Осмысление этических и общечеловеческих проблем — когда и каким образом оно становится необходимым для ученого, когда он начинает определять свое отношение к миру? Совершенно очевидно, что исследователь, как и любой другой человек, который живет и работает, сохраняя при этом живость чувств, обладает своим собственным мировоззрением и создает определенный нравственный канон и современности, и человека. Но это еще не означает, что человек этичен, — этичен в исконном смысле этого слова.
Эйнштейн не писал и не публиковал каких-либо систематических работ, где бы представлял свое этическое мировоззрение. Но если собрать, подобно мозаике, все его высказывания, размышления, возникавшие в разное время и в разных обстоятельствах, тогда мы найдем то целое, которое и будет обозначено словами «образ мира».
Особое положение естественных наук в первой половине XX века для Эйнштейна, равно как и для других исследователей, является несомненно значимым: множество разнообразных фундаментальных открытий совершенно изменило человеческое существование. Значительные открытия и новые подходы, разработанные Гельмгольцем, Рентгеном, Беккерелем, Планком, мадам Кюри, изменили саму духовность, в которой когда-то сами же вызревали. Примечателен ответ теолога Адольфа фон Гарнака, которому пожаловались, что эта эпоха не породила больших философов: «Философы сидят теперь на другом факультете, их зовут Планк и Эйнштейн».
Коллеги-физики всегда признавали право Эйнштейна на философию. Так, Арнольд Зоммерфельд писал ему: «Я могу заниматься только техникой квантов, но вы должны создавать свою философию». Подобным же образом высказывается и Макс Борн: «Я полагаю, что у тебя есть право на спекулятивное мышление, в то время как другие его лишены... Я даже вполне искренне считаю, что когда посредственность пожелает создать законы природы силой чистого мышления, то из этого не выйдет ничего, кроме навоза». Философская основа физической теории Эйнштейна проявляется и в стиле его научного творчества. Опираясь всецело на размышления, он не знал, что такое лаборатория, давно ставшая символом точного исследования; результаты всегда намечались им в рабочей тетради, не попадая ни в какие расчетные центры. Тот облик Эйнштейна, что нам известен, скорее напоминает не столько физика, сколько «классического философа», имеющего лишь карандаш и бумагу, упорство и ясную голову. Помогало Эйнштейну еще и то, что он обладал особым «внутренним доступом» к любому философскому, этическому, социальному и политическому опыту. И об этом нам еще предстоит сказать.
Когда я стану большим, я не хочу принадлежать к этим бедным людям, — говорил маленький Альберт, когда в Мюнхене раздавалась военная музыка и появлялись марширующие солдаты. Поддержку своим рано проявившимся склонностям к пацифизму молодой Эйнштейн нашел в Цюрихе, в обществе друга своего отца Густава Майера. Майер был автором нескольких работ, в том числе по социальным и политическим проблемам, и Эйнштейн воспользовался возможностью прочитать и даже обсудить его статьи.
И все же закон менее всего благоговеет перед личностью, каким бы талантом она ни была отмечена. Когда Эйнштейн получил гражданство города Цюриха и явился для медицинского освидетельствования перед прохождением военной службы, то был доволен, хотя и несколько уязвлен, услышав, что его признали негодным из-за плоскостопия и болезни сосудов.
В порядке компенсации он был готов охотно платить военные налоги, но перспектива самому стать военным казалась ему отвратительной. Об этом достаточно ясно свидетельствуют его высказывания насчет худших проявлений в человеке стадного чувства. Когда человек гонтов с радостью маршировать в строю под музыку, я его почти презираю: зачем ему прекрасный головной мозг, когда он вполне бы обошелся спинным? Вообще, это позорное пятно на цивилизации следует как можно скорее вывести. Глупое геройство и отдача команд, бессмысленное насилие и оскорбительный патриотический экстаз — как я ненавижу все это. Какой пошлой и презренной мне кажется война. Я скорее дал бы разорвать себя на части, чем участвовать в этом «благородном деле». Я отношусь к человечеству все же достаточно приязненно, и потому могу сказать: призрак войны уже давно бы исчез с лица земли, если бы народы, с их естественным здравым смыслом, не были — посредством школы и прессы — постоянно подталкиваемы к конфликтам политически заинтересованными личностями.
Эйнштейн не возражал, чтобы его именовали пацифистом. При этом он утверждал: Люди льстят мне до тех пор, пока я удобен для них. Но как только я начинаю работать на цели, для них неприятные, они тотчас переходят к брани и клевете, только чтобы защитить свои интересы.
Выделяя причины войны, Эйнштейн на первое место ставил собственность. Он рассказывал, как однажды спросил у известного американского дипломата, почему не предпринимаются усилия для того, чтобы принудить Японию отказаться от ее политики силы посредством экономического бойкота, и получил на это следующий ответ: «Наши торговые интересы в Японии слишком сильны».
