Эд. Карпентер.

Цивилизация,

ее причина и излечение

И ДРУГИЕ СТАТЬИ.

 

 

ИЗДАНИЕ

Ив. Фед. Наживина.

 

 

В защиту преступников.

 

Государство есть выражение современных ему нравственных понятий, ибо оно представляет из себя единство общей существенной воли с волей индивидуума, а это и есть „нравственность".

Гегель.

 

Преступник это, в буквальном смысле, человек, обвиняемый, обличенный в нанесении какого-либо вреда обществу. Но действительно ли вреден обществу этот оборванный воришка, сидящий на скамье подсудимых? Правда ли, что он более вреден, чем старый господин с приятными манерами и в парике, произносящий над ним приговор? — вот в чем вопрос. Правда, он преступил закон, а закон есть, в некотором роде, отвердевшее общественное мнение. Но ведь если бы никто не нарушал закон, общественное мнение окостенело бы и общество должно было бы исчезнуть. Доказано, что обществен-

 

— 155 —

 

ное мнение постоянно изменяется, — так как же узнаем мы, когда общество держится истинного мнения и когда ложного? Преступник этого момента становится героем в следующий момент. Рукописи Роджера Бэкона были распяты на досках и так и сгнили под дождем и солнцем, его кости покоятся в неизвестной могиле, а теперь на него смотрят, как на пионера человеческой мысли. Ненавистные христиане, устраивавшие свои, пользовавшиеся дурной славой, собрания во мраке катакомб, поднялись оттуда на трон св. Петра и мира. Еврей ростовщик, которого раньше с легким сердцем подвергли бы пытке, стал Ротшильдом, гостем королей, поднимающим бесконечные войны за рынки, а Шейлок теперь уже весьма уважаемый железнодорожный туз. Таким образом, принятое в одном веке становится преступлением в другом. Вся слава Александра Македонского не может в наших глазах искупить жестокость распятия им вдоль морского берега тысяч храбрых защитников Тира; если бы завтра появился в Лондоне Соломон со своей тысячью жен и наложниц, самые легкомысленные лондонцы были бы шокированы и сам г. Brigham Joung показался бы в сравнении с ним образцом добродетели. Сегодня судья осуждает преступника, а чрез некоторое время общество в свою очередь осуждает судью. В руках его новый свод за-

 

— 156 —

 

конов, новая мораль и своего бывшего представителя с его законом оно обрекает презрению.

Общество, подобно индивидууму, по мере своего движения вперед, создает себе все новые и новые идеалы. Во всякий данный момент каждый человек сознательно или бессознательно имеет в душе идеал, в направлении которого он и идет (отсюда — важное значение литературы). Точно так же и общество носит в душе идеал. Эти идеалы суть тангенсы или исчезающие точки, указывающие направление, в котором движется в известный момент общество. Оно не достигает своего идеала, но оно движется в его направлении, затем, по истечению некоторого времени, пред обществом встает новый идеал и направление его движения изменяется.

Если идеал общества материальные блага, собственность, как это мы видим в большинстве случаев теперь, объектом особых кар его является вор, не богатый вор, который уже находится в обладании украденным и потому всеми уважается, а вор бедный. Нечего доказывать, что бедный вор более безнравствен, вреден обществу, чем почитаемый всеми миллионер — ясно, что миллионер несся по течению широкой общественной реки, в то время, как бедняк плыл против течения и был побежден... Или если, как теперь, общество

 

— 157 —

 

покоится на частной земельной собственности, его контр-идеалом становится браконьер. Если вы сидите в компании дворян-помещиков, то из их послеобеденного разговора вы очень скоро заключите, что браконьер это ничто иное, как совокупность всех человеческих и адских пороков; тем не менее, я знавал не мало браконьеров и, должно быть, или я был очень счастлив в этих знакомствах или очень пристрастен к ним, но я всегда, находил в них славных малых, с единственным только пятнышком: все они неизменно смотрели на помещика, как на эмиссара преисподней. Браконьер, м. б., так же прав, как и помещик, но он не прав в настоящее время. Он поддерживает право (и инстинкт) прежнего времени, когда охотиться можно было всюду, или будущего, когда это и все другие, ему подобные, права будут снова восстановлены. Цезарь рассказывает, что Свевы возделывали землю сообща и не знали частной земельной собственности, и есть много доказательств, что, вообще, все древние человеческие общежития, прежде чем они поднялись на ступень современной цивилизации, носили коммунистический характер. Некоторые из островитян Великого океана и теперь находятся в этом состоянии. В те времена частная собственность была воровством. Очевидно, всякий, кто попытался бы захватить себе какое-

 

— 158 —

 

нибудь имущество, или кто отхватил бы себе хороший кусок общественной земли и, как современный помещик, не позволил бы возделывать ее никому, кто отказался бы уплатить ему известное вознаграждение за это, — был бы самым ужасным преступником. Тем не менее, преступники эти смело шли своей дорогой и стали теперь, в наше время, весьма почтенными членами общества. И весьма возможно, что подобным же образом преступники нашего времени одержат верх и будут всеми уважаться век спустя...

Аскетический и монастырский идеал раннего христианства и средних веков считается теперь глуповатым, если не прямо вредным, и бедность, уважавшаяся во многих местах, во многие века, как верный признак честности, теперь считается преступной и неприличной. Номады — конечно, бедные номады, — в наше время преступники. Цыган и бродяга преследуются до последнего издыхания. Не иметь постоянного местожительства или, еще хуже, не знать, куда и голову преклонить, теперь внушает всем подозрение. Мы запираем наши дома и житницы от сына человеческого и сын человеческий не приходит к нам. И тем не менее, было время, когда кочевание было правилом, а оседлость преступлением. Жатву осевшего на земле сжигали, скот угоняли: Какое право имеет он ставить границы охотнику и

 

— 159 —

 

портить свободную дикую жизнь равнин своим грязным земледелием?

Что касается брачных отношений и относящихся к ним нравственных понятий, то разнообразие их достаточно известно. Общественное мнение, кажется, испробовало в этой области все идеалы, прошло чрез все фазы и тем не менее незаметно и признаков конца этих колебаний. Последние исследования обнаруживают, что в раннем периоде всех человеческих обществ браки были чрезвычайно смешаны; связь брата с сестрой была скорее правилом, чем исключением, а теперь все смотрят на такой союз, как на нечто чудовищное и нечеловеческое. *) Среди одного народа в известное время господствует полиандрия, среди другого полигамия. В центральной Африке вождь племени предлагает вам свою жену, как знак гостеприимства, в Индии раджа прячет ее даже от самого близкого гостя. Общественное мнение в Японии предоставляет де-

—————

*) Тем не менее нет никакого сомнения, что и между такими близкими родственниками может возникнуть прочная и страстная любовь. Опасность вреда для здоровья потомства такого союза возникает, кажется, главным образом от усиления недугов, общих родителям-родственникам. В обществе, свободном от болезней, свойственных периоду цивилизации, такая опасность должна значительно уменьшиться; это и может отчасти служить объяснением широкой практики этого обычая у дикарей.

 

— 160 —

 

вушкам даже лучших семейств большую свободу в их отношениях к мужчинам, пока они не выйдут замуж, в Париже эту свободу женщина получает только после брака. У древних греков и римлян брак, за некоторыми блестящими исключениями, был чем-то прозаическим, будничным, делом выгоды, домашнего хозяйства, в котором женщина является только орудием; в отношениях мужа и жены было мало идеального. Любовный роман шел в ином месте. Духовную красоту страсти придавали свободные женщины высших классов или гетеры. Они были соответственно воспитаны и общепризнаны и, возможно, в их лучшие времена они имели здоровое влияние на юношей. Это показывает почтительное отношение Сократа к Феодоте и его совет ей относительно ее возлюбленных — гнать прочь нахалов и радоваться, если кто-нибудь из возлюбленных совершит что-нибудь хорошее. Что влияние гетер было огромно, показывает одно имя Аспазии и, если Платон в Симпозиуме передает правильно слова Диотимы, ее учение о человеческой и божественной любви было, вероятно, одно из самых благородных и глубоких, какие только слышало человечество...

Нашествие норманов на Европу повлекло за собой новый идеал в области половых отношений, и женщина более приблизилась к ра-

 

— 161 —

 

венству с мужчиной, чем прежде. Любовный роман шел все-таки за пределами брачного союза и вылился, главным образом, в двух формах: идеал рыцарства, идеал поклонения чистой женственности, и идеал министрелей, принявший совсем другой оттенок, индивидуальный и сентиментальный, любовник и его возлюбленная (большей частью, жена другого), серенады, тайная любовь и пр. Но обе эти формы, рыцарства и министрелей, заключали уже в себе нечто новое, неизвестное древности.

