Уильям Дин Гоуэллс

ЭДИТА

Воздух был насыщен войной, словно электричеством еще не разразившейся грозы. Эдита сидела, вглядываясь в жаркую весеннюю даль; губы ее были полураскрыты, она задыхалась от напряжения, решая, хватит ли у нее сил отпустить его. Она уже решила, что у нее не хватит силы позволить ему остаться, когда увидела его в конце еще не распустившейся аллеи; понурив голову, он медленно шел к дому, и все его тело казалось расслабленным. В нетерпении она выбежала на террасу, остановилась у края ступенек, властным усилием воли приказала ему идти быстрее и только потом громко окликнула его:

— Джордж!

Он ускорил шаги раньше, чем услышал ее голос, мистически отвечая на ее мистический призыв; теперь он поднял голову и ответил:

— Что?

«О, как тесно мы связаны!», — возликовала она и устремилась по ступенькам к нему навстречу.

— Ну что? — вскричала она.

— Война, — ответил он, притянул ее к себе и поцеловал.

Она тоже поцеловала его — бурно, но не думая о взаимной любви, и произнесла грудным голосом:

— Это великолепно!

— Война, — повторил он так, словно не разделял ее восторга, и она сперва растерялась. Она всегда терялась перед ним; в этом и была его тайна, его очарование. Все время, пока длился их роман, который совпал с нарастанием военной лихорадки, ее сбивало с толку его легкомысленное отношение к событиям. Казалось, его презрение к ним было даже сильнее отвращения, которое они в нем вызывали. Она могла бы еще понять его отвращение к кровопролитию вообще — это было бы отголоском его юности, когда он намеревался стать священником, до того, как он переменился и занялся юриспруденцией. Однако такое несерьезное отношение к столь высоким и благородным идеалам указывало, по-видимому, на внутреннее легкомыслие. Впрочем, она не сомневалась, что сможет справиться с подобным природным недостатком и благодаря его любви к ней спасти его от него самого. Быть может, чудо уже совершилось в нем. Перед подавляющим величием того, что он возвестил, все мелочное в нем, наверное, уже исчезло, — она чувствовала это. Он опустился на верхнюю ступеньку, вытирая лоб носовым платком, и она забросала его вопросами об источнике его новостей и о их достоверности.

Но двойственное чувство подсказывало ей, что теперь с самого начала она должна остерегаться хоть одним словом, хоть одним поступком подтолкнуть его на совершение того шага, которого она жаждала всей душой, жаждала потому, что тогда он стал бы, наконец, вполне ее идеалом. Он и так был почти совершенен, и ему следовало позволить самому совершенствовать себя. Однако у него были странности, и можно было попробовать убедить его отказаться от них. Ее чувства брали верх над доводами рассудка: ее природа воздействовала на его природу, ее женственность — на его мужественность, хотя она сама не понимала, к каким средствам прибегает, чтобы добиться своей цели. Она всегда полагала, что человек, который завоюет ее сердце, что-нибудь для этого совершит; что именно, она не знала, но во всяком случае что-нибудь. Джордж Джирсон просто попросил ее любви, когда они однажды возвращались с концерта, и, не успев даже подумать, она отдала ему свою любовь. Теперь ее вдруг осенило: если он совершит подвиг, уже завоевав ее сердце, если он станет героем — ее героем, то так будет даже лучше, чем если бы он совершил подвиг раньше; так будет совсем замечательно. Кроме того, она с самого начала верила в эту войну.

— Неужели ты не понимаешь, милый, — сказала она, — что этого не случилось бы, не будь на то прямой воли провидения? Война, которая ведется за освобождение народа, столько лет борющегося против жесточайшей тирании, это славная война. Разве я не права?

— Может быть, — вяло ответил он. — Но это война! Что может быть славного в нарушении мира на земле?

— Позорного мира! Это не мир, когда у самого нашего порога творятся гнусные преступления! — Она сознавала, что, как попугай, повторяет модные газетные фразы, но сейчас было не время выбирать слова. Она должна все принести в жертву тому высокому идеалу, который создала для него; и, приведя несколько поспешных аргументов, она торжественно закончила:

— Но теперь уже не важно, как и почему. Раз война началась, все это утратило значение. Нет более двух сторон медали. Теперь существует только наша родина.