Именно наше время призвано выявить главенствующую роль духовности. Мы должны прийти к пониманию того, что путь к радостному и счастливому существованию неизбежно потребует самоограничения и отказа от сиюминутных выгод, порывов и амбиций. В том, что простая и нетребовательная жизнь служит залогом физического и духовного здоровья, Эйнштейн был убежден, равно как и в том, что никакие богатства мира не ведут к прогрессу человечества, даже если они окажутся в руках людей, искренне преданных благородным целям. Деньги способствуют только своекорыстию и неизбежно провоцируют злоупотребления. Может ли кто-нибудь, — спрашивает Эйнштейн, — представить себе Моисея или Ганди с мешком денег Карнеги за спиной?
Другую причину войны Эйнштейн видит в национализме. Патриотические чувства среди всех своих достоинств имеют один существенный, иногда почти все перечеркивающий недостаток: они способны склонить к «желанию войны» даже пацифиста, если он согласится с тем, что использование армии может быть оправдано защитой национальных интересов. Но война — это далеко не общественная и политическая игра, регламентированная правилами. Как только речь заходит о том, быть или не быть войне, выживет человек в ней или нет, правила и обязательства становятся бессмысленными. Отсюда следует лишь один вывод: необходим безусловный отказ от войны вообще.
А пока — пока существуют армии — любой серьезный конфликт будет приводить к тотальной катастрофе. Пацифизм, который не штурмует политическую систему и государственные институты, вынужден расписаться в своем бессилии.
Путь к миру, по мнению Эйнштейна, невозможен без жесткого отказа от военной службы. Молодые люди, идущие по этому пути, должны быть поддерживаемы — как морально, так и в материальном отношении — теми международными организациями, которые ставят своей целью политику мира.
В письмах к Зигмунду Фрейду Эйнштейн предлагает еще один способ: развенчать милитаризм должны именно выдающиеся люди — и именно своим личным примером. Мне известно, — пишет он Фрейду, — о вашем глубоком желании внутреннего и внешнего освобождения человека от войны. Об этом мечтали и все те, кто когда-то был авторитетом в духовной жизни человечества, независимо от национальности и эпохи: от Иисуса Христа до Канта и Гёте. Духовная элита, которая в наше время утратила свое влияние на историю народов, должна попытаться восстановить, вернуть это влияние. Нужно создать международное духовное сообщество, которое оказалось бы способным склонить политиков к разоружению.
Наконец, Эйнштейн верит, что предотвратить войну под силу и частному человеку, такому, например, как Альберт Швейцер или Ганди. Со Швейцером Эйнштейн встречался дважды и воспринял его как единственного человека, оказавшего моральное влияние на целое поколение, причем оно было сравнимо лишь с личным примером Ганди и выходило далеко за пределы одной нации.
В январе 1939 года Нильс Бор привез в Америку известие о том, что Отто Хан и Фриц Штрассман открыли принцип деления урана, о чем и сделал 26 января доклад в Физическом обществе в Вашингтоне. Реакция на сообщение была весьма своеобразной: новизна открытия заставила некоторых физиков покинуть зал еще до окончания доклада — ради лабораторной проверки, которая, кстати, и показала, что при облучении нейтронами ядер урана они действительно делятся на две сравнительно равные части, выделяя при этом большое количество энергии.
Американские физики, среди которых оказались и два эмигранта из нацистской Германии, Лео Сцилард и Пауль Вигнер, не могли не понимать всей перспективы военного применения этого открытия. Сцилард предупредил, что Германия в состоянии через оккупированную Бельгию добывать необходимое количество урана из ее колоний. Он был твердо убежден в том, что немцы попытаются создать атомную бомбу. Второго августа 1939 года в сопровождении физика Эдварда Тейлора Сцилард навестил Эйнштейна в его летней резиденции. Объяснений оказалось достаточно, чтобы ученый сразу оценил всю опасность этого открытия. В тот же день Эйнштейн продиктовал роковое письмо президенту Рузвельту, где в качестве паритетных мер была подчеркнута необходимость развернутых экспериментов и широкомасштабных работ по созданию атомной бомбы. Я, естественно, осознавал ту огромную опасность для человечества, которую таит в себе успех подобной работы. Но вероятность того, что и немцы способны решить эту проблему успешно, вынудила меня совершить этот шаг. У меня, несмотря на то что я всегда был убежденным пацифистом, просто не оставалось выбора.