Наконец, в наше время взял верх моногамический союз — прекрасный идеал равной, длящейся до самой смерти привязанности мужа и жены, привязанности, богатой детьми в этой жизни и полной надежд на продолжение в жизни будущей, — взял верх и стал темой всей романтической литературы, осью вращения тысяч повестей и поэм. И тем не менее, как раз здесь, в наше время, когда, после вековой борь6ы, этот идеал установился, среди наций, идущих во главе цивилизации, встречаемся мы с доктриной полной свободы брачных отношений, проповедуемой с наибольшим успехом; как раз теперь кажется вероятным, что коммунизирование общественной жизни в будущем ослабит семейные связи и освободит от обязательств брачных уз...

Если во времена греков, как ни прекрасна

 

— 162 —

 

была эта эпоха сама по себе и по тому, что ею сделано для человеческого прогресса, если в это время брак не считался чем-то высоким, это отчасти было потому, что идеальной страстью этого периода — которая более, чем всякая другая вдохновляла его — были товарищеские отношения, мужская дружба, вознесенная в область любви. Фигуры Гармодия и Аристогитона стоят у входа греческой истории, как олицетворение этой страсти, приносящей свой плод в соединенном самопожертвовании благу родины, что, по словам Платона, и есть самая сущность этих отношений. Геройский фиванский легион, — «священный союз», в который ни один человек не мог вступить без своего возлюбленного и который, как говорили, оставался непобедимым до полного уничтожения его в битве при Херонее, — доказывает, что страсть эта, ее место в общественной жизни были общепризнаны, в то время как на ее универсальность и глубину, на которую она проникла в ум и душу грека, указывает тот факт, что существуют целые трактаты о духовной любви, в которых рассматривается только эта форма чувства, как указывает на это и вся блестящая греческая скульптура, видимо, вдохновлявшаяся в широких размеров этим чувством. И самый замечательный в истории народ, и его величайшие люди не могут быть ни рассматриваемы, ни поняты надлежащим образом отдельно от

 

— 163 —

 

этой страсти, — тем не менее в наше время ее едва признают, а если и признают, то только для того, чтобы строго осудить *).

Могут быть приведены и другие примеры того, как различны нравственные понятия в разное время, как взгляды на ростовщичество, например, на магию, на самоубийство, детоубийство и пр. В общем мы гордимся, — и я думаю, справедливо, — тем, что люди, вообще, стали гуманнее, но тем не менее мы знаем, что самые простые дикари содрогнулись бы при взгляде на цивилизацию, которая допускает одного утопать в роскоши, в то время, как другие систематически голодают, и несомненно, что вивисекция, одобряемая нашими образованными классами (но порицаемая более здоровым чувством классов необразованных) считалась бы древними египтянами одним из самых отвратительных преступлений, если бы, конечно, они могли вообразить себе подобную вещь.

Но не только нравственные понятия человечества изменяются так из рода в род и из

—————

*) Современные писатели, сосредоточившие свое внимание на физической стороне этой любви, подняли против нее протест, как против простого разврата, до которого эта страсть опустилась, — как, напр., во времена Марциала; но они совершенно упустили из вида глубокое значение самой героической привязанности. Мы говорим здесь, конечно, об идеале, а не о его дезинтеграции...

 

— 164 —

 

века в век, но — что так же замечательно, — они также различны в разных классах одного общества. Если помещики смотрят на браконьера, как на преступника, то и браконьер, как уже было замечено выше, смотрит в свою очередь на помещика, как на себялюбивого мошенника, имеющего на своей стороне полицию; если почтенный акционер, прилично и благолепно живущий на дивиденды, гонит от себя прочь поденщика землекопа или завсегдатая кабака, то, в свою очередь, поденщик смотрит на него с презрением, как на самого отъявленного вора. И в конце концов не легко узнать, кто же из них прав... Невозможно разрешить эти противоречия предположением, что один класс обладает монополией на добродетель, в то время, как другие, не имея сил достигнуть этой добродетели, только высмеивают ее. Стало уже общим местом, фактом, который не может быть оспариваем, что всякий класс, — как бы ни казался он греховным, отверженным другим классам, — заключает в своих рядах много людей великодушных, благородных, готовых на самопожертвование, так что общественное мнение такого класса, как бы ни отличалось оно от понятий других классов, не может быть пренебрегаемо. Есть не мало среди священников в наше время истинных пастырей, хотя большая — и все возрастающая — часть обще-

 

— 165 —

 

ства и склонна смотреть на них, как на волков в овечьей шкуре. Нередко можно встретить среди профессиональных воров людей великодушных и щедрых до последней степени, готовых отдать товарищу в нужде последнюю копейку, среди женщин, живущих вне рамок условной морали, женщин глубоко религиозных, которые смотрят на атеистов как на людей злых, среди аристократов таких людей, жизнь которых так же сурова, как жизнь рабочего в каменоломнях, и даже среди акционеров и завсегдатаев гостинных есть люди так же способные на благородство и самопожертвование, как и среди углекопов или рабочих железоделательных заводов. Тем не менее все эти классы имеют каждый свой кодекс нравственности, более или менее отличающийся от кодекса других классов. И снова пред нами встает вопрос: какой же из всех этих кодексов наиболее истинный, наиболее прочный?

Глядя на это разнообразие нравственных кодексов в одном и том же обществе, могут сказать, что, не смотря на это разнообразие, есть один действительно ценный, тот, который воплощен в законе, а все остальные и отброшены именно потому, что не имеют цены. Но стоит нам только взглянуть в этом направлении, как мы увидим, что едва ли эта защита закона может быть серьезно поддержи-

 

— 166 —

 

ваема. Закон представляет из века в век кодекс высшего или правящего класса, медленно собранный, без сомнения, и медленно изменяемый, но всегда пополняемый и применяемый правящим классом. Кодекс правящих классов нашего времени лучше всего, может быть, обозначить словом: «комильфотность». И, если мы спросим себя: почему же этот кодекс взял верх над кодексами других классов и привлек закон на свою сторону до такой степени, что он смотрит на эти другие, неподчиняющееся ему классы, как на преступные классы, — единственным ответом на это будет: потому что это кодекс класса, обладающего властью. Комильфотность — кодекс тех, которые располагают богатством и властью, а так как в их же распоряжении находятся и гибкие языки, и красноречивые перья, то кодекс этот становится девизом всей литературы и прессы. Нет никакой необходимости думать, чтобы этот девиз был лучше других, но он тот, который в данный момент в силе; это — кодекс классов, которые, главным образом, представляют современное общество, это — кодекс буржуазии. Он отличается и от феодального кодекса прошлого, кодекса феодалов и рыцарей, и от демократического кодекса будущего, кодекса равенства и братства; это кодекс коммерческого века, лозунг которого — собственность.

 

167

 

Комильфотность, респектабельность нашего времени это респектабельность собственности. Нет ничего более респектабельного теперь, как быть хорошо одетым. Закон подтверждает это: все — на стороне богача, а для бедняка и правосудие не по карману. Преступления против личности едва-едва что не считаются менее тяжкими, чем преступления против собственности. Вы можете избить вашу жену чуть не до смерти и вас посадят на три месяца, но если вы украдете кролика, вас могут посадить на года. Тысячная игра на бирже почтенна, а пятачковая орлянка на улице унизительна и может вызвать вмешательство полиции; мошенник первого ранга «принят» в обществе, а его честного, но в заплатанной одежде брата и на порог не пустят. «Все видят что-то волшебное в самых отвратительных преступлениях и свинских низостях мира феодалов и дворов, с их лордами, королевами и пажами, так хорошо одетыми, такими красивыми, — говорит Walt Whitmann, — а народ безграмотен, живет в грязи и грехи его безобразны и отталкивающи».

Так, мы видим, что хотя в Англии, например, существует целый ряд всяких классов и ряд соответствующих им кодексов естественного мнения и нравственности, только один из этих кодексов, кодекс правящих классов, девиз которых собственность,

 

— 168 —

 

имеет большую силу. И мы можем свободно предположить, что так это есть и было во всякой нации, как только она разделилась на ясно очерченные классы. В одном веке, коммерческом, главенствует кодекс коммерческий, любящего деньги класса, в другом, военном — военный, в религиозном — кодекс жреческого класса и т. д. И даже раньше, чем поднимался вопрос о каком-бы то ни было делении на классы, когда еще народы находились в рудиментарном родовом состоянии, и тогда уже крайнее разнообразие привычек и общественных кодексов отличает их один от другого.