Он сидел, закрыв глаза и прислонившись головой к перилам; и ответил с неясной улыбкой, как будто размышляя вслух:

— Моя страна — и в правом и в неправом!..

— Да, и в правом и в неправом! — с жаром подтвердила она. — Я принесу тебе лимонада.

Она встала, зашелестев платьем, и упорхнула; когда она вернулась, неся поднос с двумя наполненными дымчатой жидкостью бокалами, в которых позвякивали кусочки льда, он сидел в той же позе, и она сказала, как будто их разговор не прерывался:

— Но в этом случае о неправом деле не может быть и речи. Эту войну я называю священной. Подлинной войной за свободу и гуманизм. И я знаю, ты еще поймешь это, как поняла я.

Он одним глотком отпил половину своего бокала и, ставя его на поднос, ответил:

— Я знаю, как высоки твои идеалы. Если я расхожусь с тобой во мнениях, я, должно быть, не прав.

Эдита чуть не разрыдалась, умиленная смирением столь совершенного человека, который с такой готовностью ставил себя ниже ее. Кроме того, она почти безотчетно чувствовала, что именно тогда, когда он бывает таким покорным, он легче всего может ускользнуть от нее.

— Зачем ты так говоришь? Но на этот раз я действительно права! — Она обеими руками сжала его руку и, пристально глядя ему в глаза, изливала в них свою душу. — Разве ты не согласен? — молила она.

Он высвободил руку и допил свой лимонад, а она добавила:

— Выпей и мой.

Он отрицательно покачал головой и ответил:

— Если я соглашусь, я должен буду доказать это делом.

Ее сердце на секунду замерло, а потом забилось так, что удары, начали отдаваться в затылке. Она давно уже подметила в мужчинах эту странность: они считали необходимым действовать согласно своим убеждениям, а не ограничиваться одними заверениями, как это делали девушки. Она знала, о чем он думает, но притворилась непонимающей и сказала:

— Почему же...

И умолкла.

Он продолжал, не обращая на нее внимания, как будто говоря с самим собой:

— В подобных случаях есть только один путь доказать свои убеждения.

Она не могла сказать вслух, что хорошо это понимает, но понимала она это хорошо.

Он продолжал:

— Если бы я верил... если бы я относился к этой войне так же, как ты... Ты хочешь, чтобы я относился к ней так же, как и ты?

На этот раз она действительно не была уверена и поэтому сказала:

— Джордж, я тебя не понимаю.

Он, казалось, снова задумался и забыл о ней.

— В этом есть что-то заманчивое. Наверное, каждый мужчина в глубине сердца порой хочет подвергнуть свою храбрость испытанию, чтобы посмотреть, как он поступит.

— Как ты можешь говорить такие ужасные вещи?

— Веселого здесь действительно мало. Но если тебя не толкает честолюбие или не ведет убеждение, то все сводится к этому. Ни убеждения, ни честолюбия у меня нет — значит, остается третье. Все-таки мне следовало стать священником; тогда мне не пришлось бы требовать этого от себя, как приходится теперь, когда я юрист. Ты веришь, что это священная война, Эдита? — неожиданно спросил он. — О, я знаю, что да! Но хочешь ли ты, чтобы и я в это поверил?

Она не могла разобрать, иронизирует он или говорит серьезно — он всегда чуть-чуть посмеивался над прямолинейностью ее суждений. Но она знала, что сейчас следует говорить откровенно.

— Джордж, я хочу, чтобы ты верил в то, что сам считаешь справедливым, только этого и ничего больше. Если я старалась тебя в чём-то убедить, беру все назад.

— Я знаю это, Эдита. Я знаю, как ты искренна и как... жаль, что у меня нет твоей убежденности! Я обдумаю все это; мне хотелось бы верить, как веришь ты. Но сейчас я не верю, не верю по-настоящему. И дело не только в этой войне, хотя она кажется мне особенно нелепой и ненужной; но ведь всякая война... как глупо! Меня это злит. Почему нельзя было уладить все разумно?

— Потому что, — сказала она, и голос ее снова стал трудным, — бог избрал войну.

— Ты думаешь — бог? Да, наверное, так будут говорить все.

— И ты считаешь, что война была бы, если бы бог не пожелал ее?

— Не знаю. Иногда мне кажется, что бог отдал этот мир людям, чтобы они поступали с ним по своему усмотрению.