Между тем Пауль Вигнер говорил о неосведомленности Сциларда, Тейлора и Эйнштейна о реальном положении дел в Германии, связанном с созданием атомной бомбы; знали лишь то, что «Вайцзеккер, сын которого был значительным физиком и специалистом в этой области и занимал высокий пост в немецком правительстве». Поэтому и решили, что германским властям была известна возможность использования урана в военных целях. И все-таки это предположение не отвечало действительности. Как сообщает сам физик Карл Фридрих фон Вайцзеккер, до письма Эйнштейна вообще ничего не было сделано. «Я хотел бы прежде всего подчеркнуть один момент, — писал позднее Вайцзеккер, — нас, немецких ядерных физиков, вообще не спрашивали: хотим мы делать бомбу или нет. О чем мне теперь действительно больно думать, так это о том, что мы вовремя не сообщили нашим коллегам по другую сторону фронта, что производство бомбы в Германии не ведется. Возможно, это смогло бы многое изменить». Слова немецкого физика подтверждает и Вернер Гейзенберг: «К сожалению, легенда о том, что в Германии пытались создать атомную бомбу, распространилась слишком широко».
Письмо Эйнштейна Лео Сцилард через знакомых передал президенту Рузвельту. Решение создать специальный комитет было принято тотчас — и уже через два месяца комитет собрался на первое свое заседание. Так началось «соревнование» по созданию атомной бомбы, в котором, по сути, участвовала лишь одна Америка.
Стремительно раскручивавшийся маховик уже невозможно было остановить. Французский ученый Фредерик Жолио открыл, что при делении урана освобождаются нейтроны, которые, в свою очередь, служат источником нового деления. В декабре 1942 года, используя исследования Жолио, Энрико Ферми, также эмигрант из Европы, работающий теперь в Чикаго, осуществил первую цепную реакцию. В Лос-Аламосе успешно шли работы по созданию первой атомной бомбы. Вскоре Рузвельт получил письмо, подписанное занятыми в атомном проекте физиками, с просьбой разрешить испытание бомбы — сбросить ее на незаселенные территории. К чести для Эйнштейна, он это письмо не подписал; к чести для Рузвельта, он эту просьбу не удовлетворил (в отличие от своего преемника Трумэна). Шестого и девятого августа 1945 года, спустя месяц после окончания войны с Германией, две атомные бомбы будут сброшены на Хиросиму и Нагасаки; погибнет 260 тысяч человек, еще 163 тысячи будут ранены и получат высокую степень облучения.
В те дни Эйнштейн находился на севере штата Нью-Йорк и услышал страшное известие по радио. Общее чувство, пожалуй, лучше всех выразит Роберт Оппенгеймер: «Теперь физики знают, что такое грех, и от этого знания им уже никогда не избавиться».
Катастрофа в Хиросиме и Нагасаки снова заставила Эйнштейна искать выход, искать путь к обеспечению мира; и теперь он представлялся физику в виде наднациональной организации. К ее созданию побуждало и трагическое назначение науки вообще: посредством науки совершенствовать методы уничтожения. В одном из посланий, обращенном к интеллигенции разных стран, Эйнштейн говорит: Нашей главной и благородной задачей должно стать именно предотвращение использования созданного нами же ужасного оружия. Освобожденная энергия атомного ядра, — продолжает Эйнштейн, — многое поставила под сомнение, в том числе и наш образ мысли. Если человек так и не сможет думать по-новому, мы неизбежно будем двигаться навстречу беспрецедентной катастрофе. А потому невозможно прежними мерами устранять те или иные препятствия — необходимы позитивные стремления в создании наднациональной организации; необходима революция в мышлении, в наших действиях; наконец, необходимо определенное мужество, способное подвергнуть революционным преобразованиям отношения между народами.
«World Government» стало для него спасительным понятием. Это мировое правительство, созданное на законной основе, должно принять на себя ответственность за судьбы всех народов. Его ясно сформулированная конституция должна быть признана всеми национальными правительствами на добровольной основе. Мировое правительство должно быть способным улаживать конфликты между народами. А потому оно нуждается в силе, так как даже лучший суд теряет всякое значение, если не обладает возможностью осуществить наказание. Моральный авторитет уже не может быть средством для поддержания мира. Сила, о которой идет речь, — военная, способная действовать мобильно, быстрым вмешательством предотвращая вступление в войну какого-либо государства. И ради этого, как полагает Эйнштейн, государства-участники должны быть готовы заплатить определенную цену: подчинить свои вооруженные силы наднациональному правительству.