Что же должны мы заключить из всех этих — и еще большого числа, о которых я не упомянул, — колебаний от уважения к позору и от позора к уважению, вызываемых одними и теми же поступками не только в различных обществах, в различных местах и эпохах, но даже в одно и то же время среди различных классов одного и того же общества? Должны ли мы заключить, что такой вещи, как постоянный нравственный закон, совсем и не существует, или же мы все-таки должны предположить, что этот постоянный закон существует, хотя общество и искало его напрасно до сих пор?

Я думаю, достаточно очевидно, что такой вещи, как постоянный нравственный кодекс

 

— 169 —

 

не существует, — во всяком случае в приложении к поступкам. Возможно, что уважение или отвращение к известному разряду поступков и возникло из факта, что этот разряд поступков был — или предполагалось, что был, — благотворен или вреден для общества в известное время; но ясно также, что это хорошее или дурное имя, однажды присвоенное какому-нибудь поступку, держится и долго после того, как поступок, с течением общественной жизни вперед, уже перестал быть полезным обществу в одном случае или вредным в другом. И в самом деле, спустя долгое время мыслители народа открывают это противоречие... И так, в короткое время возникает в общественном мнении величайшее замешательство между тем, что действительно хорошо или дурно, для народа, и тем, что считается только таким, и наиболее смелые умы, которые стараются разобраться в этом, искупают часто эту путаницу своим мученичеством. Также ясно, что поступки, полезные или вредные для какого-нибудь народа, должны изменяться бесконечно с изменением условий жизни народа — что полезно в одно время или при известных условиях становится вредным в другое время или при других условиях, — так что никто не должен надеяться найти постоянный, всегда одинаково ценный кодекс морали, а особенно те, кто смотрит на нравствен-

 

— 170 —

 

ность, как на результат общественного опыта. Это — вещь не существующая. А из тех, кто считает нравственность интуитивной и кто хоть немного думает обо всем этом, мало найдется таких, которые были бы склонны утверждать, что какой-либо поступок может быть сам по себе хорош или дурен. Хотя и существует поверхностное мнение такого рода, тем не менее, когда приходится рассматривать вопрос серьезно, все более или менее согласны, по-видимому, в том, что добро или зло заключаются в мотиве. Убийство — говорят, — не зло, но убийство с намерением убить — зло; взять деньги из чужого кошелька само по себе ни нравственно, ни безнравственно, — все зависит от того, было ли получено на это разрешение, или от того, каковы отношения между этими двумя людьми, и т. д. Очевидно, что нет такого поступка, которого при известных условиях нельзя было бы оправдать и точно также очевидно, что нет такого поступка, из которого при известных условиях нельзя было бы сделать преступления. Поэтому всякое рассуждение о добродетели и пороках, как постоянно различных классах поступков, ни на чем не основано: такого различия нет, кроме того разве, которое создается поверхностным и преходящим общественным мнением. Место действия нравственного закона — в страстях и, как говорят, существуют страсти добрые и злые, вечно различающиеся одни от других.

 

— 171 —

 

И так, мы оставляем здесь наши поиски за постоянным моральным кодексом в области поступков, в надежде, что мы найдем его в области страстей. И я думаю, все признают, что это шаг в истинном направлении. Однако, и здесь мы встречаемся с затруднениями, и вопрос оказывается не из таких, которые разрешаются сразу. Хотя, говоря вообще, некоторые страсти кажутся более благородными и достойными, чем другие, нам, однако, трудно, даже невозможно провести между ними резкую черту, которая отделила бы добрые страсти от дурных. В общем, мы ставим благоразумие, щедрость, целомудрие, скромность, мужество среди добродетелей, а их противоположность, опрометчивость, скупость, невоздержность, высокомерие, трусость считаем пороками, но едва ли мы можем сказать, что благоразумие всегда лучше опрометчивости, целомудрие — невоздержания, скромность — высокомерия. Есть положения, в которых наименее уважаемое качество более всего на месте и, если нежелательна крайность в одном отношении, также нежелательна она и в другом, противоположном. Мужество, как все согласны, не должно переходить в безумную отвагу; целомудрие не должно заходить так далеко, как у монахов древней церкви; существует граница и скромности, и терпимости... На деле наименее достойные страсти иногда неизбежны, как противо-

 

— 172 —

 

вес более достойным, и характер, лишенный их, будет совсем бесцветным, — то же, что и с частями тела: наименее почитаемые имеют свое место так же, как и наиболее чтимые и никак не могут быть устранены...

Благодаря этому, многие мыслители, оставив попытку провести черту между добрыми и злыми страстями, смело заявили, что пороки также неизбежны, как и добродетели, и что истинное спасение лежит в золотой середине. Επιειχεια и ξωφροξυνη греков, как будто, указывали на идею гармоничного подбора всех сил, как на совершенство характера. И Эмерсон, в числе других, утверждает, что всякий порок есть только «эксцесс добродетели» и говорит, что «первый урок истории это добро зла».

С этой точки зрения, добро или зло не могут быть приписываемы самим страстям, но должны скорее применяться к тому, как эти страсти пускаются человеком в дело и к их отношению одна к другой и к обстоятельствам. Как раньше мы оставили область поступков, чтобы искать постоянный нравственный закон в области страстей, стоящих за поступками, так теперь мы оставим область страстей, чтобы искать его в том, что стоит за страстями и указывает им их место. Это дальнейший шаг все в том же направлении, что и прежде, и возможно, что он даст нам более удовлетворительные результаты. Однако,

 

— 173 —

 

все еще есть трудности — главная из них в недостатке точности, необходимо присущем нашим рассуждениям об этих отдаленных областях человеческой души и в нашем недостаточном знакомстве с этими областями... По этой причине и по тому, что предмет нашего исследования сложен и труден, я попрошу читателя остановиться немного дольше на размышлениях, которые показывают, что, действительно, так же невозможно провести неподвижную черту между нравственными и безнравственными страстями, как и между нравственными и безнравственными действиями, что и заставляет нас, если только вообще нам возможно найти какую-либо твердую почву для нравственного закона, бросить взгляд в более глубокие области нашей души.

Платон в своей аллегории души, в Федре, — хотя, видимо он и делит страсти, запряженные в колесницу человека, на две категории, представленные белым конем, влекущим колесницу к небу, и черным к земле, — не говорит, однако, что черный конь должен быть уничтожен или отпущен, но что он также, как и белый, должен находиться под надлежащим управлением возничего. Этим Платон хочет, по-видимому, сказать, что в человеке есть что-то стоящее за страстями и над страстями, под контролем которого только и может человеческое существо двигаться вперед

 

— 174 —

 

безопасно. В самом деле, если бы самые сильные, так называемые земные страсти были устранены, половина силы, влекущей человеческую колесницу, пропала бы. Ненависть может быть иногда дьявольской, но в конце концов истинная ценность ее зависит от того, что вы ненавидите, от употребления, которое вы делаете из этой страсти. Гнев в одном случае недостоин человека, в другом великолепен. Упрямство может быть не у места в гостинной, но становится первой добродетелью на поле битвы, когда нужно удержать важную позицию от наступающего массами неприятеля. И сладострастие, как ни чудовищно оно в его уклонениях, не может быть в конце концов отделено от его божественного спутника, любви. Отдать всю область души только лучшим страстям ни к чему не поведет: подставлять щеку, в слишком буквальном смысле, обидчику, значит только поощрять его к дальнейшим подвигам; и, когда все общество стало до такой степени альтруистическим, что все готовы в перегонку бежать за стаканом воды, мы можем быть уверены, что тут что-то не так. Нам не нравятся вымытые до бела герои наших биографий, отягченные добродетелями и не имеющие ни одного недостатка. У нас получается впечатление, что человек без недостатков, по меньшей мере, существо бледное и неинтересное, картина

 

— 175 —

 

без света и тени, и условные, полублагочестивые деления характеров на хорошие и дурные — как будто хорошие могут существовать без некоторых дурных свойств — кажутся нам и недостаточными, и фальшивыми.

Всякий изучающий человеческую природу должен не отделять так называемых добродетелей от так называемых пороков, черного коня от белого, но найти, каково их отношение одного к другому, рассматривать характер как нечто целое, видеть взаимную зависимость его частей, отыскать то, что делает характер единством, то, чье присутствие и контроль делает человека и все его поступки хорошими, и в отсутствие чего — если, действительно, полное отсутствие этого возможно, — человек и его действия должны стать ложными, дурными.