— Но, Джордж, это же богохульство!

— Хорошо, я не буду богохульствовать. Я попробую уверовать в твое карманное провидение, — сказал он и поднялся, собираясь уходить.

— Ты не останешься обедать?

В Болком Уоркс обедали в час.

— Если разрешишь, я приду к ужину. Быть может, я приведу тебе новообращенного.

— Ну, на таком условии можешь прийти.

— Хорошо. Если я не приду, ты поймешь.

Он ушел, не поцеловав ее, и она восприняла это как временный разрыв их помолвки. Ей было безумно интересно: на ее долю выпало огромное испытание, и она сумела достойно встретить его. Пока она стояла, глядя ему вслед, одна из стеклянных дверей отворилась, и на террасу с кошачьей мягкостью и рассеянностью вышла ее мать.

— Почему он не остался обедать?

— Потому что... потому что... объявлена война, — отозвалась Эдита не оборачиваясь.

Ее мать сказала «ох!», умолкла, села в большую качалку и начала покачиваться. Затем она заключила вслух свои размышления:

— Надеюсь, что он-то на войну не пойдет.

— А я надеюсь, что пойдет! — воскликнула девушка, поворачиваясь к матери с такой бурной экзальтацией, что она испугала бы всякое существо, менее флегматичное, чем кошка.

Ее мать покачалась еще несколько минут, размышляя. Затем сообщила свой вывод:

— По-моему, ты поступила дурно, Эдита Болком.

Девушка ответила, направляясь к двери, из которой перед этим вышла ее мать:

— Я еще никак не поступила — пока.

У себя в комнате она собрала все письма и подарки, полученные от Джирсона, вплоть до увядших лепестков первого цветка, который он преподнес ей, маскируя обычную робость обычной иронией.

В самое сердце пакета она благоговейно вложила свое обручальное кольцо, вновь покоящееся в изящном футляре, в котором он ей его принес. Затем она села — взволнованная, но исполненная решимости, — и написала:

«Джордж! Я поняла, когда ты ушел от меня. Но я считаю, что мы должны быть последовательны в том, что ты имел в виду: если мы — не одно хоть в чем-нибудь, то нам не надо быть одним ни в чем. Поэтому я посылаю тебе на сохранение все это, пока ты не придешь к какому-нибудь решению.

Я буду любить тебя вечно и поэтому не выйду замуж ни за кого другого. Но человек, за которого я выйду замуж, должен любить свою страну превыше всего и иметь право сказать мне:

Любил бы меньше я тебя;

Не будь мне честь дороже.

Для меня нет чести выше Америки. В этот великий час другой чести нет.

Твое сердце объяснит тебе, что значат мои слова. Я не собиралась столько говорить, но почувствовала, что должна сказать все.

Эдита».


Она решила, что письмо написано хорошо — так, что лучше написать нельзя: все подразумевалось и ничего не было сказано прямо.

Она уже собиралась послать письмо вместе с пакетом, который перевязала красно-бело-синей ленточкой, когда ей пришло в голову, что она поступает с ним нечестно, не давая ему законного времени на размышление. Он сказал, что пойдет и подумает, а у нее не хватает терпения ждать. Она подгоняет, угрожает, принуждает. Женщине это не к лицу. Она должна дать ему выбирать свободно, свободно, свободно. Ни ее стране, ни ей самой не нужна вынужденная жертва.

Написав это письмо, она удовлетворила порыв, который его вызвал; теперь она может ждать, пока он не придет к решению. Она отложила в сторону письмо и пакет, чувствуя безмятежное спокойствие от сознания, что она выполнила долг, возложенный на нее ее любовью, и все же проявила терпение, милосердие, справедливость.

Она была вознаграждена. Джирсон не явился к чаю, но она уже раньше решила дать ему срок до утра, а поздно вечером из деревни донеслись звуки флейты и барабана, крики, пение и смех. Шум приближался, он докатился до их ворот; там он затих, и в тишине прозвенел один голос — голос, который был ей так хорошо знаком. Он замер; воздух задрожал от восторженных воплей; снова зазвучали флейта и барабан, раздались крики, пение и смех, но теперь они удалялись; а по аллее кто-то торопливо шел к дому.