С озабоченностью наблюдал Эйнштейн за работой Организации Объединенных наций (ООН), которая, казалось бы, должна была отвечать его идее, но на деле не смогла оправдать возложенных на нее надежд: Она до сих пор ограничена лишь пределами морального авторитета, хотя, по моему мнению, давно бы следовало выйти за них. Эйнштейн в достаточной мере реалистичен, чтобы признать, что власть любой международной организации не может выйти за пределы переданных ей конституционных полномочий или же тех полномочий, которые уступили ей отдельные участники. Эйнштейн пытается внести те или иные предложения, как сделать ООН более влиятельной, рассуждает о мерах, которые могли бы способствовать созданию мирового правительства. Советские ученые-физики внимательно следили за его мыслью, предостерегали его, говорили, что он введен в заблуждение, но тем самым как раз выявляли живой импульс его конкретных политических взглядов.
Эйнштейн видел перспективы мирового правительства в следующем: во-первых, предоставленная мировому правительству возможность распоряжаться всеми вооруженными силами, включая сюда и современные виды оружия массового поражения, должна была исключить в будущем вооруженные межнациональные конфликты как таковые. Во-вторых, мировому правительству надлежало не только ограничиваться проблемами коллективной безопасности, но и непосредственно воспитывать и человека, и целые народы. Суть в том, что в наше время каждое государство склонно не только накапливать горы вооружения для своей защиты, но и пестовать в своих согражданах постоянное предчувствие войны, держать их как бы «в боевой готовности». Страх перед внешней опасностью, перед экспансионистскими целями возможного противника (который еще недавно был мирным и добрым соседом) или навязчивая идея превосходства собственной экономической и политической системы, национальная заносчивость — все это желанные попутчики подобного воспитания. Ориентированная на военное превосходство политика нацелена на то, чтобы постепенно овладеть всей полнотой нашей общественной жизни, отравить нашу молодежь задолго до того, как над нами грянет сама катастрофа.
Таким образом, в содержании национальных вооруженных сил Эйнштейн видит опасность не только для других народов (гипотетическая возможность нападения), но и для самой нации, которая создает их для своей защиты. Эту опасность нельзя недооценивать: там, где вера во всемогущество физической силы становится главенствующей в политической жизни, сама сила обретает собственную власть и уже давит тех людей, которые хотели ее когда-то использовать в качестве своего оружия. Именно об этом писал когда-то Клейст:
Проклятье власти в том и состоит,
Что воле, отменимой по природе,
Она дает орудье, отчего
Неотменяемым бывает дело.
(Перевод Б. Пастернака)
«Он служил Богу, который был больше, чем все боги Олимпа. Я говорю о Боге свободы» — эти слова Генриха Гейне Эйнштейн будет повторять многократно, словно они — ключ для понимания всего мировоззрения автора теории относительности.
Меня, тогда еще молодого человека, хотя и созревшего довольно рано, захватила и поразила идея ничтожности человеческих надежд и стремлений; и в то время как обычное сознание заставляет большую часть людей, в страхе перед своей ничтожностью, без передышки мчаться по жизни, Эйнштейн увидел, что Ничтожность — это лишь вещь-в-себе, нечто, что томится в оковах своего «Я», где властвуют слепые страсти и побуждения. Ничтожность воспринималась Эйнштейном как телесная сторона существования со всеми ее атрибутами, — а потому и человек не может быть изменен, но только покинут.
Осознание этого стало для молодого исследователя отправной точкой. Он был убежден, что понять что-либо в полной ясности — значит осознать и противоположное; о добре знает только тот, кто не чужд и злу; от ничтожной обыденной жизни может спастись только тот, кто открыл для себя возможность бегства от нее. Освобождение от оков своего «Я» стало высшей целью Эйнштейна, и именно в нем он видел цену и ценность человека.
Силой, способной освободить человека, вырвать его из тисков чисто телесного существования и повести к свободе, оказалась наука. Эйнштейн говорил, что, посещая храм науки, чтобы полностью отдаться научной работе, он тем самым обретает свободу.
Наше время отличается тем, что существует множество различных организаций, фирм, салонов, людей, которым человек мог бы «вручить заботу» о своем теле. Совершенно иначе обстоит дело с «духовным существованием», которое сегодня не только поставлено под сомнение, но подчас даже расценивается как нечто совершенно бессмысленное. Чаще всего «дух» воспринимается как некий побочный атрибут творчества, придающий оригинальность научным работам или художественным произведениям. Это понятие встречается в столь многочисленных интерпретациях и на перекрестках столь многих мировоззрений, что уже этого достаточно, чтобы возникло сомнение в его существовании. Главной проблемой все же стала его «неочевидность»; существование духа «не навязывается» человеку с той же определенностью, как и предметы чувственного восприятия.