То, что мы зовем пороками, недостатками, ошибками, является часто в некотором роде ограничением: жестокость, напр., как ограничение человеческой симпатии, предрассудок, как слепота или недостаток умения разобраться; но именно эти ограничения — в той или иной форме, — и необходимы, как условия появления человеческого существа в этом мире. Если мы должны действовать, жить, мы должны и действовать и жить в известных границах. Необходимы каналы, по которым мог бы бежать ручей, иначе он разольется по всем направлениям и не будет в состоянии вертеть

 

— 176 —

 

мельничных колес. Известный человек неприятен, любит ссориться — каналы, по которым идет его симпатия к людям, и малочисленны, и узки; тем не менее, есть положения в жизни, — и всякий знает их, — когда человек, желающий и способный сделать себя неприятным, не имеет буквально цены, когда Карлейль стоит многих и многих Валаамов.

Иногда пороки, недостатки и пр. являются как бы сырым материалом, из которого должны быть выработаны другие качества, и без которых эти качества, в некотором смысле не могут существовать. Чувственность, напр., лежит в основе всего искусства и высших эмоций. Робость свойственна мечтательному, чувствительному темпераменту; резкость, нелепая откровенность и недостаток такта необходимы в образовании некоторых типов реформаторов. Но что хотели бы вы иметь — кролика с рогами быка или осла с наклонностями гончей собаки? Дело реформатора не в искоренении своей резкости и задора, а в том, чтобы сделать настоящее употребление из этих качеств, и человек должен не упразднять свою чувственность, а гуманизировать ее.

И так далее... Lecky в своей «History of Morals» показывает, как известные недостатки неизбежно сопровождают в характере известные достоинства. «Будь ирландские крестьяне не так целомудрены, они были бы бо-

 

— 177 —

 

лее зажиточны», резко высказывает он положение, которое и поддерживает утверждением, что ранние браки их — которые и делают их целомудренность возможной, — «суть самое яркое доказательство народной непредусмотрительности и одно из самых фатальных препятствий к промышленному благосостоянию. Он же говорит, что игорный стол воспитывает нравственный нерв и самообладание более, чем что бы то ни было, — факт, который прекрасно иллюстрировал Брет Гарт в лице г. Jоhna Oakhursta в своих «Outcasts of Poker Flat»; и говорит также, что «развитие честности в промышленном мире есть, вероятно, единственная форма, в которой рост фабрик оказывает благотворное влияние на нравственность»; с другой стороны, «вера в провидение, довольство всем, покорность судьбе в крайней бедности и страдании, самая искренняя любезность и самая искренняя готовность помочь своим братьям, крепость религиозных убеждений, которых не может поколебать ни подкуп, ни преследования, способность к геройскому, высокому и продолжительному самопожертвованию могут быть найдены в некоторых народах в людях, являющихся в повседневной жизни самыми обыкновенными лгунами и плутами». Далее он указывает, что экономия и предусмотрительность, — которые в промышленной цивилизации, подобной нашей

 

— 178 —

 

считаются обязанностями „высшего порядка" — считались раньше, когда людей учили: «не заботься о завтрашнем дне», чем-то совершенно противоположным и заключает общим замечанием, что, по мере того, как общество идет вперед, во всяком сделанном приобретении заключается известная доля потери, и настоящим обвинительным актом против «цивилизации», которая не благоприятствует проявлениям «самопожертвования, энтузиазма, скромности и целомудрия».

Суть всего этого в том, что так называемые пороки и недостатки — рассматриваем ли мы их, как ограничения или как сырые материалы, необходимые для образования характера, в индивидууме только или в их отношении к обществу, — являются необходимыми элементами человеческой жизни, элементами, без которых так называемые добродетели не могли бы существовать, и что поэтому совершенно невозможно разделить пороки и добродили на два отдельных разряда, со скрытой в этом разделении идеей, что один разряд может быть удержан, а от другого с течением времени можно отделаться. Пороки и недостатки не допускают такого обращения с собой, они требуют признания своих прав и не хотят быть отрицаемы, они поселяются в нас и мы должны считаться с ними. Подобно раковине, в которую попала песчинка, мы должны сделать из них жемчуг.

 

— 179 —

 

Ущелья и пропасти дают форму горе. Кто хотел бы видеть горы равнодушно расползающимися во все стороны, без углов и изломов, похожими на волну прилива, о которой нельзя сказать, что она, холм или равнина? И, если вы хотите вырастить лилию, девственно белую и наполняющую воздух своим ароматом, не начнете ли вы с того, что зароете ее луковицу глубоко в грязь?

Признав, таким образом, что постоянной линии различия между добрыми и дурными страстями не существует, нам не остается ничего, кроме как принять и те, и другие, и пустить их в дело, — освободив их от их узости и ограниченности, употребить их все на служение человеку. Как грязь есть только известное вещество не на своем месте, точно также и зло в человеке состоит только в действиях или страстях, находящихся вне контроля того человеческого, что в нем заключено, не посвященных служению этому человеческому. Зло не в самих действиях или страстях, а в том, что они не по-человечески пущены в дело. Самая чистая добродетель, ставшая преградой между человеком и его страдающим ближним, — белоснежная, чуднопрекрасная статуя, воздвигнутая в святая святых храма Человека, где должен обитать только дух один, — становится кощунством и осквернением.

 

— 180 —

 

В чем именно заключается это служение человеческому, это другой вопрос. Может быть, это нечто, в конце концов, не поддающееся определению. Но, хотя это и не поддается точному определению, нет причины, почему бы не попытаться хотя приблизительно определить это конечное ускользание его от чисто рассудочного определения не может быть доказательством того, что это не может стать реальной и жизненной силой в человеке и вдохновлять его действия. Рассмотрим оба эти соображения по порядку. Во-первых, как мы это видели в начале, опыт общества постоянно приводит его к делению действий на полезные и вредные, на добрые и злые, и таким образом формируются нравственные кодексы, которые извне переходят в человека и становятся частью его. Эти кодексы могут быть рассматриваемы, как приближение в каждый данный момент к утверждению общей пользы, но, как мы видели, они по самой природе своей, весьма несовершенны; и так как сами условия этой проблемы постоянно изменяются, то, по-видимому, конечное и абсолютное решение ее этим способом невозможно. Второй путь, которым человек думает достигнуть решения, это — расширение и рост его собственного сознания, способ, в конце концов, наиболее действительный, хотя, без сомнения, оба метода должны быть исправляемы один другим. В самом деле, человек со-

 

— 181 —

 

ставляя внешне часть общества, приходит к сознанию, к ощущению самого себя этой частью общества путем внутренним. Постепенно, с течением времени, чрез развитие его симпатий к себе подобным, человек входит в все более и более широкий круг жизни, радость, горе и опыт его сотоварищей становятся его радостью и горем, его опытом; он начинает жить жизнью более широкой, чем его личная жизнь; на него действуют силы, предопределяющие его действия не для результатов, которые возвратятся к нему прямым путем, но для результатов, которые могут возвратиться только путем косвенным, чрез других; наконец, ему открывается самая глубина человеческой души, сознание человеческого равенства, и его действия начинают проистекать непосредственно из того самого источника, который регулирует и вдохновляет все движение общества. Тут проблема разрешена: рост пошел изнутри; он уже следствие не внешнего принуждения, а внутренней работы. Сознание вводит человека в все более и более расширяющуюся жизнь и, наконец, в жизнь человечества, у которой нет ни определенной формы, ни постоянного кодекса, в истинную жизнь, стоящую выше всякого определения, тем не менее вдохновляющую все действия и страсти, все кодексы и формы и указывающую им свое место.

 

— 182 —

 

Вот в этом-то постепенном росте высшей жизни в каждом отдельном человеке и заключается великая и единственная надежда общества; это то, для чего и существует общество, — жизнь, от мизерного существования личности безгранично развивающая свое могущество, заставляющая человека идти вперед, имея за собой всю вселенную, и превращающая то, что раньше было его маленькими особенностями и недостатками в блестящие проявления его человечности.