Она бросилась навстречу своему возлюбленному и прильнула к нему. Он был очень весел и обнял ее с громким смехом.

— Теперь ты должна звать меня «капитан» или «кэп»; так меня называют ребята. Да, мы собрались в ратуше, и все стали записываться в волонтеры; и меня избрали капитаном, и я иду на войну, на большую войну, на славную войну, на святую войну, предопределенную карманным провидением, которое благословляет резню. Пойдем расскажем об этом всему семейству. Пусть они покинут пуховики — папа, мама, тетя Хитти и все прочие!

Но когда они поднялись на террасу, он не стал дожидаться других слушателей; он начал рассказывать свои новости одной Эдите.

— Все произносили речи, а потом какие-то дурни стали вызывать на трибуну меня. Все несли одно и то же, и я подумал, что неплохо бы для разнообразия попрыскать на них холодной водицей. Но это невозможно, когда говоришь с толпой, которая тебя обожает. Не успел я опомниться, как уже прыскал на них адским пламенем. «Режь, бей, души! Спусти с цепи собак войны!» Вот в таком духе. Когда дело дошло до драки, не может быть двух мнений, существует только наша страна, и надо драться так, чтобы кончить побыстрей. Я предложил записываться в волонтеры — тут же на месте — и вписал свое имя первым. Тогда меня выбрали — вот и все. Я бы выпил воды со льдом.

Когда она побежала за водой со льдом и за стаканом, он возбужденно ходил взад и вперед по террасе, и когда она вернулась, он все еще возбужденно ходил по террасе, выкрикивая уже рассказанную ей историю ее отцу и матери, которые вышли, одетые несколько более небрежно, чем обычно одевались днем. Он пил ледяную воду стакан за стаканом, не замечая, кто ему наливает, и говорил без умолку, перемежая слова взрывами хохота.

— Удивительно, — говорил он, — каким убедительным выглядит самый скверный довод, когда стараешься его приукрасить. Ей-богу, сегодня я в этой толпе оказался первым, кто уверовал в войну. Я прежде не думал, что мне захочется убивать людей, но теперь мне все равно; а порох теперь бездымный, и видно, как падает человек, которого ты убил. Все это — во имя родной страны! Какое счастье, если твоя страна всегда права, а когда и неправа, то все равно права!

Эдиту осенила замечательная, потрясающая мысль — это было вдохновение. Она поставила кувшин на пол, сбегала к себе наверх и взяла письмо, которое написала ему. Когда он, наконец, шумно распрощался с ее родителями: «Ну, покойной ночи. Я и забыл, что разбудил вас, — сам я спать не хочу», — она проводила его по аллее до ворот. Там, после вихря слов, которые, словно отказывались служить ее мыслям, она попыталась придать торжественность этому сумасшедшему моменту и решительно вложила ему в руку письмо.

— Что это? — спросил он. — Бросить в ящик?

— Нет, нет. Это для тебя. Я написала его, когда ты ушел сегодня утром. Храни его... храни его... и когда-нибудь прочти. — Она подумала, и тут ее осенило вдохновение. — Прочти его, если когда-нибудь усомнишься в том, что сделал, или подумаешь, что я сожалею о твоем поступке. Прочти его, когда вы выступите.

Они сжимали друг друга в объятиях, но объятия были бессильными, как и слова, а он целовал ее лицо, жарко и прерывисто дыша, — это было непохоже на него, и ей начинало казаться, что ее прежний возлюбленный исчез, а его место занял незнакомец. Незнакомец говорил:

— Какой ты великолепный цветок — рыжие волосы, синие глаза, которые сейчас стали совсем черными, лицо, с которого лунный свет стер весь румянец! Дай я возьму тебя за подбородок и посмотрю, люблю ли я кровь, слышишь, ты, тигровая лилия!

Затем он рассмеялся джирсоновским смехом и отпустил ее, потрясенную, с закружившейся головой. Несмотря на свое своенравие, она испугалась, потому что почувствовала в нем скрытую силу, и была мистически покорена так, как никогда раньше.

Она, не останавливаясь, бежала до самого дома и; задыхаясь, поднялась по лестнице. Ее родители обсуждали великое событие. Ее мать говорила:

— Мистер Джирсон был что-то очень уж возбужден. Как тебе кажется? Он как-то странно вел себя, ведь правда?