По убеждению Эйнштейна, в мировом пространстве господствует разум, в природе — гармония, а прошлое и будущее закономерно детерминированы. Это вовсе не самоочевидно, поскольку априори можно ждать только хаотического мира, — мира, ни в коей мере не поддающегося осмыслению. Можно и должно ожидать, что мир лишь в той степени окажется закономерным, в какой осуществляется упорядочивающее вмешательство. Этот порядок был бы похож на алфавитный. Между тем тот тип порядка, что предложил Ньютон, основываясь на своей теории тяготения, имеет совершенно иной характер. И даже в том случае, если аксиомы априори устанавливаются человеком, залогом успеха подлинных начинаний будет лишь предшествующий объективный миропорядок, причем высокого уровня. Эйнштейн склонен принимать это как чудо, которое по мере развития наших знаний становится лишь ярче и пленительней. Самое прекрасное — то, что мы вынуждены довольствоваться «чудесными объяснениями», как будто нет ни никакого законного, разумного пути сверх этого. В том и заключается слабое место позитивистов и атеистов: они чувствуют себя счастливыми от сознания того, что мир не только безбожен, но и начисто лишен чуда.
Эйнштейн не раз признавался, что все его существо преисполнено благоговением перед изумительным зрелищем природы как особого грандиозного строения, которое тем не менее представляется ему творением разума. То, что Эйнштейн считает понятным в этом строении, переходит в чувство космической религиозности. По словам физика, именно это чувство во все времена вело за собой любящих, творческих и религиозных людей. Оно выражено в некоторых псалмах Давида, у Франциска Ассизского, у философов Демокрита и Спинозы, в буддизме. Созерцание объективной природы высвобождает человека от оков собственного «Я»: Нам дан этот огромный мир, который существует независимо от нас, людей, и который предстает перед нами как неизмеримая и вечная тайна, лишь отчасти доступная нашему созерцанию и мышлению. Бегство в тайну этого мира — бегство от обыденности. Путь освобождения — путь познания, средство освобождения — научное исследование, цель — свободный человек и его «правда». Космическая религиозность как бы оберегает тот источник, который питает любое глубокое научное познание.
Мы обладаем средствами реконструировать то, что изначально присуще мировому целому, — его высший порядок; мы в состоянии, по меньшей мере отчасти, решить загадку мира посредством нашего сознания и тем самым обосновать наше существование в духовном — это как раз и есть возвещение космической религии, откровением которой станет постижимость объективного мира.
Эйнштейн не задается вопросом, каким образом был создан этот миропорядок, ограничиваясь лишь удивлением; он не принимает, в отличие от Ньютона, существования Творца, создавшего его и господствующего над ним. Напротив, чем больше человек проникается закономерным порядком вещей, тем реже он допускает возможность любой иной природы, любого иного порядка, кроме существующего, и, естественно, вряд ли признает человеческую или божественную волю в качестве независимой причины природных явлений.
Для религиозности Эйнштейна существенно отношение его к Спинозе. Я верю в бога Спинозы, который открывается в гармонии сущего, — признавался Эйнштейн одному раввину. — Я чувствую и глубоко убежден, что существует превосходящее сознание, которое лишь приоткрывает себя в познаваемом мире, — это и образует мое понятие бога. Мировоззрение Эйнштейна можно считать пантеистическим, как и в случае с трудами Спинозы, где Бог не является независимой причиной происходящего, но как бы вплетен в природные процессы. Для Спинозы, как затем и для Эйнштейна, жизнь в наиболее значимые и яркие ее моменты становится мысле-жизнью и противопоставлена, как это следует из раннего «Трактата» Спинозы, обыденному стремлению, «vana et frutilia», суетному и ничтожному. Спиноза ищет такие средства исцеления, которые позволили бы ему избежать «вульгарности жизни». Но его устремления всякий раз будут терпеть фиаско, до тех пор пока он не сможет наконец сказать: пока я думаю, я чувствую себя свободным. Мысль, таким образом, становится моментом освобождения. Однако она способна отвечать своему высокому назначению лишь при условии, что сам мир доступен человеческому познанию и предполагает необходимые закономерности. В итоге Спиноза называет закономерность и безусловность основанием мира, «субстанцией»; Эйнштейн — объективным порядком объективного мира.
Бог Спинозы — мышление. Это не трансцендентный бог, не внешняя причина всех вещей, а бог имманентный, глубинный, вещь-в-себе. Первооснова этой субстанции — познаваемость.
С познанием непосредственно связан принцип причинности, которому Эйнштейн привержен так же, как и Спиноза. Они оба воспринимают логико-математический ряд как аналогию закономерности природы. Для Спинозы каждый элемент этого ряда относится к другому как причина к следствию или наоборот: как следствие к причине. Таким образом, причинно-следственная связь оказывается тождественной самой природе, или Богу. И тот, кто не способен определить причину действия, не способен понять и само действие.