Возвращаясь на мгновение к практическому значению всего этого в занимающем нас вопросе, мы видим, что, как скоро мы оставили все кодексы морали, нам более ничего не остается, как отдать все наши положительные качества и все недостатки на служение целям человечности и этим искупить их. Наши недостатки это все наши входы в истинную жизнь, ворота всех наших сношений с людьми. Даже самые наши так называемый дурные страсти не есть само в себе нечто постыдное, бояться их нечего — лучше посмотреть, что можно сделать из них хорошего, так как несомненно, что доброе употребление из них сделать можно. Человек должен быть достойным своих страстей и, как гора, поднять свою вершину из глубины окружающих его пропастей. Его страсть — женщины? Пусть любит он их возвышенной, благородной, бескорыстной любовью! Честолюбив? Пусть он позаботится, чтобы страсть эта вела

 

— 183 —

 

его к великому. Леность? Пусть она искупит его от безумия тревог и волнений, сделает его способным отражать небо, как отражает его спокойное озеро среди гор. Скупость? Пусть она станет источником истинной экономии...

Чем сложнее, сильнее, опаснее какой-нибудь недостаток, тем прекраснее будет результат его обработки. Трудно бороться с жаждой одобрения от окружающих. Страсть эта ведет свою жертву по пути двоедушия, притворства, тщеславия, высасывает все ее жизненные соки и бросает ее вялой и бескровной. Но раз побежденная, вырванная с корнем и брошенная истекающей кровью на дороге (так как это, кажется, должно быть рано или поздно сделано со всяким пороком или добродетелью), она снова поднимется и последует за вами, кроткая и готовая теперь служить вам, а не опасная и демоническая, как прежде.

Трудно иметь, дело и со лживостью. В некотором смысле это худший из недостатков. Лживость дезорганизирует и в конце концов совсем разрушает характер. Тем не менее можно утверждать, что и этот недостаток может найти применение. Если строго рассмотреть, мы, вероятно, увидим, что ни один человек не может и дня прожить без лжи, мало того — не составляет ли «благородное притворство» части даже величайших характеров, вроде Сократа, «прекрасной души в теле сатира»?

 

— 184 —

 

И не всегда ли появлялось божественное среди людей, нося, подобно Моисею, покрывало на лице? И что такое, наконец, сама природа, как не один долгий и систематически организованный обман?

Правдивость производит противоположный эффект. Она связывает вместе все элементы человеческого характера, делая его твердым, но, проводимая в жизнь слишком последовательно, она конденсирует характер слишком сильно, делая человека деревянным и угловатым. Не надо забывать, что известное ограничение необходимо даже в той существенной правде (верности внутреннему и идеальному совершенству), которая, может быть, более чем что-либо, делает человека. Ни один человек не может в своих действиях внешне быть совершенно верным идеалу, хотя в душе он может и хранить ему верность. Раз он должен жить в этом мире, быть смертным, это возможно только путем какой-нибудь склонности к земному, т. е. какого-нибудь недостатка.

Итак — раз существует аналогия между индивидуумом и обществом — не можем ли мы заключить, что, как индивидуум должен, в конце концов, признать свои, так называемые, дурные страсти и найти им место и употребление, также и общество должно признать своих, так называемых, преступников и разобрать, где их место, какую пользу можно из них

 

— 185 —

 

извлечь? Художник не пишет картины без теней, мудрый государственный человек не будет пытаться уничтожить преступников, чтобы тем самым не уничтожить ту силу, которая и движет его общественную машину.

Из всего того, что было сказано, ясно, что вообще мы зовем человека преступником не потому, что он нарушает какой-нибудь вечный нравственный кодекс, — так как такого кодекса не существует — а потому, что он нарушает господствующий кодекс своего времени, а этот кодекс находится в широкой зависимости от идеала этого времени. У спартанцев воровство разрешалось, так как они думали, что воровские привычки в общине воспитывают военную ловкость и препятствуют накоплению частных богатств, которое было в их глазах величайшим злом. А в наше время накопление огромного богатства считается величайшим благом, а воровство — злом. Когда же мы поймем, что современное общество проходит по-видимому период частной собственности, от коммунизма прошлого к более высоко развитому коммунизму будущего, нам станет ясно, что вор или браконьер это только люди, протестующее против слишком исключительного господства преходящего идеала. Что мы стали бы делать без вора? Он — как говорит, если не ошибаюсь, Hinton, — открывает нам путь к возрожденному обществу и в

 

— 186 —

 

этом отношении более полезен, чем многие из наших политических ораторов. Это он поселяет тревогу в самом сердце богатства и, таким образом, с течением времени, делает бремя и затруднения частной собственности такими нестерпимыми, что общество с радостью делает богатство общим достоянием. Как ни огромна машина закона, как ни многочисленны способы, которыми он старается раздавить вора, закон, видимо, оказался бессильным и негодность его делается все более и более очевидной. Победа останется за вором. Он получит то, чего хочет, но — как это водится в человеческой жизни, — совсем другим путем и в другой форме, чем он ожидал.

И мы никак не можем сказать, что вор менее человечен, чем другие классы общества. Чувства широких воровских кругов в высокой степени коммунистичны и, если воры представляют пережиток прошлого, они могут быть также рассматриваемы, как предтечи лучших времен в будущем. У них есть друзья в каждом городе, всегда открытые ходы и убежища; между собой они щедры и великодушны в высшей степени. И, если они смотрят на богачей, как на своих естественных врагов и как на хорошую добычу — точка зрения, против которой трудно возразить что-нибудь, — во всяком случае многие из них воодушевлены

 

— 187 —

 

в значительной степени духом Робин Гуда и по мере сил стараются помочь беднякам.

Мне не нужно, думаю, цитировать знаменитые строки Lecky, в которых он показывает, как проститутка чрез века страданий и позора несла на себе проклятия и презрение общества, чтобы ее более счастливая сестра могла пользоваться счастьем чистого брака. Идеал моногамического союза был установлен в некотором смысле прямо благодаря осуждению незамужней женщины. Если все-таки, как многие думают, некоторая свобода в области половых отношений не только допустима, но в последствии, в известных границах, даже желательна, становится ясно, что именно проститутка, несмотря на тяжелые условия, ценой собственного унижения, поддержала традицию, которая, будучи сама по себе хорошей, могла без нее погибнуть, благодаря нашей преданности великолепному идеалу брака. Было в истории время, когда проститутка (если можно употребить здесь это слово) пользовалась почетом, посвящалась служению при храме и была чтима людьми и богами (как в библейские времена и у греков). Было также время, когда все смотрели на нее, униженную и оскорбленную, с презрением. В будущем придет снова время, когда она, свободная подруга, освобожденная от проклятия современного торга собой, снова священная и чтимая, снова будет принята обществом и займет в нем свое место наравне с другими.

 

— 188 —

 

Точно также и в других случаях. Глядя назад, в прошлое, мы находим, что всякий человеческий импульс был в свое время уважаем и мог развернуться во всю ширь и, благодаря этому, человек мог узнать его красоту и цену. Но потом, чтобы он не взял слишком тиранической власти над всем остальным (а он, конечно, взял бы), его свергли с его трона и в позднейшие времена он уже презирался всеми. В конце концов он опять найдет свое, достойное человека, применение и займет место наряду со всем остальным. До эпохи цивилизации, как утверждают исследователи первобытного общества, все племена человечества, хотя и замкнутые каждое в свои обычаи, были глубоко демократическими в своей структуре. И, в самом деле, не было ничего такого, что могло бы их сделать иными. Всякий член рода стоял на равной ноге с остальными, отдельные лица не имели власти над себе подобными, сам род был верховным владыкой. И когда, в будущем, наступит время более высокой, истинной демократии, это равенство, бывшее столько времени забытым, будет снова возобновлено, и не только между людьми, но в некотором смысле и между страстями и свойствами человека тоже: ни одной не будет позволено господствовать над другими, все будут подчинены высшей, истинно человеческой жизни. В колесницу человека, вместо

 

— 189 —

 

двух лошадей, будет запряжена тысяча, но все они будут под властью возничего. А тем временем — я думаю, предположение это не будет безумием, — в течение всего периода цивилизации, именно так называемые преступники и поддерживают возможность возврата общества к этому состоянию. Они сохраняют, — может быть, в грубой и непривлекательной оболочке, — драгоценное семя жизни, грядущей из будущего, и составляют в конце концов такую же необходимую, интегральную часть общества, как и другие его члены, наиболее уважаемые и почитаемые в наше время.