— Не так уж странно для человека, которого только что выбрали капитаном, да еще после того, как он завербовал целую роту, — рассмеялся ее отец.

— Какие глупости вы говорите, мистер Болком! А вот и Эдита!

Она хотела было войти в дом вместе с дочерью.

— Не надо, мама! — воскликнула Эдита, исчезая.

Миссис Болком задержалась, чтобы упрекнуть мужа:

— Я не понимаю, что здесь смешного?

— Наверное, это заразно. Я заразился от Джирсона. Не думаю, что придется воевать всерьез, да и Джирсон, наверное, того же мнения. Те сразу пойдут на попятный, как только поймут, что мы не шутим. Не стоит из-за этого не спать по ночам. Я лично иду ложиться.

На следующий день Джирсон пришел опять; он был бледен и выглядел нездоровым, но в остальном стал прежним вплоть до своей ленивой иронии.

— Пожалуй, я должен признаться, Эдита, что вчера, посвящая себя твоему богу битв, я совершил слишком много возлияний через собственное горло. Но сегодня уже все в порядке. Нужна же была разрядка.

— Обещай мне, — потребовала она, — что никогда больше не прикоснешься к алкоголю!

— Как! Не позволять луне светить? Не позволять солдату пить? Хорошо, я обещаю.

— Теперь ты не принадлежишь себе; ты не принадлежишь даже мне. Ты принадлежишь своей стране, и твой священный долг — беречь силы и здоровье ради своей страны. Я думала об этом, думала всю ночь и весь день.

— Судя по глазам, ты еще и поплакала немножко, — сказал он с обычной странной улыбкой.

— Это прошло. Я размышляла, и я преклонялась перед тобой. Неужели ты думаешь, я не понимаю, что ты перенес, прежде чем прийти к этому решению? Я мысленно прошла за тобой весь путь шаг за шагом, начиная от прежних твоих теорий и мнений.

— Ну, тебе пришлось немало потрудиться.

— И я знаю, что ты совершил это из высочайших побуждений...

— О да, низким побуждениям нет места, пока эта жестокая война...

— И ты сделал это не просто ради меня. Тогда я перестала бы тебя уважать.

— В таком случае согласимся, что не ради тебя. Человеку, который порастерял самоуважение, страшно нужно уважение всех, кого он успеет схватить за шиворот. Но оставим это. Дело сделано, и нам следует подумать о нашем будущем. Я считаю, что война не затянется; мы напугаем врага до смерти, прежде чем начнутся бои. Но надо предвидеть все случайности, Эдита. Если со мной что-нибудь произойдет...

— О Джордж! — Она, рыдая, прильнула к нему.

— Я не хочу, чтобы ты чувствовала себя связанной памятью обо мне. Это было бы для меня невыносимо, что бы со мной ни случилось.

— Я твоя навеки — на земле и в небесах, на земле и в небесах, —ей понравились эти слова; они удовлетворяли ее страсть к красивым словам.

— Ну, скажем, в небесах пусть будет так; но земля — другое дело, а я говорю о земных делах. Вот что я хотел еще сказать — о моей матери. Если что-нибудь случится...

Она вздрогнула, и он рассмеялся:

— Где же отважная подруга солдата?

Затем он снова стал серьезным.

— Если что-нибудь случится, я хочу, чтобы ты помогла ей это перенести. Ей не понравится мое решение. Она внушала мне с детства, что война — глупое и злое дело. Мой отец участвовал в Гражданской войне — с начала и до конца; он потерял на войне руку.

Она трепетала, чувствуя на плечах его руку, — а вдруг он тоже потеряет руку? Он рассмеялся, как будто догадавшись:

— Насколько мне известно, по наследству это не передается.

Затем задумчиво добавил:

— Отец вернулся, ненавидя войну, и это настроение в нем все усиливалось. Мне кажется, они с матерью решили между собой воспитать меня так, чтобы я разделял этот взгляд на войну; но все это было еще до меня. Об отце и о его убеждениях я знаю по рассказам матери; не знаю, всегда ли она так думала, но теперь это и ее убеждения. Мой поступок будет для нее ударом. Мне придется написать ей и объяснить...

Он умолк, и она спросила:

— Хочешь, Джордж, я тоже напишу?