Эйнштейн находится во власти этой традиции. Исследователь космической религиозности, — пишет он, — ставит принцип причинности во главу угла. Без этой веры наука не представима. Объективный мир причинно мотивированных отношений, связей, действий может быть осознан и вполне поддается реконструкции посредством человеческого духа. Для Эйнштейна важно, чтобы человеческое познание оказалось способным отметать все случайное и неподлинное — лишь тогда можно будет увидеть глубинные основания природы вещей.
Толстой в свое время спрашивал: может ли наука научить нас жить? Тот же вопрос поднимал и Эйнштейн: можем ли мы вывести этические правила из аксиом физики?
Эйнштейн однозначно отвергает эту возможность. Он не верит, что наука в состоянии дать человеку моральный канон. Цель науки, — пишет он, — установить и понять то, что есть, а потому определение того, «что должно быть», вряд ли можно получить методологическим путем. Познание истины прекрасно само по себе, но в качестве этического руководства оно бессильно, оно даже не в состоянии стать обоснованием нашего стремления к истине или назвать его цену. Хотя наука и способна соотнести разные положения этики и при случае даже оказать услуги в достижении этических целей, подобное целеполагание все же лежит за пределами ее домена.
Принципиальный характер носит и мотивировка этой идеи. Наука ставит своей задачей реконструировать миропорядок; сокрытая же реальность природы не предполагает этики. Чувство того, что должно быть и чего быть не должно, растет и умирает подобно дереву в лесу — без удобрений и прививок. Царство бытия не зависит от царства долга.
Исходя из размышлений Эйнштейна, имеет смысл проследить историю отношений бытия и долга — размежевания, начавшегося еще в эпоху Ренессанса.
В свое время молодой Кеплер не считал невероятным симбиоз причинности и душевной экзальтации, хотя и отвергал при этом астрологию. Лишь позднее, на вершине своей исследовательской деятельности, он отказался от такого рода шатких соотношений — в пользу систематической экспериментальной науки. Комбинация математического мышления с эмпирическим обещала тогда стать подлинным научным методом. По меньшей мере, это сделало возможным строго формулировать законы природы, а посредством опыта добиваться высокой степени уверенности, что выведенный закон соответствует научной истине. Принципы нового метода, исходившие от исследователя, становились достоянием общества, хотя отдельные научные положения понимались весьма приблизительно.
Научный мир отстаивал принципы исследования: суеверия упразднялись, поскольку не могли быть предметом эксперимента, да и невозможно было подчас определить само суеверие, что для многих естествоиспытателей стало причиной отказа от веры вообще. Таким образом, как пишет Эйнштейн, знание и вера противостояли друг другу как непримиримые противники. Вопросы о Боге, о смысле человеческой жизни, о сущности человека казались большинству исследователей ненаучными и отвергались как реликты, как пережитки прошлых времен.
Доходило иногда до забавного. Так, члены Английской Академии взяли обязательство никогда не говорить о глубинных, метафизических взаимосвязях, сконцентрировавшись лишь на деталях. Во Франции решили не откликаться ни на какие известия о камнях, падающих с неба, — явление, названное позднее потоком метеоритов, ученые принимали за суеверие. В итоге отрицались те природные феномены, которые не могли быть проверены экспериментальным путем.
Связанным подобной традицией оказывается и тот исследователь, образ которого рисует Эйнштейн: существенно только бытие, нет никакого долженствования, никаких желаний и волнений, никакого добра и зла и, наконец, никакой цели.
Выражение «теория относительности» в первые годы своего признания создало видимость естественнонаучного обоснования того, что «все вообще относительно», и в частности — этические нормы. Однако когда один архиепископ спросил Эйнштейна, какое значение имеет его теория относительности для религии, физик пресек все возможные отождествления: Совершенно никакого. Теория относительности — дело одной только чистой науки, и с религией она не имеет никакой связи.
Если случай с теорией относительности все же достаточно ясен — относительность пространства и времени едва ли в состоянии поколебать представления о моральных и нравственных ценностях, — то с исторической точки зрения еще раз поднимает проблему взаимосвязи этики и естественнонаучного исследования как раз квантовая теория. Здесь вполне уместен вопрос: сохраняют ли свое значение положения физической теории для других областей человеческой деятельности? Недетерминистическая редакция теории познания природы в квантовой физике побуждает выйти за пределы физики и применить ее к совершенно иным явлениям. Возможность использования дополнительных описаний в нефизических дисциплинах — биологии, психологии, этике, философии — уже предполагали Вернер Гейзенберг, Макс Планк, Луи де Бройль и даже писали об этом теоретические экскурсы.