Из всего этого следует, что мораль, как кодекс, должна быть отброшена. Такого кодекса не существует, во всяком случае для вечного пользования. Известный век, известный народ, класс, семья могут иметь кодекс, который считается ими ценным, но только они считают его ценным и только на известное время. Десять заповедей могли быть очень полезны для израильтян, но для нас они допускают столько исключений и толкований, что практически не имеют никакой ценности. «Не укради» — совершенно верно, но кто будет решать, как мы видели в начале, в чем состоит воровство? Вопрос слишком сложен, чтобы согласиться на одном ответе. Мы поймали полумертвого от голода бродягу, стянувшего кусок хлеба, и готовы уже подвергнуть

 

— 190 —

 

его наказанию, но вот является Ликург и дружески треплет его по плечу, является современный мыслитель и говорить ему, что именно он держит открытым путь к возрождению общества! И, если бы бродяга сам был философом, он все же сделал бы, вероятно, тот же, с точки зрения общества, проступок, но не только для своей собственной выгоды, но и для пользы общества, он совершил бы преступление, чтобы спасти человечество...

Итак, ничего не остается вечного, кроме простой человечности. Так как нет ни одного вечного кодекса морали, мы вынуждены сознаться, что нет никакой возможности доказать, что мы правы, а наши соседи ошибаются. Самый акт размышления, правы ли мы, (акт, заключающий в себе отделение нас, хотя бы в мыслях, от других), самый акт этот вводит элемент неправоты; и, если мы можем быть совсем «правы», это должно быть в один из тех моментов, когда мы забудем отметить это, когда мы забудем нашу отдельность от других и войдем в великую область человеческого равенства, высшего единения. Равенство — здесь искуплены все человеческие недостатки, здесь все они находят свое место. Любить своего ближнего как самого себя — в этом весь закон и пророки; чувствовать, что вы равны, одинаковы со всеми, что их жизни это ваша жизнь, а ваша жизнь — их, — в какой бы

 

— 191 —

 

ничтожной степени мы ни испытали это — значит войти в иную жизнь, заключающую в себе обе стороны, значит подняться выше сферы моральных различий и перестать беспокоиться о них. Между любящими друг друга людьми нет ни обязанностей, ни прав; в жизни, переполненной высшей человечности, есть только инстинктивная взаимопомощь, выражающаяся во всевозможных формах, всегда лучших для данного времени. Нет ничего запрещенного, нет ничего такого, что не могло бы сослужить людям службы. Закон равенства гибок до совершенства, применим всюду и во все времена, он находит место всем элементам характера, оправдывает и искупает их все без исключения и жизнь по этому закону есть довершенная свобода. Нет никакого закона, — есть только новая жизнь, проникающая всю личную жизнь, действующая изнутри, поднимающая личность в иные сферы, выше всякой испорченности, высоко, высоко над миром скорбей...

Усилие сделать различие между действием для себя и действием на пользу ближнего — основание, базис «морали». Пока человек чувствует, в конце концов, антагонизм между собой и обществом, пока он пытается держать свою жизнь, как нечто отдельное от жизни общей, до тех пор необходимо должен вставать пред ним вопрос, будет ли он действовать для

 

— 192 —

 

себя или для других. Отсюда вытекает длинный ряд понятий — различие справедливого от несправедливого, долг, себялюбие, самоотречение, альтруизм и т. п. Но, когда он откроет, что, в конце концов, антагонизма между ним и обществом нет, когда он узнает, что удовлетворение того или другого его желания может быть сделано общественным, полезным обществу, будучи совершено в надлежащее время и в надлежащем месте, когда он, с другой стороны, узнает, что всякое требование к нему со стороны общества удовлетворяет, должно удовлетворять известную сторону его природы, известное желание его сердца, — тогда снова все различия исчезают. Он вступает в более широкую жизнь, жизнь, заключающую в себе обе стороны и живые, свободные действия в согласии с неписанным и невыдуманным законом. Действия эти будут называться людьми иногда «себялюбивыми», иногда «несебялюбивыми», но они ни то, ни другое или, если хотите, и то, и другое, и тот, кто их совершает, не заботится об именах, которые могут быть им даны. Закон равенства, равности заключает в себе все моральные кодексы, это точка, которой эти кодексы не могут достичь, но к которой все они стремятся...

Если судить с этой конечной точки зрения, можно без сомнения сказать, что мы все преступники и заслуживаем хорошего наказания и

 

— 193 —

 

что даже некоторые из нас бóльшие преступники, чем другие. Но современные кодексы морали и законов не дают достаточного критериума этой истинной преступности. Я могу быть человеком худшим, более заключенным в самом себе (глупым, грубым), чем вы, но голый факт, что я нарушил законы и попал в тюрьму не может доказать этого. Может быть, существует, даже непременно существует реальная вечная разница, выражаемая словами «справедливость» и «несправедливость», но никакое определение, какое только мы можем придумать, никогда не сможет установить ее. Само употребление в прошлом всех этих законов и кодексов, как они ни далеки от совершенства, могло, однако, постепенно пробудить в человеке сознание его противостояния обществу и, таким образом, приготовить путь к истинному примирению. Как говорит Павел: «я узнал грех только чрез закон»; если бы мы не были так избиты и изломаны этой тяжелой вековой дубиной общественной условности, мы не были бы теперь ни так чувствительны к последствиям наших действий, которые ложатся на наших ближних, ни так готовы принять новую жизнь, которая будет выше закона. Несомненно, конечное примирение личности с обществом, человека с всечеловеком, обусловливается подчинением желаний истинному «я». И это самый важный пункт. Это не легкий

 

— 194 —

 

переход, о котором идет здесь речь, переход от нравственности в непроходимые джунгли человеческих страстей, это трудное и долгое восхождение, обусловливаемое во всяком случае строгим контролем над собой в течете известного времени, восхождение до власти над страстями; это постепенное укрощение всех их одна за другой и, наконец, признание, допущение их только потому, что он покорены. Именно эта-то тренировка и покорение страстей — крылатых коней, влекущих колесницу человека, — и составляет такой длинный и мучительный процесс человеческой эволюции. Старые нравственные кодексы составляют часть этого процесса, но они выполняют этот общий план, уничтожая некоторые страсти, — потому что иногда легче застрелить непокорного коня, чем объездить его. Мы, однако, хотим быть господами не над падалью, а над живыми силами, и всякая скорость, которую мы можем придать нашей колеснице, только делает наш полет более блестящим и великолепным и, вместо неспособного Фаэтона, передает бразды лучезарному Фебу.

И, слившись таким образом в одно с общей жизнью, личность не только не уничтожается, а только все более и более растет. Отречение, — если только это можно так назвать, — которое человек должен принять, оставляя чисто личные цели, немедленно вознаграждается той,

 

— 195 —

 

более живой жизнью, в которую он вступает. Теперь каждая сила его может быть использована. Оставляя свою исключительную индивидуальность, он впервые становится истинно живой личностью и, принимая, как свою собственную, жизнь других, он открывает в себе жизнь безграничную и бесконечную. Что «я» всякого человека способно к бесконечным градациям от самого ничтожного и исключительного существования до самого великолепного и всеобъемлющего — это уже стало труизмом. Одна крайность — болезнь и смерть, другая — вечная жизнь. Когда язык, например, один из членов тела, смотрит на свое существование, как на отдельное, он делает ошибку, он впадает в иллюзию и спускается в свою крошечную жизнь. Каково же следствие? Убежденный, что он существует отдельно от других членов, он выбирает питание, которое питает только его одного. Он хочет щекотать свойственное только ему чувство вкуса; живя и действуя таким образом, он скоро уничтожает само это чувство, отравляет весь организм непригодным питанием и несет за собой болезнь и смерть. Но как он действует в здоровом состоянии? Конечно, он не идет против собственного чувства вкуса, не притупляет его. Он не говорит о пожертвовании своими собственными склонностями для блага дела и других членов, но он действует за одно с

 

— 196 —

 

ними, а они с ним, — ибо язык это мускул, и то, что питает его, питает все другие мускулы, а оболочка языка — это продолжение оболочки желудка и поэтому он и знает, что нравится желудку; язык это нервы и кровь, и поэтому он может действовать за нервы и кровь всего тела и т. д. Таким образом, язык может войти в более широкую жизнь, чем та, которая ограничивается простым местным чувством вкуса, и часто испытывает большее удовольствие от стакана простой воды, в которой нуждается все тело, чем от утонченных сладостей, приятных ему одному.

Точно также человек в здоровом состоянии не действует для одного себя и даже не может действовать, не говорит о «служении своим ближним», но он просто делает все также для них, как и для себя, потому что они — часть его жизни, кость от костей его и плоть от плоти его. И, поступая таким образом, он входит в новую, более широкую жизнь, испытывает счастье более совершенное и становится более человеком, чем когда-либо прежде. Всякий человек содержит в себе элементы всего остального человечества; они стоят на заднем плане, но они тут. Впереди, фасадом, стоит свойственная ему, развитая особенность, его индивидуальность, с ее целями, планами, намерениями, но сзади дремлет жизнь демоса с проектами и намерениями, много бо-

 

— 197 —

 

лее обширными. Рано или поздно во всяком человеке должно проснуться сознание этой более широкой жизни.