— Пожалуй, не стоит. Нет, все, что надо, я напишу сам. Она, быть может, как-то поймет, если я скажу, что, по-моему, единственный способ хоть немного уменьшить бедствия войны — это приложить все усилия, чтобы выиграть ее как можно скорее; что я чувствую себя обязанным помочь этому, раз ничего не сделал, чтобы помешать войне; когда она началась, я почувствовал, что не имею права оставаться в стороне.

Удовлетворили его эти софизмы или нет — ее они удовлетворили. Она прильнула к его груди, закрыв глаза, и дрожащими губами шептала:

— Да, да, да!

— Но если что-нибудь случится, поезжай к ней и посмотри, не сможешь ли ты ей чем-нибудь помочь. Я ведь рассказывал тебе? Путь неблизкий... Она прикована к своему креслу...

— О, я поеду хоть на край земли! Но ничего не случится, ничего не может случиться! Мне...

Он поднялся, и она почувствовала, что повисла на нем; все еще обнимая ее, Джирсон говорил ее отцу:

— Мы выступаем немедленно, мистер Болком. Части будут формироваться в столице, потом нас всех отправят куда-нибудь в лагеря, чтобы как можно быстрее послать на фронт. Мы, разумеется, все хотим быть в авангарде; ведь мы — первая рота, явившаяся к губернатору. Я зашел рассказать об этом Эдите, но еще не успел.

Она видела его еще раз в столице штата — несколько минут на перроне, перед тем, как тронулся поезд, увозивший его полк на юг. В мундире он выглядел красивым и по-военному подтянутым, но нежный цвет лица и тонкая талия делали его похожим на девушку. Мужественный взгляд и властный голос удовлетворили ее, а то, что он был занят какими-то своими служебными обязанностями, польстило ей. Другие девушки рыдали, сетовали вслух на свою судьбу, но она чувствовала, что их сдержанное, почти холодное прощание было проникнуто высоким благородством. Только в последнюю минуту он сказал:

— Не забудь о моей матери. Эта война может оказаться не такой уж легкой прогулкой.

И он сам рассмеялся своему предположению.

Когда поезд тронулся, он махал ей, и она узнавала его руку среди десятков рук, махавших с площадки вагона другим девушкам, потому что эта рука сжимала письмо, ее письмо. Затем он вошел в вагон — без сомнения, чтобы прочитать письмо, — и она его больше не видела. Но она не боялась за него, благодаря силе того, что она называла своей любовью. То, что она называла своим богом, — всегда произнося это слово грудным голосом и с уверенностью во взаимопонимании, — охранит его среди опасностей и приведет к ней. Если с пустым рукавом, — что ж, тогда у него будет три руки вместо двух, потому что ее руки будут принадлежать ему до самой смерти. Впрочем, почему она должна все время думать о руке, которую потерял его отец?

Его письма приходили редко, но зато она находила в них то, что ей было нужно, и она прилагала все силы, чтобы в ее письмах он находил то, что, по ее мнению, было нужно ему, — восхваляла его и служила ему поддержкой. Она на писала его матери, восхваляя их общего героя, но в коротком ответе, который она получила, говорилось только, что миссис Джирсон, чувствуя себя плохо, не может написать сама и благодарит ее за письмо через особу, подписавшуюся:

«Искренне ваша миссис У. Дж. Эндрюс».

Эдита решила не обижаться и написать снова, как будто другого ответа она и не ожидала. Однако, прежде чем она сочла удобным написать еще раз, пришло сообщение о первых стычках с неприятелем, и в списке убитых, переданном по телеграфу под заголовком «Наши потери незначительны», было имя Джирсона. Последовали дни, исполненные отчаянья, попытки убедить себя, что это, может быть, что это, должно быть, какой-нибудь другой Джирсон; но и фамилия, и рота, и полк, и штат были указаны слишком точно.

Потом — провал в бездну, из которой, казалось, она никогда больше не восстанет; потом взлет в облака, где уже не было горя, в черные тучи, которые закрыли солнце, но там она парила с ним, с Джорджем... с Джорджем! Она, как и ожидала, заболела, но не умерла, у нее даже не было бреда, и она скоро выздоровела. Когда она настолько оправилась, что поднялась с постели, она думала только о матери Джорджа, о его странно высказанном желании, чтобы она поехала к ней и посмотрела, не сможет ли чем-нибудь ей помочь. Святой восторг при мысли о возложенном на нее долге — эта мысль не угнетала ее, но, наоборот, придавала ей силы, — помог ей скорее поправиться.