И все же в этических построениях впереди всех шел Макс Борн, попытавшийся объединить свое физическое понимание природы с нравственной свободой человека. Борн признается, что не в состоянии провести границу между пониманием природы и областью нравственного, а «квантовый скачок» вообще приоткрывает для Борна проблему нравственной свободы. Способность «Я» к деятельности, как считает ученый, определяется теми же мотивами, что и направление электрона при излучении. Борн называет это «мотивацией, проявляющей себя — в прошлом или в настоящем — в соприкосновении человека с внешним миром». Электрон, излученный свободными частицами, не зависит от потенциального влияния луча — этим он и символизирует для Борна собственно свободный акт деяния.
На этом свободном действии стоит остановиться подробнее. Прежде всего необходимо оговориться: наши свободные действия выходят за пределы определяющего (то есть прошлой, сопутствующей мотивации). То, как мы в этот момент спонтанной свободы решаем, каким должно быть действие, уже представляет собой деяние, предвосхитить которое, «описать наперед» невозможно, а потому любому стороннему наблюдателю оно обязательно покажется произвольным.
Деяние, относительно которого нравственно действует лишь тот, кто получит из некоей инстанции необходимое для него определение, становится противоположным его мотивации. Эйнштейн пишет: Мысль о том, что электрон, выходящий из луча, сам по себе выбирает момент и направление движения, для меня невыносима: уж лучше я стану сапожником или крупье в казино, чем физиком. По Эйнштейну, действовать — значит сориентировать себя на определенную цель, именно этим и обусловлены достоинство и ценность деятельности. Но в недетерминистической редакции и ценность, и достоинство исчезают.
Взгляд на историю этики открывает нам, что нравственная свобода совсем не предполагает неопределенности — напротив, она означает определенность. Ни Платон, ни Спиноза, ни Кант не сводили понятие нравственной свободы к законам природы. Нравственная свобода у Платона становится определенностью посредством чистого созерцания идеи, у Канта — посредством понятия обязанности (нравственного императива), что выражает собой закономерность собственной воли.
Эйнштейн принадлежит этой традиции и не ищет для нравственной свободы закономерности иного типа. Она представляет для него проблему sui generis (собственного рода), поскольку понятие природы, к какому бы типу — детерминистическому или недетерминистическому оно ни принадлежало, не предполагает никакого стремления и осуществления. К этому необходимо добавить еще и следующее: нравственность и противопоставленная ей научная реконструирующая деятельность подчиняются — каждая порознь — высшим понятиям: природный мир физика ориентирован на объективный порядок реального бытия, нравственный мир — на идеальное понятие необходимости.
Наука, как мы видим, не формулирует этических аксиом. Потребность в этических нормах уходит своими корнями, по мысли Эйнштейна, в область христианско-иудейской традиции, которая нашла свое выражение в лучших представителях еврейского народа. Ибо только частный человек способен создавать благородное и возвышенное, толпе же всегда недоставало характера и разума. Нравственный гений, воплотившийся в просветленной личности, обладает преимущественным правом устанавливать этические аксиомы такой глубины и значимости, что люди видят им подтверждение в своих бесчисленных личных переживаниях.
Между тем Эйнштейн хочет лишить эту христианско-иудейскую традицию ее антропоморфного одеяния. Для него сущность традиции не в Боге, как бы его ни определяли, но в гуманности. При этом традиционные символы веры и заветы освобождаются от своей трансцендентной формы и редуцируются до социальной ступени. Освобожденное от всякого очеловечивания восприятие христианско-иудейской традиции становится моральной установкой в жизни человека, который теперь обретает цель и радостно и добровольно отдает свои силы служению человеческому обществу. Служить другим, а иначе и жить не стоит — вот нравственный императив Эйнштейна, предъявляемый и к другим, и к себе; он говорит: Я чувствую себя солидарным со всем живым, a потому мне безразлично, где начинается отдельно взятый человек и где он кончается.
Наконец, возможно ли вообще, чтобы акт познания этической аксиомы или того или иного положения веры оказал бы влияние на индивидуальное поведение? Иными словами, вслед за Карлом Ясперсом спросим: может ли «разумное рассмотрение» стать «разумным деянием»? Ответ Эйнштейна на этот вопрос связан с его пониманием космической религиозности.
Отказываясь от оков собственного «Я», человек, как мы уже говорили, обретает духовное существование. Осознание значимости и возвышенности тех «сверхиндивидуальных» явлений и целей, которые не могут получить рационального объяснения и даже не нуждаются в нем, совершенно стирает границы «только-персонального» и, освобождая человека, открывает новые перспективы. Космическая религиозность не связывает человека формальностями, но дает возможность этического действия.
Для нашего времени, по Эйнштейну, характерно совершенство средств и смятение в целях.