Истинная демократия, в которой эта более широкая жизнь будет править обществом изнутри, обходя таким образом необходимость внешнего правительства, в которой все характеры и свойства человека будут признаны и свободны, лежит (скрытый, но необходимый результат эволюции) в самом свойстве человеческой природы. В доцивилизационном периоде проклятые вопросы нравственности практически не существовали, просто потому, что в этот период человек составлял одно со своим племенем и был движим (бессознательно) более широкою жизнью своего племени. В поцивилизационном периоде, когда будет осуществлена истинная демократия, они существовать не будут, потому что человек будет сознавать себя частью человечества и будет сознательно движим силами этих более обширных областей его существа. Моральные кодексы и вопросы принадлежат цивилизации, они — часть усилия двинуться вперед, борьба, страдание, временное отделение от истинной жизни, присущие этому периоду...

—————

 

 

Обычай.

 

Все, что не согласно с обычаем, считается несогласным с разумом, хотя Бог знает как неразумно в большинства случаев.

Монтэнь.

 

Всякое человеческое существо вырастает в футляре обычаев, обвивающих его, как пеленки обвивают младенца. Обычаи, принятые в семье, где он впервые увидел свет, — как тверды, непоколебимы кажутся они сперва ребенку! Он думает, конечно, что во все времена весь мир шел тем же путем, по которому идет его крошечная жизнь. На нарушение этих правил — по крайней мере, некоторых из них, — он смотрит, как на безумный шаг в темноту, ведущий к неведомым опасностям. Тем не менее, едва раскрылся его умственный взор, как он уже не без удивления замечает, что в то время, как в столовой, где обедаешь его семья, мясо подается всегда перед пуддингом, внизу, где живет прислуга, и в соседней хижине пуддинг идет впереди мяса; что, в то время, как его отец кладет весной

 

— 199 —

 

при посеве картофель под навоз, сосед неизменно кладет навоз под картофель. Вся его уверенность в истинности, непогрешимости жизни его дома нарушена. Несомненно, должен быть истинный и ложный способ есть обед или садить картофель, и несомненно, кто-нибудь, отец или мать, знает как поступать лучше. Старшие всегда говорили (и в самом деле, это представляется единственно разумным), что в наше время все уже вполне выработано и что лучший способ устройства нашей жизни — питания, одежды, домашнего xoзяйcтвa, общественных обычаев и т. п., — уже давным давно установлен. Но, если это так, почему же это различие в самых простых и обыденных делах?..

Далее, священные, по-видимому, общие всему миру, обычаи, в которых мы были воспитаны, вдруг оказываются обычаями только маленького класса, общества или касты, или они ограниваются тесными пределами какой-нибудь небольшой местности и должны быть оставляемы позади, если мы оставляем эту местность, или они только догмат какой-нибудь маленькой религиозной секты, или только продукт своего века. И пред нами сам собой встает вопрос: неужели же нет никаких естественных границ? неужели же в основе нашей жизни лежит повсюду не разум, не необходимость, а совершенно произвольный обычай, простая привычка? Что более важно чем питание, например, и однако

 

— 200 —

 

в какой области человеческой жизни можно найти более совершенно непонятных различий в обычаях? Шотландский горец цветет здоровьем на овсянке, а шеффильдский рабочий умрет, а не будет ее есть; жирная улитка, о которой с такой похвалой отзывался некогда римский помещик, мирно ползает теперь, никому не нужная, в крестьянских садах Глоучестершира; кролики являются каким-то табу в Германии, в Англии нельзя и заикнуться о лягушках, во Франции находится в полном презрении Sauerkraut *); многие расы и племена совершенно уверены, что они умрут, если у них не будет мяса, другие думают, что спиртные напитки совершенно необходимы, тогда как у третьих и мясо, и спиртные напитки вызывают отвращение. Всякий деревенский округ имеет свои привычки в области питания и крестьяне смотрят с величайшим недоверием на всякое новое блюдо и только изредка, и то с большим трудом, можно заставить их принять его. Хотя было ясно доказано, что большинство грибов, произрастающих в Англии, составляет прекрасное блюдо, сила привычка такова, что только одна порода из них, mushroom, признается англичанами, в то время, как в других странах, где приняты другие, подобные mushroomy, грибы, сам mushroom в пищу

—————

*) Кислая капуста.

 

— 201 —

 

не употребляется. Наконец, я сам чувствую, как, вероятно, и большинство моих читателей, что я скорее умру, чем буду есть насекомых — так глубоко отвращение, которое мы питаем к этому сорту пищи. Тем не менее известно, что многие весьма почтенные народы приняли эту диэту, и только недавно была опубликована книга, рекомендующая прекрасные блюда, на которые мы обыкновенно смотрим с презрением: вкусные кусочки гусеницы, разных жуков и т. п.! И, в самом деле, когда подумаешь об этом, что же, как не предрассудок, заставляет нас есть разные ракушки и отбрасывать простых улиток, восхвалять милых креветок и отворачиваться от веселых кузнечиков?..

Не следует думать, что все эти местные и другие различия обусловливаются теперь потребностями места и времени, — ничего подобного: в большинстве случаев это только привычки выросшие, может быть, первоначально из какой-нибудь потребности, но увековеченные лишь по инерции и по присущей человеку лени. Может мыть, эта мысль будет яснее, если мы спустимся в царство животных.

Если привычки сильны у человека, тем более сильны они у животных. Овца кормится травой, кошка ест мышей и другую животную пищу, и принято думать, что эти диэты наиболее «естественны» этим двум животным, что именно этот корм наиболее способствует их разви-

 

— 202 —

 

тию, что без него они даже и жить не могут. На самом деле ничего подобного, так как кошки могут быть прекрасно выращены на овсянке и молоке, а что касается до овец, так известно, что одна из них была воспитана на портвейне и бараньих котлетах!.. Собаки, «естественное» питание которых в диком состоянии есть мясо, много здоровее, — по крайней мере, домашние, — при мучнистом корме с прибавкой небольшого количество мяса или совсем без мяса, и они принимают эту вегетарианскую диэту так хорошо, что делаются иногда настоящим бичом садов, поедая клубнику, крыжовник и горох прямо с гряд и кустов. Всякий, кто имел дело с котятами, знает, к какой удивительной по своему разнообразию пище можно их приучить, хотя в диком состоянии эти животные имеют самые безнадежные предрассудки по части питания и скорее погибнут, чем изменят привычкам своего племени. Фазаны, когда зимою снег покрывает землю, едят корни папоротников, граусы *) же не едят и гибнут от голода. Любознательному волку клубника и горох пришлись бы, вероятно, также по вкусу, как и собаке, но можно с уверенностью сказать, что обыкновенный член этого рода погибнет в саду, полном ягод, если будет лишен своего обычного корма.

—————

*) Порода тетеревов.

 

— 203 —

 

Все это, как нам кажется, указывает, какую необъятно важную роль играет простая привычка и в жизни людей и животных. Большая часть власти, которую человек имеет над животными, основана на привитых им человеком привычках; раз приняв какую-нибудь привычку, животное и не думает нарушать ее и эта почти непреодолимая сила привычки у животных бросает свет на роль, «которую она играет и в жизни человека.

Конечно, я не оспариваю, что между овцой и собакой есть физиологическая разница в их пищеварительных органах и что одно животное по самому устройству своего организма более приспособлено к известной пище, чем другое, но я указываю лишь, что мы не должны упускать из виду значение простой привычки в этой области. Сперва изменялась привычка, и за ней медленно последовало и изменение физического строения животного. Произошло это, вероятно, таким образом. Некогда, в глубине прошлого, группа животных, гонимая, вероятно, необходимостью, принялась стаей охотиться в лесах; благодаря этому, постепенно изменилась физиологическая структура и развились особые привычки, которые с течением времени крепко вросли в породу. Другая группа поддерживает свою жизнь травой и с течением времени так привыкла щипать траву, что не могла бы себе и вообразить иной диэты и

 

— 204 —

 

отказалась бы даже от устриц, если бы натолкнулась на них. Третья группа нашла свое спасение в деревьях, животные эти развили длинную шею и стали жирафами. Но факт, что жираф питается листьями, овцы травой, а волк мясом, и что привычка эта так сильна, что животное отказывается от всякой другой пищи, сам собой не доказывает еще, что эта пища наилучшая для него или физиологически наиболее подходящая. Другими словами, предположение, что «приспособление к среде» есть единственный или даже только главный фактор в установлении резко отличающихся один от другого родов, еще требует доказательств, так как это значит пренебречь (наряду с другими факторами) силою простого обычая или привычки, которая в развитии рода имеет почти то же значение, что скорость движения в механике, и заставляет породу, раз выбравшую известное направление, поддерживать его — часто вопреки среде — тысячи и тысячи лет...