В долгом путешествии по железной дороге из северной части штата Нью-Йорк в западную Айову ее сопровождал отец; у него были какие-то дела в Давенпорте; и он сказал, что может с тем же успехом заняться ими теперь; и он приехал с ней в маленький городок, где мать Джорджа жила в маленьком домике у конца необозримых пшеничных полей, под деревьями, оттесненными к самому краю холмистой прерии. Отец Джорджа, как и многие другие ветераны, поселился здесь после окончания Гражданской войны; он с семьей переехал сюда из восточных штатов, и Эдите казалось, что об этом свидетельствуют куст шиповника у крыльца и сад с ранними цветами, которые виднелись за калиткой дощатого забора.

В доме было очень тихо; закрытые ставни почти не пропускали света, и они с трудом различали друг друга: Эдита, высокая, в черном креповом платье; ее отец, благопристойно отошедший в сторону, держа шляпу в руке, как на похоронах; полулежащая в глубоком кресле женщина; и за креслом — другая женщина, впустившая в дом этих чужих людей.

Сидящая женщина повернула голову и снизу вверх поглядела на женщину позади своего кресла:

— Как вы сказали? Кто это?

Эдита, если бы она сделала то, чего ждала от себя, бросилась бы на колени к ногам сидящей старухи и ответила бы: «Я — Эдита нашего Джорджа!»

Но вместо своего голоса она услышала голос второй женщины:

— Я как следует не расслышала, какая фамилия. Надо бы впустить сюда побольше света.

После чего женщина подошла к окну и открыла ставни.

Тут отец Эдиты сказал голосом, которым на заседаниях «разрешал себе высказать некоторые замечания»:

— Моя фамилия — Болком, сударыня. Я — Джуниус Г. Болком из Болком Уоркс, штат Нью-Йорк; моя дочь...

— А! — перебила сидящая женщина глубоким, сильным голосом, голосом, который всегда удивлял Эдиту в хрупком, худощавом Джордже. — Дайте мне поглядеть на вас. Станьте так, чтобы на вас падал свет.

Эдита безмолвно повиновалась.

— Так, значит, вы Эдита Болком, — вздохнула женщина.

— Да, — сказала Эдита виноватым тоном, который совсем не вязался с ролью утешительницы.

— Зачем вы приехали? — спросила миссис Джирсон.

Лицо Эдиты сморщилось, колени задрожали.

— Я приехала... потому что... потому что... Джордж...

Она ничего больше не смогла сказать.

— Да, — сказала мать, — он писал мне, что просил вас приехать, если его убьют. Наверное, посылая его туда, вы этого не ожидали.

— Я его не посылала. Я скорее умерла бы, чем послала его, — ответила Эдита, и в ее грудном голосе было больше искренности, чем ей обычно удавалось в него вложить. — Я старалась дать ему свободу выбора...

— Да, ваше письмо, которое пришло с остальными его вещами, давало ему свободу выбора.

Эдита поняла теперь, от кого Джордж унаследовал свою иронию.

— Я просила его прочесть только... только после... если... я ему говорила... — запинаясь, пробормотала она.

— Разумеется, он не стал бы читать вашего письма, если бы не думал, что вы этого хотите. Болели? — резко спросила старуха.

— Очень тяжело, — ответила Эдита, испытывая жалость к себе.

— Был момент, — вмешался ее отец, — когда казалось, что дни моей дочери сочтены.

Миссис Джирсон не обратила на него внимания.

— Я полагаю, что вы умерли бы с радостью, — вы ведь такая храбрая! Но не думаю, что он умирал с радостью. Он всегда был робким мальчиком. У него такой храбрости не было; он многого боялся. Но даже когда боялся, он делал то, что решил сделать. Я знаю, что он решил идти воевать; но, зная, чего это стоило мне, когда я услышала о его решении, я знаю, чего это стоило ему. На своем веку я пережила одну войну. Когда вы посылали его туда, вы не ожидали, что его убьют.

Голос, казалось, утешал Эдиту, и это было очень кстати.

— Да, — хрипло пробормотала она.