Общественная жизнь уже давно отмечена культом успеха и достижений, и уже никто всерьез не спрашивает о нравственном критерии человека, об этической ценности явлений и целей общества. Беззастенчивая экономическая борьба, вызванная неравномерным распределением хозяйственных средств, оборачивается утратой моральных корней. Так, уже ничего не стоят понятия добродетели, усердия и правды; культурное наследие становится архивным, а сама планка ценностей угрожающе понижается; наконец, утрачивается сама священность жизни.
Эйнштейн говорит, что истина сама по себе, чистое мышление, интересует все меньшее количество ученых. Целое поколение исследователей словно забыло, что наука неизбежно обесценится, если будет преследовать только практические цели. Как бы ни были необходимы и полезны результаты современных исследований, они все же не могут представлять собой последнее слово в поиске истины. Эйнштейн упоминает Ньютона и Кеплера: Вот страсть к познанию... разум, ставший откровением этого мира, — они должны были жить этим, чтобы по прошествии многих лет одинокого труда суметь расшифровать законы небесной механики. Кеплер в свое время предпослал книге «Mysterium cosmographicum» такие слова: «Наш создатель дал нам дух не только для того, чтобы мы могли добывать себе хлеб насущный, но и для того, чтобы мы, исходя из бытия вещей, что находятся перед нашими глазами, смогли бы проникнуть к тайнам их существования и становления — даже в том случае, если это не принесет нам никакой пользы».
В здоровом обществе, как считает Эйнштейн, этические императивы постоянно задействованы как часть традиции и не нуждаются в каком-либо обосновании. Поскольку наше общество можно считать каким угодно, но только не здоровым, мы вынуждены нынче изобретать новые ценности, которые соответствовали бы традиции. Нам нужно всего лишь ясно их высказать и сделать своеобразным эталоном для нашей деятельности. Потребность в цели, в новой этической форме в нашу техническую эпоху должна быть удовлетворена во что бы то ни стало. Эйнштейн предлагает и необходимые средства: искусство, педагогика, наука, а также и личное взаимодействие частного человека с обществом.
Образование и воспитание можно назвать столпами этического самопостроения. Поэтому от школ во многом зависит здоровье и само существование человеческого общества. Задача воспитания — сформировать независимую личность, способную самостоятельно думать и действовать, и вместе с тем считать высшим своим назначением служение обществу. Задача учителя — пробудить деятельные силы души, доказать, что труд должен приносить радость. Молодой человек способен почувствовать свою деятельность облагороженной, и выбор предмета здесь не имеет никакого значения. Ученик должен учиться думать сам и работать, воспринимая свою задачу как общественное призвание. Наконец, рекомендации Эйнштейна относительно социального момента в образовании затрагивают и представителей церкви, которые должны стать наставниками и вести человека к гуманному общежитию.
Другими источниками нравственного воспитания, согласно Эйнштейну, являются наука и искусство. Наука формирует свой особый понятийный язык, способный детально и точно рассказать об имманентном порядке природы. Эту же цель ставит и искусство, только средства его иные: художник (поэт) ищет, как изобразить картину мира в адекватной, но упрощенной и наглядной форме; художник живет миром переживаний, который как бы подменяется созданной картиной. В нее художник вкладывает всю полноту своей чувственной жизни с тем, чтобы обрести на этом пути покой и устойчивость, которых лишен в слишком узком кругу суетных личных переживаний. Для стороннего наблюдателя искусство оказывается посредником невыразимого и вместе с тем воспитывает человека в служении этической культуре. В одном из изречений Гёльдерлина определено: «Искусство — это переход от природы к образованности, и от образованности — в природу».
Наконец, этические убеждения — плод сложнейших отношений между человеком, устанавливающим этические принципы, и обществом. Человек знает о том, что его задача: вовлечь в круг своих ценностных представлений иные области и тем самым усовершенствовать первые — большей частью не осуществима. Общество же, в свою очередь, должно уважать и защищать человека даже тогда, когда его идеи отличаются от привычных. Художник, одинокий и всякий раз единственный, пропускает через себя то, что ему дает традиция и общество, и затем возвращает все это, обогащенное его индивидуальностью, в мир, в целое, на «питательную почву» общего. Это постепенное движение можно, пожалуй, назвать «позитивной диалектикой».
Если мы, вслед за Эйнштейном, зададимся вопросом о смысле этого прогресса, этого движения по спирали, то этот вопрос, с объективной точки зрения, придется признать бессмысленным. Но тот, кто не располагает ответом на него и не пытается его найти, не только несчастен, но и едва ли жизнеспособен. Знать ответ на этот вопрос и означает быть религиозным.
Изд: Йоханнес Виккерт. Альберт Эйнштейн. Челябинск, «Урал LTD», 1999.
Пер. с немецкого под ред. И.Полетаевой и В.Лютова.
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
Date: июнь 2012