание, прекратить судебное преследование газет, ввести неограниченную свободу печати, рекламы, торговли, ассоциаций и собраний, отменить юрисдикцию императорских судебных чиновников, ввести выборный суд, принять коммерческий суд и институт экспертов за образец и основу для судебной реформы, распространить суд присяжных на гражданские дела, передать церкви прихожанам, не объявлять господствующим, не субсидировать и не преследовать ни один из культов, провозгласить свободу банков, провозгласить право на труд, сделать его основой общинную мастерскую и общинный магазин, связанные между собой особыми денежными знаками, уничтожить акцизы, установить единый налог — подоходный; одним словом, упразднить невежество, упразднить нищету и, создав подлинно свободный город — объединение граждан, тем самым создать гражданина.

Но, скажут мне, это значило бы учредить государство в государстве. Нет, это значило бы снабдить корабль лоцманом.

Представим себе Париж, преображенный Париж, за работой. Какая изумительная деятельность! Какое величие в нововведениях! Реформы следуют одна за другой. Париж — великий испытатель. Цивилизованный мир внимательно смотрит, изучает, перенимает. Франция видит, как у нее на глазах во всем осуществляется прогресс; и каждый раз, когда Париж делает удачный шаг, Франция следует за ним, а за Францией следует Европа. Политический опыт, накапливаясь, приводит к созданию политической науки. Ничто уже не предоставляется воле случая. Не нужно больше опасаться потрясений, движения ощупью, отступлений, реакции; не будет ни предательских переворотов со стороны властей, ни проявлений народного гнева. То, что говорит Париж, он говорит для всего мира; то, что Париж делает, он делает для всего мира. Ни один другой город, ни одна другая группа людей не имеет этой привилегии. В Англии успешно применен income-tax; (Подоходный налог (англ.)) пусть Париж тоже введет его, и это послужит примером для всех. Система, дающая банкам право выпускать бумажные деньги, широко применяется на островах Ламанша; пусть ее применит Париж, и прогресс совершится. Когда Париж в движении, жизнь всего мира оживляется. Не должно быть больше бездействующих или напрасно растрачиваемых сил. Двигатель работает, зубчатая передача повинуется, необъятная машина человечества движется отныне мирно, без остановок, без встрясок, без скачков, без поломок. Французская революция кончилась, начинается революция европейская.

Мы лишились наших прежних границ; война, конечно, вернет их нам, но мир возвратил бы их нам с еще большим успехом. Я подразумеваю мир правильно понятый, правильно примененный, правильно использованный. Этот мир дал бы нам не только восстановление Франции, он превратил бы Францию в Европу. Благодаря эволюции Европы, двигателем которой является Париж, мы изменим обстановку, и Германия внезапно пробудится, освобожденная и включенная в Соединенные Штаты Европы.

Что же думать о наших правителях? Обладать таким чудесным орудием цивилизации и верховной власти, как Париж, и не воспользоваться им!

Так или иначе то, что заложено в Париже, реализуется. Рано или поздно Париж станет коммуной. И люди удивятся, обнаружив, что это слово, коммуна, преобразилось и превратилось из грозного в мирное. Коммуна будет уверенной и спокойной. Процесс цивилизации, о котором я только что бегло сказал, не допускает ни насилия, ни штурма. У цивилизации, как и у природы, есть лишь два средства — проникновение вглубь и сияние. Первое дает сок, второе — свет; первое вызывает рост, второе дает возможность видеть; а люди, как и явления, имеют только эти две потребности — потребность в росте и потребность в свете.

Мужественные и дорогие друзья, я жму ваши руки.

Еще несколько слов. Каковы бы ни были дела, удерживающие меня в Брюсселе, само собой разумеется, что если вы по какой-либо причине сочтете полезным мое присутствие в Париже, вам достаточно подать мне знак, и я буду там.

В. Г.

Примечания

Во время Парижской Коммуны Гюго жил в Брюсселе, куда он уехал 21 марта 1871 г. Он следил за событиями в Париже по статьям в бельгийских и французских буржуазных газетах. Гюго солидаризировался с теми кругами, которые пытались добиться примирения коммунаров с версальцами: Лигой прав Парижа, мэрами некоторых округов города и другими. Близкая Гюго газета «Раппель» поддерживала эти идеи.

Город Лондон обладает такими правами, что может остановить перед своими воротами самого короля Англии. — Речь идет о сохранившихся средневековых привилегиях лондонского Сити, по которым король без разрешения самоуправления Сити не может пройти на его территорию. Эта привилегия имеет чисто символический характер.

Национальное собрание, или, точнее говоря, его большинство. — Поводом для восстания 18 марта 1871 г. в Париже была попытка отнять пушки у вооруженных рабочих Парижа. Гюго ошибается, говоря о непредумышленности этого шага. Известно, что эта провокация была заранее разработана и имела своей целью разоружение и последующее подавление парижских пролетариев.

…доводам Луи Блана… — Имеется в виду выступление Луи Блана на заседании Национального собрания в Бордо 6 марта 1871 г., где он требовал переезда Собрания в Париж.

…Коммуна… состоящая почти целиком из неизвестных лиц… — В Коммуне наряду с представителями рабочих и трудовой интеллигенции, впервые ставшими государственными деятелями, были и многие известные политические фигуры, как, например, Флуранс, Варлен, Делеклюз, Пиа и другие.

…кроме объяснений, приведенных Коммуной в оправдание разрушения Вандомской колонны… — Вандомская колонна была сооружена в 1806–1810 гг. (из захваченных в 1805 г. трофейных пушек) в честь побед Наполеона I и увенчана его статуей. 12 апреля 1871 г. Коммуна постановила снести колонну, как «символ грубой силы и ложной славы, апологию милитаризма». Колонна была разрушена, а площадь из Вандомской переименована в Международную, что еще более подчеркнуло антимилитаристский и интернациональный характер этого акта Коммуны.

…я имею в виду декрет о заложниках. — 5 апреля 1871 г. Коммуна, в ответ на зверства версальцев, убивавших пленных коммунаров, издала декрет о заложниках, по которому лица, виновные в сношениях с версальским правительством, должны быть арестованы и, в случае повторения убийств со стороны версальцев, расстреляны. Арестовано было двести шестьдесят человек. Несмотря на жесточайший террор версальцев, первые заложники были расстреляны лишь во время кровавой «майской недели», после истребления десятков тысяч защитников Коммуны.

…и революционером в литературе… — Имеется в виду борьба против реакционного классицизма, которую Гюго вел с позиций демократического романтизма.



Изд: В.Гюго. Собрание сочинений в 15 тт., т. 15, М., "ГИХЛ", 1956.

Пер: с французского Д.Прицкера

Сайт управляется системой uCoz