— Да, девушки этого не ожидают, женщины этого не ожидают, когда они отдают своих мужчин своей стране. Они думают, что те непременно вернутся, все так же весело маршируя; а если он вдруг вернется с пустым рукавом или даже с пустой штаниной — что же, тем больше славы, тем больше она им гордится, бедняжка!

По лицу Эдиты покатились слезы; до сих пор она не плакала, но найти понимание и сочувствие было так приятно, что теперь она заплакала.

— Да, вы не ожидали, что его убьют, — повторила миссис Джирсон голосом, снова удивительно похожим на голос Джорджа. — Вы ожидали только, что он сам кого-нибудь убьет, кого-нибудь из этих иностранцев, которые оказались там не по доброй воле, а потому, что у них нет выбора, — их мобилизуют, или как там это называется. Вы считали справедливым, чтобы мой Джордж — ваш Джордж — убивал сыновей тех несчастных матерей, мужей тех женщин, которых вам никогда не придется увидеть. — Глубокий голос старухи загремел, как псалом. — Я благодарю бога, что он не дожил до этого! Я благодарю бога, что они убили его раньше, и он не остался жить с руками, обагренными их кровью!

Она опустила глаза, которые подняла к небу, произнося эти слова, и обратила исступленный взгляд на Эдиту:

— Зачем на тебе траур?

Она приподнялась в кресле так, что ее беспомощное тело всей тяжестью повисло на сильных руках:

— Сними его, сними, пока я не сорвала его с тебя!

Дама, проводившая лето по соседству с Болком Уоркс, писала портрет Эдиты, красота которой была настоящей находкой для художника-колориста. Между ними установился тот тон дружеской откровенности, который часто возникает между художником и его моделью, и Эдита рассказала ей все.

— Подумать только, что в вашей жизни была такая ужасная трагедия! — воскликнула художница и затем добавила: — Приходится верить, что есть люди, которые так относятся к войне. Но если вспомнить, сколько благ принесла эта война — какую пользу она принесла нашей стране! Я лично таких людей не понимаю. И все это после того, как вы отправились в такой далекий путь, чтобы утешить ее — несмотря на свою болезнь! Это уж слишком!

— Я думаю, — великодушно сказала Эдита, — что она была не совсем в своем уме, папа тоже так думает.

— Возможно, — сказала дама, поглядев на губы Эдиты в подлиннике, а потом на ее губы в художественной копии, и трогая их на холсте легким мазком, — но ее поведение было отвратительным! Таким, извините меня, таким вульгарным!

Яркий луч ворвался в тяжелый, беспросветный мрак, который Эдита ощущала столько месяцев. В этом слове была разгадка тайны, которая тяготила ее. И с этой минуты она перестала мучиться стыдом и жалостью к себе и снова начала жить идеалами.

Примечания

Уильям Дин Гоуэллс (William Dean Howells, 1837—1920) — родился в штате Огайо, в фермерской семье. С начала 70-х годов и до конца столетия он является одним из наиболее плодовитых и влиятельных американских литераторов, выступая как беллетрист и как критик. В конце 80-х годов в результате обострения классовой борьбы в США усиливается внимание Гоуэллса к социальным проблемам. В этот период он создает свои наиболее значительные произведения: романы «Энни Килберн» (1889), «Азарт новых перемен» (1890), «Пришелец из Альтрурии» (1894) и др. Гоуэллс был другом Марка Твена и оказывал поддержку молодым, начинающим в то время писателям Гарленду, Норрису и Крейну.

«Эдита» («Editha»). — Рассказ напечатан в 1905 г., однако написан ранее и связан с событиями американо-испанской империалистической войны 1898 г. Не рискуя раздражать буржуазное общественное мнение в обстановке военного угара, Гоуэллс избегает конкретных указаний на политические и военные события и ограничивается намеками. Обстоятельства американо-испанской войны 1898 г. были таковы: американские империалисты использовали народно-освободительное движение против испанского ига на Кубе и Филиппинах, разожгли в стране военную истерию и вступили в войну с Испанией. Добившись военного успеха, они не выполнили свое обещание предоставить независимость Кубе и Филиппинам и установили в этих странах колониальный режим. Рассказ Гоуэллса печатается по-русски впервые.



Изд: Американская новелла XIX века, т. 1, М., 1958.

Пер: с английского

OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)

Date: 2 февраля 2008

Сайт управляется системой uCoz