Возвращаясь к человеку, мы видим его связанным тысячами обычаев, местных, классовых, семейных, религиозных, привычек в области питания, одежды, меблировки, жилища, промышленного производства, общественной, городской, национальной жизни и т. п., — и пред нами встает вопрос: где же, в чем заключено то зерно необходимости, которым вызвано все это? Когда главную роль играет в этом дей-

 

— 205 —

 

ствительная необходимость и когда простая привычка, лень? Первое, что мне бросается в глаза, когда я смотрю теперь в окно, это черепица, покрывающая соседнюю крышу. Почему в одних местностях черепицу делают похожей на букву S, а в других плоской? Несомненно, условия дождя и ветра почти одинаковы для всех местностей. Может быть, в прошлом и была какая-нибудь причина этому, но теперь не остается ничего, кроме привычки. Почему мы сидим на креслах, а не на полу, как японцы, и не на подушках, как турки? Это только привычка, которая, может быть, вытекает из других наших привычек. Чем более смотрим мы в нашу жизнь и размышляем о бесконечном разнообразии обычаев в каждой ее области, — даже при, по всей видимости, одинаковых условиях, — тем более поражает нас отсутствие всякой серьезной необходимости в формах, к которым мы привыкли. Всякая раса, всякий класс, всякая группа населения, даже всякий индивидуум хвалит свои обычаи, как стоящие выше других, как единственно верные и законные; народы и классы не отступят перед войной из-за своих верований и обычаев, но пред пытливым, открытым умом назойливо встает вопрос: правда ли, что кто-либо из людей овладел этой истинной жизнью, не представляем ли мы из себя скорее просто бесконечных разновидностей куколки метелка,

 

— 206 —

 

сделанных на скорую руку из старых шкур, оболочек и останков тех, кто были раньше нас, с едва заметной внутри искрой жизненности? Сколько раз в день совершаем мы самостоятельное действие, а не простую, механически повторяющуюся работу? В самом деле, если бы различные наши поступки и обычаи были, действительно, нашими и исходили бы из истинной необходимости, может быть, мы не ссорились бы из-за них одни с другими так часто, как мы это делаем...

Теперь перейдем в область морали. Здесь тоже все привычки, обычаи, разнообразные до последней степени среди различных народов, в различный эпохи, в разных местностях, обычаи, для которых часто трудно найти хоть какую-нибудь почву в разуме или в «соответствии вещей». Предполагается, что воровство у нас порицается, тем не менее наша торговая мораль санкционирует его на тысячу ладов и почтенный ростовщик — которого трудно назвать иначе, как вором, — занимает почетное место на пиру жизни. Повсеместная охота за дичью с незапамятных времен считалась врожденным правом всякого человека, пока класс лэндлордов, на который так нападают теперь злые социалисты, не изобрел преступления «браконьерства» и не начал вешать людей за это. Брачные обычаи среди народов в различные эпохи были прямо бесчисленны и

 

— 207 —

 

в этой области дух святости, нерушимости обычая наиболее силен. Самые суровые наказания, самое строгое общественное мнение, глубоко вкоренившееся в сознании людей, укрепляли всевозможные своды законов различных времен и местностей, — однако, все эти своды противоречат одни другим. Полигамия в одной стране, полиандрия в другой, разрешение брака между братом и сестрой в одно время, запрещение брака даже с двоюродным братом матери в другое, проституция, торжественно освящавшаяся в храмах в древности и попираемая в грязь в наших больших городах теперь, моногамия, уважаемая в одной стране и признак низшего класса в другой, безбрачие, презираемое одними классами, принятое другими, как высшее состояние, и т. п...

Что же должны мы заключить из всего этого? Возможно ли, вглядевшись хотя один раз в бесконечное разнообразие человеческой жизни, при условиях в огромном количестве случаев почти одинаковых, возможно ли, повторяю, утверждать, что наши обычаи, наши привычки лучше (или, все равно, хуже) привычек и обычаев других? Мы, как я сказал, родились как бы в футляре обычая, обвившем нас вместе с пеленками. Когда мы начинаем возмужать, мы видим, что все это только старая скорлупа. Она не выносит пристального взгляда, она сгнила, она ни с чем не сооб-

 

— 208 —

 

разна, — тем не менее очень вероятно, что мы должны будем принять ее. Бабочка выросла до размеров своего кокона и не может оставить его. Маленькая искорка жизни среди массы мертвой материи, все, что она может, это сделать свое жилище немного более соответственным своему росту или, подобно кораллам, продолжать свой рост в наиболее благоприятном направлении для тех, которые идут вслед за ней. Класс, каста, местность, век, в которых мы родились, определяют форму нашей жизни и, весьма вероятно, мы должны будем остаться в ней. Но в нашем уме произошла перемена, мы оставляем хвастовство ранних дней: мы ничем не лучше других и, в лучшем случае, увы, только полуживы!..

Если таким образом, таковы наши заключения, то не правы ли дети и молодые народы, что держатся так строго узкой тропинки привычки? Не чувствуют ли они инстинктивно, что оставить обычай значило бы пуститься в безбрежное море, где нет никакой дороги, где жизнь перестала бы иметь всякую определенную цель и направление и бездна бесследно поглотила бы нравственность? Привычка для них — это направление их роста, это ветка коралла, от конца которой начинает строить следующее поколение моллюсков, это твердеющая кора древесной ветки, которая определяет направление отпрыска. Она может быть совершенно про-

 

— 209 —

 

извольна, эта привычка, но они этого не знают; ее вид законченности, необходимости может быть совсем призрачным, но иллюзия необходима для жизни и произвольность и есть то самое, что делает одну жизнь непохожей на другую. Человеческое существо до возмужалости не может обойтись без этого...

Но когда оно возмужает, тогда что? Что же, оно умирает для старой жизни и возрождается в новую, метелок оставляет свой кокон и, расправив крылья, устремляется вверх, на воздушный простор... Только тогда, когда мы умираем для обычая, мы возносимся впервые в истинную жизнь человечества, только тогда, когда, оставив предрассудок нашего превосходства над другими, мы убеждаемся в нашей полной беззащитности, — только тогда мир открывается нам, куда бы мы ни посмотрели, освещенный дружеской улыбкой. И только тогда, когда мы постигнем, как произвольна основа нашей собственной жизни, только тогда исчезает все, на чем покоится наша обособленность от других, и мы легко переходим раз на всегда в великий океан свободы и равенства...

В этом — новая цель для человека, к которой готовится старый, переполненный обычаями мир, обычаями, ставшими в наше время

 

— 210 —

 

в открытый, очевидный конфликт одних с другими. Период детства человечества кончается, наступает время возмужалости и истинной жизни.

Возможно, что в этом закон истории. Когда человек прошел чрез все это разнообразие обычаев, пришло для него время быть освобожденным от этого, то есть, он может уже относиться к обычаю безразлично, сообразно со своими надобностями, он уже не раб его, он свободен во всех своих действиях. На этой точке всякая прописная мораль кончается и на ее место становится человечность (humanity), то есть, исчезают всякие предписания и целью всякой деятельности становится освобождение человеческого существа и установление равенства себя с другими, вход в новую жизнь, радостную и совершенную, ибо в ней нет более никаких усилий, никакой надсады, но признание себя во всем, вечно...

Как ни удалил обычай одного человека от другого, все же, когда в бесконечных разветвлениях человечества народится, наконец, совершенный человек, он будет знать сразу свое родство со всеми другими живыми существами: «я обошел моим духом, исполненным решимости и сострадания, всю вселенную и везде нашел лишь равных и любящих». Более того: он будет знать свое родство с

 

— 211 —

 

животными, он увидит, что это только привычка, только иллюзия различия разделяет, и он, наконец, постигнет, что все это одно и то же человеческое существо, — и то, что летает и воздухе, и то, что плавает в водах, и то, что ходит на двух ногах по земле.

—————

 

 

Date: 2011

Изд: Эдвард Карпентер. Цивилизация, ее причина и излечение, Изд. И. Ф. Наживина, М.-СПб, 1906.

OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)